Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
– Наш Бруно работал не покладая рук.
Это меня очень обрадовало. Пока шеф рассказывал, министр вертел в руках пустую гильзу от патрона, он сам ее нашел, сперва крутил и скреб, потом выдул немного земли из гильзы и, когда шеф замолчал, внезапно спросил, окончательно ли миновала опасность; он спросил, не поднимая глаз, и шеф спокойно ответил:
– Еще нет, они все еще от этого не отказались.
Министр сказал:
– Если меня правильно информировали, здесь проходило военную подготовку несколько поколений солдат, в частности знаменитый 248-й полк.
Шеф это подтвердил и тихо сказал:
– Несколько поколений, да, и все ради чего, ради чего… – И, подумав, добавил: – Но добровольно мы отсюда не уйдем.
Министр кивнул, это был одобрительный кивок, он хорошо понимал, что после всего сделанного шеф никогда добровольно не отдаст эту землю, но по нему также было видно, что он знает больше, чем вправе сказать, и осторожно, словами, которые не оставляли в нас никакой уверенности, он упомянул о некой оговорке, действующей при продаже земель военного ведомства, и еще другое он упомянул, о чем я раньше никогда не слышал: союзнические обязательства и требования обороны. Не то чтобы он хотел сразу убедить шефа, он только пытался побудить его хорошенько подумать, но шеф, видно, уже все знал, давно обо всем подумал и решился на что-то, о чем пока предпочитал не говорить; сощурив глаза, он окидывал взглядом свои шпалеры и крепко сжимал губы. Когда он так вот молчал, когда так вот сидел недвижим, я сразу чувствовал, что на карту поставлено нечто важное для него и для нас, и хоть не знал, что это, во мне сразу же поднималось беспокойство, а с беспокойством всякий раз возникала тяжесть в животе. Я последовал за его взглядом, оглядел шпалеры наших хвойных пород, приготовившись уже к тому, что сейчас что-то произойдет – я бы не удивился, если б из скудной тени вышло несколько солдат, – но ничто не шевелилось на участках; день был воскресный.
А что многое у нас я могу и не заметить, я понял, когда министр вдруг спросил, была ли уже здесь комиссия, а шеф на это как бы издалека ответил:
– Да, комиссия здесь побывала.
– И что же? – спросил министр. Шеф, пожав плечами, ответил:
– Вопросы, запись ответов, извещения, но пока еще ничего не пришло, ничего окончательно. Мы ждем.
– Ну, значит, – сказал министр, – ничего еще не решено, – и при этом постучал гильзой об ограду, – значит, есть еще надежда, дорогой Целлер… – И потом сказал еще что-то, чего я уже не понял, потому что горло у меня раздуло, я едва мог дышать, в висках стучало, и в один миг грудь взмокла от пота. И глухо, словно из-под земли, до меня вдруг донесся другой голос министра, голос, которым он говорил сам с собой, и голос этот сказал: «Дело плохо, дорогой Целлер, похоже, что управление призывного района не намерено отказываться, но я, я на вашей стороне».
Министр положил руку на плечо шефа, оба соскочили с ограды и, не обменявшись больше ни словом, направились к крепости, а вслед им двинулась свита, которая, видно, не заметила, что я остался сидеть, хватая ртом воздух и вытягивая шею. На горизонте появились солдаты. Они выскочили из Датского леска, переправились через Холле, устремились по лугам Лаурицена к нашим участкам, захватывая их один за другим. И тут вдруг всюду оказались плуги, двухлемешные мотоплуги, и солдаты весело взялись за дела, перепахивая все, что росло на нашей земле, все лиственные, хвойные и плодовые деревья, и то, что они перепахивали, тут же чернело и на глазах засыхало, и целая рота бежала следом за плугами, собирала и укладывала деревца в кучи. А когда офицеру подали факел и когда он этот факел бросил на трут, я не выдержал, побежал за шефом и остальными, но сообщить, сообщить я ничего не мог. Один раз мне удалось тайком подать шефу знак, мы немного отделились, но, когда он меня спросил: «Что-нибудь случилось, Бруно?», я ничего не мог из себя выдавить, мог только схватить его руку и сжать, на что он мне улыбнулся и шепнул:
– Успокойся, мой мальчик, они скоро уйдут.
