Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Никогда прежде шеф не выслушивал человека, который бы так усердствовал, обвиняя во всем самого себя. Они не заметили, как наступили сумерки. Сидели в темноте друг против друга и еще долго сидели после того, как Гунтрам Глазер кончил и, возможно, чего-то ждал – шеф не был в том уверен. Тогда-то он задал тот первый вопрос, это был единственный вопрос, который пришел ему на ум в ту минуту, однако, вместо того чтобы ответить шефу, Гунтрам Глазер молча поднялся и вышел за дверь, словно желая обдумать ответ, но, поскольку молчание его затянулось, шеф тоже вышел, чтобы получить ответ. За дверью никого не оказалось, Гунтрам Глазер скрылся.
Шеф сел ко мне и сказал, что он тогда еще немного подождал в сарайчике, а потом пошел один к крепости и сразу же спросил о Гунтраме Глазере, но никто его там не видел, и никто не подозревал, что он уже сидел на рельсах и ждал ночного поезда.
– Он не видел для себя иного выхода, – сказал шеф, но еще он сказал, опустив голову: – И раз уж я почти все о нем знал, я хотел знать все до конца, и потому спросил, не имеет ли Трясун отношение к кражам у нас в питомнике. Этого мне не следовало спрашивать, Бруно, этого не следовало. Он действительно в том не участвовал, нынче я это знаю.
– Мне жаль его, – сказал я, – мне жаль Гунтрама Глазера, но Трясуна мне тоже жаль.
Мои слова, видимо, не дошли до шефа, он уставился куда-то перед собой, застыл, а потом внезапно вытащил из кармана то самое нераспечатанное письмо, письмо, адресованное Ине, которое написал Трясун незадолго перед тем, как явиться с повинной. По всей вероятности, шеф сомневался, надо ли Ине это письмо читать, и потому придержал его, не знаю точно, знаю только, что он вдруг встал, кивнул мне и вышел с письмом в руках – не иначе, как если бы счел, что настало время вручить это письмо.
– Вечно ты с твоей жалостью, – сказала тогда Магда, – человек может бог знает каким быть и делать бог знает что, а ты всегда выищешь в нем такое, за что тебе его жаль. Даже Трясуна, даже Хайнера Валенди, а однажды и Иоахима, когда рухнувшее дерево содрало у него кожу. Если кто-то попал в переделку, так тебе его наверняка жаль.
Я отрицательно помотал головой, а она пожелала знать, к кому я не испытал жалости.
– А ну выкладывай, – сказала она, – назови человека, кого тебе хоть раз не было жаль.
Мне пришлось некоторое время подумать, но назвать чьего-нибудь имени я не смог.
– Вот видишь, – сказала она.
Конечно, он уже прошел, ночной поезд, свисток я, видимо, не услышал, этот жалобный свисток, который ветер разносит по всем участкам. А рябина, я же положил на подоконник ягоды, целую пригоршню ягод, чтоб заморить ночной голод, надо думать, я их уже съел, того не заметив. Когда я задумываюсь, так могу есть, не замечая, что ем, а потом забываю, что ел. А ведь перед сном мне обязательно надо поесть!
Шеф не спит, в его комнате все еще горит свет, и он стоит там у окна, это его силуэт, может, он смотрит в мою сторону и прикидывает, когда зайдет ко мне. Но там еще кто-то. Ина. Ина и он.
Он никак не уходит и не уходит. Стоит со своим портфелем и так упорно и заинтересованно наблюдает за мной, словно хочет сам научиться, как вручную пересаживают из горшка в горшок, при этом у него в запасе такое множество вопросов, что я охотнее всего притворился бы глухонемым. Его зовут Гризер или Кизлер, я не разобрал как следует его фамилии, потому что он всегда говорит как-то в сторону, с этаким затяжным смешком, который вовсе и не настоящий смех. Знать бы мне только, о чем хочет он в такую рань говорить с шефом, его портфель не так уж набит, времени у него сколько угодно, а чтоб сделать заказ, не надо же являться в темном костюме и причесываться так своеобразно, как причесан он: волосы зачесаны не вперед и не назад, а все – с одной стороны на другую. Но кто знает, может, это тот человек, которого прислал суд, чтобы он внимательно присмотрелся к шефу, и которого шеф сам выставил за дверь, может, это тот человек, который по официальному поручению здесь все вынюхивает, меня не удивит, если они начнут на свой лад собирать доказательства, меня это не удивит.