Возле клумбы с розами шефа, его клумбы-игрушки, как он называл ее, министр остановился, он сразу понял, что у шефа пристрастие к старым сортам, к чайной розе, к нуазетовой, и угадал, что все сорта привиты к дикой розе; только вот что в почву вносили магний и калий – об этом он не догадался. Не спеша осматривал он цветы, хвалил рост, сильные побеги, осведомился о морозостойкости и периоде покоя и вдруг присел на корточки, протянул руку: он обнаружил безымянную, эту гордость шефа. Он замер, сорвал лепесток, растер его, понюхал, осторожно обхватил цветок и притянул к себе и при этом показал своей свите, как убедительно можно без единого слова чем-то глубоко восхищаться. Напрямик он, видимо, не хотел ничего спрашивать, он лишь повернулся на каблуках и посмотрел на шефа, и тот медленно произнес:
– Возвратное скрещивание, решил попробовать возвратное скрещивание полиантовой розы с шиповником и перевивку привоя на полиантовую розу, она очень вынослива и цветет до самых морозов.
– Ее надо включить в ежегодник, – сказал министр. – Она того заслуживает.
Не министр, а тот, тощий, из его сопровождения, осведомился о названии розы, но шеф сказал:
– С этим мы здесь не торопимся.
Тогда тощий спросил, имеется ли в виду какое-то название, на что шеф удивленно на него посмотрел и в свою очередь спросил:
– Вы хотели бы нам что-то предложить?
Тощий деланно засмеялся и со свойственной ему изворотливостью поспешил забить отбой – это всего лишь вопрос, скромный намек на то, что для крещения представляется как раз прекрасная возможность, если будет ему дозволено заметить, поскольку тут как раз присутствует, так сказать, крестный отец. Шеф сделал вид, что не понял, о чем речь, и спустя немного сказал:
– У нас здесь все должно заслужить себе имя, оправдать его. Если вы понимаете, что́ я имею в виду.
Больше он ничего не сказал и предложил министру и его свите войти в дом, где Доротея ждала их за кофейным столом. Я пошел вместе со всеми до главного входа, а когда большинство уже вошло в дом, шеф вернулся, казалось, он что-то забыл, но он ничего не забыл, а быстро повел меня к входу в контору и спросил:
– В чем дело, Бруно, что с тобой?
И тут уж я мог ему сказать, что слышал. Он в раздумье посмотрел на меня, и лицо у него помрачнело, потом он ласково погладил меня по голове и предостерег:
– Не заглядывай так далеко вперед, мальчик. – И поспешил в дом.
Свою порцию воскресного пирога я уплел на ходу, сразу же после обеда; Доротея сама его испекла, пирог со слоем ванильного крема, его посыпка – крошки с корицей и сахаром – похожа на засушенные, затвердевшие, чуть зарумяненные капельки солнца, едва она оказывается у меня во рту, как я невольно закрываю глаза. Я не спустился к себе в подвал, Бруно направился к большим черным машинам, шофер министра поманил меня к себе и предложил мятных лепешек и, еще держа передо мной кулек, осведомился, где здесь можно помочиться; в его отсутствие я осмотрел машину. До сих пор не понимаю, отчего вдруг раздался пронзительный гудок, я ведь хотел только взяться обеими руками за руль, хотел минутку посидеть за рулем, как водитель, как шофер, только на пробу, а тут вдруг что-то как заревет, такой немыслимый рев и вой, видно, там имелось несколько клаксонов и я все привел в действие, звук этот причинял боль, пронзал до корней зубов, и я, соскользнув с сиденья, убежал; лишь когда я очутился у Большого пруда, звук внезапно оборвался. Эта жара! Кожа так и горела. Меня словно всего искололи, и я медленно направился к Большому пруду, лег на землю и первым делом стал пить.
Кружки света уже потускнели, стали менее четкими, больше не раскачивались, сверкая под поверхностью, все ложбинки, которые роет ветер, разгладились – как всегда, когда вечереет, подымается легкая дымка, все, что четко вычеканено, начинает расплываться, растекается, будто под чьим-то непрестанным дуновением, обращаясь в нечто бесплотное, о чем лишь смутно догадываешься. Синеватая дымка подбиралась к Датскому леску. Живот у меня отяжелел. Что-то в нем булькало. Когда я сидел не шевелясь, то слышал, как пруд дышит, как он до самых глубин втягивает в себя воздух и затем облегченно и размеренно выдыхает, отчего камыши и водяные растения плавно раскачивались. Издалека мне уже были слышны голоса и стоны раненых датских солдат – приглушенно и лишь тогда, когда ветер, поднимаясь, порывами пробивался сквозь кроны деревьев. И тут я их увидел.
Они вышли из Датского леска, Ина и Нильс Лаурицен, оба в чем-то зеленом, цвета мха, вышли и сразу же посмотрели друг на друга, словно хотели удостовериться, что они вправду стоят вместе на опушке Датского леска, но почти тут же отвели взгляд, несколько принужденно и как бы не зная, что им дальше делать; по счастью, что-то выскочило из кустов ежевики, я не разглядел, что именно, но выскочило, и Нильс Лаурицен быстро обернулся и вытянутой рукой показал на лес, и, уж наверно, ему пришли на ум какие-то слова, этому всегда дружелюбному, немногословному Нильсу. В ольшанике было сыро, там чмокало и хлюпало, но я забрался туда и пристроился на догнивающих дугах старой верши.
Кротовые норы; когда Ина начала затаптывать рыхлые холмики кротовых нор, Нильс последовал ее примеру, иногда оба бежали к тому же холмику, так что мне уже казалось, они сейчас столкнутся и обхватят друг друга или опрокинут, или еще что, но в самую последнюю секунду Нильс Лаурицен тормозил, это всегда делал он, предоставляя Ине разрушать холмик. На противоположной стороне Большого пруда квакали лягушки, лежали между ползучими растениями и квакали, и когда у Ины и Нильса пропала охота затаптывать кротовые холмики, они перешли на другую сторону, к лягушкам, подкрались, чтобы их не вспугнуть – вспугнешь, и вся золотоглазая компания нырнет. Они наблюдали за лягушками и показывали друг дружке, что удалось рассмотреть на воде. Потом Ина огляделась, ища, что бы такое в них кинуть, и нашла обломок рейки, который кто-то здесь обронил, она размахнулась и швырнула его в гущу ползучих растений, наверно, метя в лягушек, которые там прилепились друг к дружке. Ах, Ина, я помню, как ты требовала камень или что-нибудь, чем бы в них запустить, когда мы однажды вдвоем там стояли и тебя просто с души воротило при виде этого скопища прилепившихся друг к другу лягушек. Бух, и вся компания исчезла под водой, и в тот же миг Ина согнулась и затрясла рукой, потом, пристально вглядевшись, сунула палец в рот и стала сосать, тогда как Нильс, не понимавший, что случилось, уставился на нее и вплотную к ней подошел, не смея, однако, к ней прикоснуться.
А ты, Ина, ты протянула ему руку, показала, где заноза или гвоздь поранили тебе палец, и Нильс взял твою руку и так долго и с таким вниманием ее рассматривал, будто никогда раньше не видел человеческой руки, но наконец все же счел необходимым вытащить из кармана носовой платок и перевязать еле заметную ранку; Нильс Лаурицен, который всегда относился ко мне так дружелюбно и никогда не забывал со мной поздороваться. Почему вы вернулись в Датский лесок, не знаю, знаю только, что он обнял тебя и бережно, мелкими шажками повел, и ты не возражала, сквозь полог из листвы я видел, что ты не возражала против дороги, которую он для вас избрал.