Почему мы не пользуемся больше глиняными горшками, спрашивает он, прежде, тогда ведь молодые растения сажали в глиняные горшки. Ради сохранения влажности, говорю я, стенки глиняного горшка пористые, вода быстро испаряется, в наших пластмассовых горшках она держится дольше. А теперь он хочет еще знать, почему мы применяем четырехугольные горшки, а не круглые, но ведь он же сам видит на моем рабочем столе, что стеллажную площадь удобнее использовать именно с четырехугольными горшками. Ну и вопросы он задает. Посадочная машина. Да?
– Я глянул на вашу посадочную машину, на ней сидят сразу три человека рядом и сажают.
– Времена, когда мы еще работали сажальной мотыгой и клиновидной лопатой, давно прошли.
– А нет ли машины для рассаживания растений в горшки, – спрашивает он, – она же наверняка сделает больше, чем вы руками.
– Нет, машина сделает не намного больше, мы уже пробовали: шеф распорядился, чтобы несколько человек рассаживали сдельно вручную, а для сравнения в то же время рядом работала машина. Мы проиграли чуть-чуть.
– Никогда бы не подумал, – говорит он.
Как он разглядывает нашу богатую смесь, дотрагивается до горшка, глядит на мой рабочий стол: хочет дать мне понять, что все здесь производит на него впечатление. Это его, это наверняка его послали они к нам, чтобы дать заключение о шефе, видимо, он пытается поначалу выспросить нас.
– Тут приходится лишь стоять да восхищаться, чего только господин Целлер не выращивает на своей земле.
Выращивает – так он выразился.
– Его никто не проведет, – говорю я, – он глянет и все сразу поймет, к тому же он знает условный язык.
– Какой такой условный язык? – спрашивает Смехун; спрашивает удивленно, именно так, как я того ждал, от меня ему свои задние мысли не скрыть, кто хочет выспросить меня о шефе, тому нужно быть изворотливей. Стало быть, какой условный язык? Что бы такое мне ему преподнести, как ему услужить, во всяком случае, мне нельзя на него смотреть, мне надо и дальше пересаживать и говорить все как бы между прочим.
– Ну, это вот что, – говорю я, – господин Целлер – единственный человек, с которым наши растения и деревья разговаривают, я сам при том присутствовал, и не один раз, он, проходя, слышит, что они говорят, разбирается в сказанном ими и делает то, о чем они просят.
– Может, он слышит голоса? – спрашивает Смехун.
– Однажды, – говорю я, – когда мы при полнейшем безветрии ходили по участкам, ветки груш вдруг зашелестели, они шелестели своими едва распустившимися листьями, уже скрученными и искалеченными, однако господин Целлер внимательно прислушался, взял в руки несколько листков и сказал мне: так и есть, Бруно, они жалуются мне, что мягкокожие клещи в них впились, тут уж только акарицид поможет. А вот в другой раз. – продолжаю я, – он вдруг остановился и прислушался, точно так, как останавливаются на оклик и прислушиваются, я ничего не слышал, он же кивнул и пошел к высокоштамбовым деревьям, и, когда я к нему подошел, мне показалось, что я тоже что-то слышу, но я ничего не понял – едва слышное поскребывание и потрескивание я не понял. Стволы, хотите верьте, хотите нет, обратили внимание господина Целлера на крошечные следы восковых щитков, это та гадость, которую выделяют подушечница березовая и червец кленовый. Мы сразу поняли, в чем здесь опасность, и шеф тут же заказал инсектицид пропоксур.
– Только потому, что шеф знает их условный язык, – продолжаю я, – он может так много достичь.
– Верю вам безусловно, – говорит Смехун и, делая вид, что задумался, облизывает губы. – А может так быть, что ваши растения и деревья узнают его, когда он проходит мимо? – спрашивает Смехун.
– Наверняка тому есть немало примеров.
– Верю, – говорит он, – охотно верю, иначе кое-какие результаты нельзя было бы объяснить.
Он смотрит на свои часы – надеюсь, он наконец-то уйдет, а если он хочет еще что-то узнать, так пусть обратится к Эвальдсену, у того для чужаков самое большее два-три слова в запасе найдется.
– Есть у меня еще один вопрос, – говорит Смехун. – Этот условный язык, он, случаем, не записан?
Что он имеет в виду? Знать бы мне только, что у него теперь на уме, но ему, видимо, ответ вовсе не нужен, он ухмыляется и, попрощавшись, уходит прочь – надеюсь, он не принял всерьез все, что я ему порассказал.