А вечером ты впервые привела его с собой в крепость, мы сидели за ужином – поначалу я еще ел вместе со всеми за большим столом, – и Иоахим не переставал брюзжать по моему адресу. Достаточно было мне попасться ему на глаза, как он начинал меня шпынять. Следы, он обнаружил на натертом полу мокрые следы и немного черной грязи, которые я там оставил, и напустился на меня с попреками и обвинениями, неужели я непременно должен все запакостить, спрашивал он, неужели не заметил, что мы здесь уже не на Коллеровом хуторе. Шеф долго не вмешивался, но потом сказал Иоахиму:
– Ну, а теперь хватит, утихомирься.
А Доротея сказала только:
– Успокойся, после ужина Бруно все подотрет.
Но он продолжал язвить, с паузами и не прямо в мой адрес, ехидничал до той самой минуты, как Ина распахнула дверь и весело заявила:
– Смотрите, кого я с собой привела.
Все сидевшие за столом были по меньшей мере удивлены, они перестали есть, уставились на нежданного гостя и поднялись, лишь когда влекомый Иной Нильс Лаурицен уже стоял у стола и, неуверенно улыбаясь, бормотал какое-то извинение, которого никто не желал слушать. С Нильсом дружески поздоровались и пригласили к столу, разделить с нами трапезу. Я уже давно заметил грязные следы, которые Ина и Нильс оставили за собой от двери к столу, черные сырые отпечатки, они были куда виднее моих и даже усыпаны комочками земли с кротовых холмиков – я их заметил, но помалкивал и ждал, скажет ли им что-нибудь Иоахим, и когда он наконец обнаружил отпечатки на светлом ковре, то откашлялся и спросил Ину:
– Ты что, не видела нашего половика?
Ина, как раз расставлявшая две тарелки и приборы, посмотрела себе под ноги, обнаружила грязные следы, рассмеялась и сказала Нильсу:
– Взгляни-ка, как мы себя увековечили, – а Иоахиму сказала: – Благороднейшая грязь из всех существующих, грязь приобщения, – и больше ничего не добавила.
Нильс Лаурицен съел лишь ломтик хлеба и выпил лишь одну-единственную чашку чая, он мало говорил и за весь вечер задал лишь один-единственный вопрос – спросил, как поживает доктор Целлер, на что шеф ответил, что Макс, верно, по обыкновению, страдает от существующих условий и потому ему живется хорошо; и еще при общем молчании добавил:
– Чем менее Макс доволен состоянием дел в мире, тем лучше он себя чувствует, – после чего пустил по кругу корзинку с хлебом и предложил нам еще подкрепиться.
Ине пришлось показать ранку на указательном пальце, которая уже не кровоточила, от пластыря Ина отказалась и также не пожелала сразу возвращать носовой платок, его надо сперва простирнуть и погладить; что она рассказала о том, как поранила руку, было правдой. Как же она старалась заразить нас своей веселостью, она говорила не переставая, должна была в мельчайших подробностях доложить, где они с Нильсом побывали и что видели:
– Это был барсук, скорее всего мы в зарослях ежевики вспугнули барсука…
Она говорила так возбужденно, что не замечала, как Иоахим вздыхает и от нетерпения барабанит по коленке. И когда он уже не мог больше выдержать ее болтовни, он не попросил ее замолчать, а повернулся к шефу и безо всякой связи спросил, надо ли продолжать проверку насаждений, как это было предусмотрено, а шеф только мельком взглянул на него и в свою очередь спросил:
– А как же иначе?
– И все другие работы? – хотел знать Иоахим.
На что шеф с некоторым удивлением:
– Почему же нет, завтра самый обычный день.
Доротея, всегда готовая вступиться за Иоахима, сочла нужным указать шефу, что вопрос вполне оправдан. Она сказала:
– Может, нам следует обождать, пока все не прояснится?
Однако шеф спокойно решил:
– Мы будем продолжать, Дотти, пусть все идет как обычно, это послужит нам лучшей защитой.
Конечно, Ина почувствовала что-то неладное, ощутила общую подавленность, она озабоченно переводила взгляд с одного на другого и, обхватив обеими руками стакан с чаем, видимо, надеялась, что кто-нибудь ей больше скажет, но все молчали, и тогда она напрямик спросила, не привез ли гость плохие вести, и еще спросила:
– Как вообще прошло посещение высокого гостя?
Но все уставились куда-то в пространство, и, только когда Нильс в нерешительности встал, собираясь проститься, шеф поднял голову, жестом предложил Нильсу снова занять свое место и сказал:
– Ты не поверишь, Ина, но я предложил министру, когда, прощаясь, он все здесь расхваливал, я в шутку предложил ему у нас здесь поработать, и это даже не слишком его позабавило, он сказал: «Что ж, дорогой Целлер, быть может, я поймаю вас на слове».
Шеф недолго с нами еще сидел, ему надо было вернуться к себе в контору, и, подавая Нильсу Лаурицену руку, он пригласил его при случае заглядывать, это он сделал.
Птицы; всегда недоверчивые и начеку, всегда глаз друг с друга не спускают, словно все зависит от других, даже купаясь в луже, они наблюдают друг за дружкой, толкаются и пугают друг друга, ведь у той всегда лучшее место и ее сперва надо с него согнать. Наши птицы всегда купаются в одиночку, и хотя лужа достаточно велика, чтобы там одновременно купалось шесть, а то и восемь птиц, они так не поступают, сидят вокруг и наблюдают за той, что скакнула в эту жижу и, лихорадочно кивая, брызжет на себя водой, поначалу не больно-то много капель – лишь смочить перышки, и, только достаточно себя окропив, купальщица берется за дело уже всерьез: пригибается, расправляет крылья и трепыхает ими по воде, бьет с такой быстротой, что возникает маленькая буря и в воздухе разлетаются и искрятся брызги, она хлещет и крутится там, словно не собирается никогда вылезать. И в самый разгар удовольствия на нее налетает другая, тень, предупреждающий удар клювом, и она выскакивает и стоит, взъерошенная, со слипшимися перьями, с нее капает, крылья обвисли, более жалкого зрелища не явит ни одна птица, чудо, что она вообще способна встряхнуться и улететь.
Все взлетают и исчезают из вида, это вспугнула их машина, «скорая помощь», машина «скорой помощи» медленно поднимается к крепости, не может быть, что за шефом, он наверняка не болен так, как больна жена Эвальдсена, которая почти не встает с постели, случается, правда, что она сидит на солнце, худущая и желтая как лимон, но потом снова ложится, а шеф только в сомнениях, огорчен, одинок, может, даже пал духом, но если потребуется, он со всем здесь справится, они не могут просто объявить его больным и отправить в больницу, а потом всем здесь распорядиться и поделить по своему желанию, этого он никогда не допустит. Но если они вынуждены его увезти, если с ним случилось то, что со старым председателем общины Детлефсеном, который вдруг за завтраком не смог поднять чашку кофе ко рту и вообще пить и есть, – если такое случилось с ним, тогда мне сразу же надо складывать свои пожитки, тогда моей жизни в Холленхузене уже завтра придет конец.
Двое выходят из машины, но это наверняка не санитары, может, они по ошибке к нам попали, надо подождать, пока они не уедут. Раньше, на Коллеровом хуторе, так было хорошо болеть, я лежал один в своей клетушке, и все были ко мне очень добры, навещали и приносили что-нибудь; прежде каждый говорил то, что думал; когда Доротея говорила: «Так вот, Бруно, тебе надо заснуть, сон всякую болезнь изгоняет», я сразу же засыпал, и когда просыпался, мне было уже лучше.
Ина; она идет навстречу тем двум, говорит с ними, а вот и Макс, он выводит Лизбет, значит, увозят Лизбет, которая, видно, уже не может передвигаться без посторонней помощи. Она и не смотрит на тех двух, что подхватывают ее и ведут к машине, не смотрит и на Магду, которая несет здоровенный чемодан. Магда в пальто. Она тоже садится. Она расскажет мне, что случилось, она, конечно, расскажет, постучится сегодня ночью, она же обещала.
Может, мне все-таки не ехать к морю, к лодочным мастерам, а лучше податься в какой-нибудь маленький городок, там наверняка все проще, так что легче привыкнуть, и если бы Магда поехала со мной, верно, и дня не прошло бы, как мы что-нибудь себе нашли бы.