Макс, это Макс кивает ему, я ничуть не удивлюсь, если они кое-что обсудят, прежде чем Смехун направится в крепость; может, история об условном языке теперь пойдет гулять по свету; мне безразлично, что́ они об этом подумают, поверят ей или нет – для шефа я бы еще почище истории выдумал, для него я все могу сделать. Шеф одержит верх, это я знаю, ведь ему никто в подметки не годится, он уже не раз уберегал нас от беды. Потери от сильных морозов. Гибель ста тысяч дубов. Вот это был, пожалуй, для него самый тяжкий удар – гибель наших дубов, он очень долго не мог с этим справиться, и окончательно забыть о том он все еще не в силах. Иной раз, когда мы высаживаем саженцы, лицо шефа вдруг темнеет, оно выражает давнее негодование, и так, что всякий, стоящий вблизи, слышит, он говорит:
– Надеюсь, здесь у каждого дерева есть свой «арийский» паспорт, иначе горе вам.
Поначалу я тогда вовсе не понял, что он задумал, он вышел из Датского леска, держа в одной руке трех– или четырехлетний дуб, который он там выдернул, и, увидев меня, только и мог сказать:
– Пошли, Бруно, идем.
Я все бросил и пошел за ним. Мы высадили наверняка больше чем сто тысяч дубов на участке между валуном и оградой, шеф хотел высадить их именно там, на мощных почвах, на которых в солдатские времена росли карликовые ели; как он и предвидел, дубы прекрасно развивались. Ах, как швырнул он принесенное деревце, как, ткнув в несколько наших молодых дубков, приказал мне:
– Выдирай их, живо!
Но я медлил и только таращился на него, тогда он повторил свое приказание с такой озабоченностью, что я испугался; я ухватил скользкий тоненький ствол, стал дергать его, рвал и тянул, и испытал истинную боль, когда затрещали корни.
– Положи его туда же, Бруно, оба рядом, и растолкуй мне их различие.
Так он сказал, но я все еще не понимал, что он от меня ждет, и он добавил:
– Сравни их, ну же.
Никакого различия я не обнаружил – ни в корневой системе, ни в стволах, ни в листьях, все листья были с черешками и с глубокими выемками, как и полагалось у скального дуба, мне не пришлось долго их изучать, одно деревце было точь-в-точь как другое.
– Ничего, – сказал я, – я не вижу никакого различия.
А шеф в ответ:
– Понимаешь, Бруно, я тоже не вижу, но эти чинодралы, засевшие в министерстве, они тебе, так они утверждают, это различие растолкуют. А поскольку они считают, что способны на это, давай вызовем их к нам, этих канцелярских крыс, этих горе-теоретиков.
Он покачал головой, вздохнул и поморщился и сжал пальцы так, что все суставы затрещали, а потом зашагал между деревцами и тщательно осмотрел два-три вблизи, от меня не укрылось, что он временами окидывал взглядом весь участок и пожимал плечами, так, словно бы не знал, что станется с дубками. А потом подозвал меня к себе. Взмахом руки описал полукружие над молодыми кронами. И сказал:
– Представь себе, Бруно, если бы пришлось их убрать, все под метелку.
– Убрать, – повторяю я.
– Из министерства получено указание.
Они выдумали новые инструкции, там, в министерстве, а чтобы их подкрепить, откопали еще и старые инструкции; шеф сказал, что это самые плохие инструкции, какие только можно себе вообразить, во всяком случае, они потребовали, чтобы все деревья выращивались только из немецкого посевного материала, иначе их нельзя продавать.
– Стало быть, нужна родословная, Бруно, представь себе, эти специалисты требуют для каждого растения родословную, вот что они надумали в своих кабинетах. Хотят, чтобы в немецкую землю попадал только немецкий посевной материал, не хватает еще, чтобы они предписали нам удобрять землю немецким коровьим говном. – И еще он сказал: – Слава богу, к нам это касательства не имеет, мы можем все подтвердить документально.
Больше я поначалу ничего от него не узнал, на полдня приехал Макс и ждал в крепости, а раз шеф хотел, то я пошел с ним, и мы оба поздоровались с Максом, которому вечером надо было ехать в Киль, где он должен был выступать перед многочисленным собранием. Нас накормили шоколадными оладьями и любимыми пирожными Макса – сдобными, разогретыми ломтиками маковника. Доротея позаботилась о том, чтобы мне, единственному, сразу положили на тарелку того и другого, Макс лишь улыбнулся, но сигнала – съесть все наперегонки, как в былые времена, – сигнала он мне не подал.