Вместе мы бы сразу освоились в городе. Она повела бы меня в городское садоводство, где наверняка есть для меня работа, а сама она такой мастер на все руки, что, конечно, тоже быстро что-нибудь себе нашла бы, – Магда, выросшая в маленьком городке на побережье и прекрасно знающая, как чего добиться.
О своем родном городе на западном побережье она говорит с неохотой; когда я ее расспрашивал о прежней жизни, она всегда отвечала очень скупо, но я всякий раз радовался и этим скупым ответам, потому что ясно видел перед собой старый город: узкогрудые дома, перед которыми кое-где растут мальвы, булыжные мостовые, чахнущие на морском ветру липы, верфь, на которой теперь чинились лишь лодки рыбаков. Там она росла в узком сером доме. Отец ее был судовым плотником, при ходовом испытании судно перевернулось, и он утонул; мать не хотела этому верить и подолгу сидела у окна, сидела так и в зимнюю пору, все не веря и надеясь, и однажды схватила лихорадку и после недолгой болезни скончалась, и Магда осталась одна с младшими братом и сестрой, Яном и Кларой, которые оба еще ходили в школу.
Чтобы их прокормить, она поступила работать к аптекарю, у жены которого был зоб и мания – везде видела пыль, весь день она ходила следом за Магдой, указывала, следила, ругала, и когда Магда вечером отправлялась домой, она должна была сперва испросить разрешения. Есть Магда имела право лишь то, что давала ей хозяйка, и едва тарелка была пуста, раздавался крик: «Работа не ждет», а ей, работе этой, конца-краю не было.
Однажды Магда видела, как хозяйка нарочно чуточку приоткрыла пылесборный мешок пылесоса и немного его содержимого высыпала на кресло и на листья комнатного растения, она видела это и промолчала, но, когда хозяйка приступила к своей обычной инспекции и хотела доказать Магде, что ее работа не стоит тех денег, что ей платят, ее ждал неожиданный сюрприз. Ни слова не говоря, Магда взяла пылесборный мешок и высыпала все его содержимое на комнатные растения, казалось, их припудрили грязью, потом сунула мешок хозяйке в руки, повернулась и ушла.
Мастер-коптильщик; одно время она работала у мастера-коптильщика, он был вдов и жил один в просторном доме, сплошь увитом диким плющом, ее брат и сестра к тому времени уже окончили школу. Комната, в которой она жила, была наполнена гомоном птиц, свивших себе гнезда в плюще, работу ее никто не проверял, и она могла себе брать еды сколько захочет. Всюду в доме – на комодах, шкафах, подоконниках – стояли бутылки, красивые бутылки, которые мастер опорожнил, и, чтобы помнить, с кем он это сделал, он на все бутылки наклеил этикетки с именем и датой. Если у коптильщика вечером собирались приятели, Магда всегда радовалась и была спокойна, послушав некоторое время доносившиеся до ее комнаты голоса, она мирно засыпала и спала беспробудно, а наутро писала этикетки. Страшно же ей было, когда никто из собутыльников не являлся, когда коптильщик сидел один со своей бутылкой на кухне, громко рассуждал, жаловался или срывал свой гнев на попадавшихся под руку предметах; в такие часы она не смыкала глаз и чувствовала, как ее забирает страх, когда он начинал блуждать по дому, вверх и вниз по лестнице. Всякий раз в своих блужданиях он подходил к ее двери, сначала стоял тихо и только прислушивался, иногда брался за ручку, проверяя, заперлась ли Магда, она всегда запиралась, притворялась спящей и не отвечала, когда он тихонько произносил ее имя.
Едва он на следующее утро выходил из дома, Магда бежала в порт, бежала по молу до самого конца, там она бросала в море бутылку, бутылочную почту; она попросту брала первую попавшуюся из стоящих на комодах или подоконниках, сдирала этикетку и вкладывала в бутылку свое послание. Магда не хотела открыть мне, что стояло в послании, но я и без того прекрасно понимал – она ждет ответа издалека. И хотя она трижды плевала вслед качающимся на волнах бутылкам, хотя убеждалась, что, подгоняемые ветром и течением, ее послания устремляются в открытое море и на запад, она ни разу не получила никакого ответа.
Однажды коптильщик стал трясти дверь в комнату Магды – он подкрался в носках – и не только нажимал на ручку, но тряс дверь, и звал, и приказывал ей отворить, и тут было мало толку притворяться спящей, ей пришлось ему ответить, она просила его идти спать, сказала также, что ей нездоровится, но это на него не подействовало, он твердо решил к ней проникнуть и не слушал никаких уговоров. Когда же он стал бросаться на дверь, Магда его предостерегла, а когда он спустя немного пустил в ход лом, предостерегла снова, но на него не подействовали ее предостережения, он продолжал к ней ломиться.
Могу себе представить, как Магда искала выхода, живо представляю, как она ходит по темной комнате и одну за другой разбивает об пол бутылки, собирает осколки и усыпает ими пол перед кроватью, целой гирляндой осколков; потом прыгает в кровать, усаживается и ждет его.
Едва войдя в комнату, он всадил себе осколок, он застонал и стал приплясывать на одной ноге, а когда наконец вытащил стекло, ретировался к себе вниз, не произнеся ни слова.
К завтраку он приготовил извинение; когда Магда спустилась вниз, он уже сидел за столом и, жестом подозвав ее, предложил ей сесть с ним рядом, но она лишь покачала головой, положила ключи от дома и погреба на стол и ушла.
Магда; когда я впервые ее увидел, то понятия не имел, что это она и что она будет работать у нас, но я сразу обратил на нее внимание, она сидела за столиком в углу станционного зала ожидания с девушкой и молоденьким солдатиком. Поскольку у нас к обеду дали лишь овощи с супом и яйцо, я позднее быстренько забежал на станцию, в зал ожидания, было очень душно, и к тефтелям я сразу же заказал две бутылки лимонада. Над путями навис зной, станция обезлюдела, и я удивился, почему эти трое тут сидят, две девушки и солдат, хотя следующий поезд ожидался не скоро. Все трое казались мне почти одних лет, однако от меня не укрылось, что одна из девушек здесь главная, Магда в полосатом бело-голубом платье, Магда с цепочкой на шее и с плетеной корзиной, накрытой чистой тряпицей; уже одно то, как она сидела, говорило об уважении, которое она требовала к себе, и те двое с готовностью ей его оказывали. Ее сосредоточенность. Серьезность, с какой она задавала вопросы. Ее краткие слова одобрения или несогласия и добродушная улыбка, с какой она иной раз слушала своих спутников.
Когда бледная буфетчица, выйдя из-за стойки, подошла к ним и предложила что-то заказать, то ответила ей Магда, и она же расставила принесенные тарелки, пододвинула к себе миску и всем разлила суп, больше всего солдату; и ему же она положила кусок грудинки, случайно попавший ей в тарелку. Из плетеной корзины она вынула два хлебца, солдат получил целый, а она с другой девушкой поделили второй пополам.
Я уже давно съел свои тефтели и выпил лимонад, давно должен был быть на пути к Холле, но, сам не знаю почему, продолжал сидеть, знаю только, что-то меня там удерживало и не отпускало, может быть, радостное чувство, которое я испытывал, глядя на них.
Чуть позже они заказали еще яблочный сок – две бутылки и три стакана, – и вдруг, очень быстро выпив, вскочили и вышли на перрон, где Магда каждому сунула по сверточку, сверточки были одинаковой величины. Когда подошел поезд, стал накрапывать дождь, отдельными крупными каплями, которые лопались в пыли или с нее скатывались; Магда сперва поцеловала девушку, затем солдата и подтолкнула их, когда они поднимались в вагон, а напоследок, пока они еще были на ступеньках, шлепнула каждого по заду. Как эти двое махали ей, я еще никогда не видел, чтобы кто-нибудь так махал; свесившись друг над другом из окна, на ветру, под хлещущим в лицо усилившимся дождем, они все же не втягивали головы, сперва они махали лихорадочно, а затем все медленнее и в одном ритме, пока поезд не скрылся за поворотом по направлению к Шлезвигу.
Моя куртка, она укрылась под моей курткой, хотя ее тоненькое платье уже насквозь промокло, сначала она меня не поняла, потому что ливень шумел вовсю, но потом сняла с головы корзину, под которой пыталась спастись от дождя, и согласилась, чтобы я держал непромокаемую куртку над нами обоими. Перейдя пути, она осведомилась, ведет ли дорога к нашим участкам, после чего уже держалась рядом со мной, лишь следя за тем, куда шагает, и позволила себя вести мимо нашей экспедиционной конторы и нового машинного сарая; когда моя рука нечаянно коснулась ее плеча, она пригнулась и сразу же ускорила шаг, и я стал следить за тем, чтобы это не повторилось. Как удивленно она уставилась на меня, когда я остановился перед своей дверью и вытащил из кармана ключ, она никак не ожидала, что я тоже тут живу, но, пока я отпирал, ее, видно, осенило, и она спросила:
– А вы, часом, не Бруно?
Я сказал «да» и предложил ей зайти ко мне и обождать, пока не пройдет ливень, и она, немного поколебавшись, согласилась.
С нее так капало и лило, что всего лучше поставить бы ее в таз; мне долго пришлось ее уговаривать сесть на табуретку, а когда она наконец с неохотой согласилась, я предложил ей то, что лежало у меня на подоконнике для утоления моего ночного голода, но она от всего отказалась. Взглянув на мои часы, она усмехнулась, она сразу заметила, что у них лишь одна стрелка, и сказала:
– Они небось врут.
Но мраморным корпусом она залюбовалась, бережно поворачивала часы и так и эдак, провела по ним рукой, потом стала что-то про себя считать и сказала:
– Скоро они будут в Шлезвиге.
А когда я спросил:
– Кто?
Она ответила:
– Мои брат и сестра.
В Холленхузен она приехала впервые.
Некоторое время мы сидели молча, тяжелые тучи понесло дальше, к Балтийскому морю, и, как всегда у нас, быстро посветлело, снаружи уже только капало. Неожиданно она спросила, хорошо ли мне здесь, и я сказал, что привез меня сюда шеф и я был с ним с того самого дня, как он начал обрабатывать бывший учебный плац, и я сказал ей, что не представляю себе, как бы я стал жить в другом месте.
Нравится ли ей у нас, она не могла еще сказать, на мой вопрос она только пожала плечами и сказала:
– Посмотрим, как все здесь сложится.
С шефом я не говорил о Магде, к тому же в то время мы редко оставались наедине, к нему часто приезжали посетители, и ему то и дело надо было ездить в Киль и Шлезвиг, да и в крепости постоянно толкался народ, к нам приходили люди из Холленхузена, незнакомцы из соседних поселков, словно у нас какая распродажа была объявлена, так притягивали мы их к себе, и когда они от нас уходили, шеф, прощаясь, многим пожимал руку или провожал какой-нибудь веселой шуткой.
Когда торжественно открывали погрузочную платформу, которую железная дорога специально построила для нас – пожалуй, единственная погрузочная платформа во всей округе, – тут мы встретились, тут мы оказались рядом, он слегка ущипнул меня за шею и, не глядя на меня, сказал:
– Помнишь, Бруно, «во все страны света», и вот мы этого добились. Что мы здесь выращиваем, отправляется во все страны света. Как я тебе предсказывал, так и вышло.
Но прежде чем я успел ответить, шефу пришлось подойти к железнодорожному инспектору в форме, вместе они осмотрели деревянные лотки и двойные ящики, в которых были уложены саженцы с земляным комом, кустарники, дички и ковровые декоративные растения. Меня только удивляло, как некоторые из присутствовавших старались обменяться с ним хоть несколькими словами и как они торопились ему поддакивать, словно зависели от него. Конечно, это объяснялось также тем, что повсюду в Холленхузене висели плакаты – на деревьях, заборах, стенах сараев – и что на этих плакатах можно было видеть фотографию шефа, даже две фотографии: на одной он очень серьезно на вас глядел, а на другой втыкал в землю лопату, чтобы что-то посадить, по-видимому лежавшее рядом деревце.