Еще пока мы ели, он пододвинул по столу к шефу подарок – свою новую книгу; шеф, прежде чем подтянуть ее к себе и открыть, довольно долго сидел, уставившись на нее, а когда Иоахим подал ему очки, то начал читать, тут и там понемногу. Одобрительно кивнув, он медленно выговорил название: «Прощание с ценностями», после чего склонил, точно взвешивая все «за» и «против», голову набок, снял очки и протер глаза.
– Ах, Макс, – сказал он и протянул ему в благодарность руку, – книгой твоей я займусь на восходе солнца, тебе я соответствую только утренней ранью.
Улыбаясь, он еще раз прочел название книги и сказал:
– Для себя мы как раз их опять открываем, эти ценности, мы получаем их с распоряжениями прямо на дом, из министерства. Вот, читай сам.
И Макс стал читать официальную бумагу, которую шеф выудил из своего нагрудного кармана, он читал и веселился, и вдруг, не веря глазам своим, издал какое-то сдавленное восклицание, но, прежде чем он успел что-то сказать, Доротея взяла у него бумагу из рук и протянула к свету, чтобы прочитать самой.
– Да они рехнулись, что ли? – сказал Макс. – Немецкий семенной материал, немецкие деревья, это же чертовски напоминает расовый закон. Может, они теперь поведут речь о кровосмешении у деревьев?
– Они пекутся о чистоте пород, – сказал шеф, – только чистым породам место в немецких землях, низкосортные насаждения следует изничтожить. Министерство буквально так и требует – изничтожить. Чистота – стоит уж мне это услышать!
– Но это же делается только для сохранности молодняка, – сказала Доротея, – если человек собирается сажать деревья, так он интересуется их происхождением.
– Да, Дотти, – ответил шеф, – разумеется, но творцы сих инструкций кое-что упустили, в конце-то концов, может ведь начаться скрещивание близкородственных особей.
Так они некоторое время спорили, Доротея напомнила шефу об одном лесоводе, который купил очень много французских сосен, не зная, что они происходят от низкорослых родителей, а шеф напомнил ей о значительном обогащении их посадок благодаря японским лиственницам и американским дугласовым пихтам; Доротея же указала на риск при посадке деревьев неизвестного происхождения, а шеф указал на улучшение насаждений чужеродным семенным и посадочным материалом; договориться они так и не договорились.
А потом шеф попросил Иоахима принести родословную нашего посевного материала, эту дурацкую, как он выразился, родословную. Но Иоахим, который всегда заботился о посевном материале и по поручению шефа закупал его в одной из сушилен в Кляйн-Сарупе, вдруг замялся, у него явно пересохло горло, он не смотрел никому в глаза и, говоря куда-то в стол, признался, что часть посевного материала получил из новой сушильни в Холленхузене, а не из сушильни в Кляйн-Сарупе.
Внезапная тишина, сильнейшее огорчение и тишина. Доротея попыталась заступиться за Иоахима, она сказала:
– А почему бы нам не получить разок наш материал из Холленхузена, Петер Ландек снабжает многих, к тому же он друг Иоахима.
– А старик Смиссен в Кляйн-Сарупе – мой друг, – ответил шеф. – У него всегда знаешь, на что можно рассчитывать.
Иоахим хотел сразу же встать из-за стола и ехать в Холленхузен, чтобы получить гарантийное подтверждение для апробированного посевного материала, но Доротея сказала, что дело, во всяком случае, терпит до завтра, после чего налила всем еще кофе и попросила Макса, который приезжал к нам теперь редко, рассказать о себе подробнее, о своей работе, о своих друзьях. Прежде чем уйти, Макс почти наверняка обещал, что в один из следующих приездов привезет свою приятельницу, учительницу музыки, они живут вместе в старом доме, в котором без конца приходится что-то ремонтировать. Иоахим проводил Макса на станцию, от своего обычая он не желал отказаться, он просто настоял на этом; но я сразу же догадался, что ему нужно в Холленхузен. Шеф, тот тоже уже все предугадал.
Никогда не мог я понять, что помогает шефу так многое предвидеть, я не уверен, вычисляет он то, что нам предстоит, или предчувствует, или попросту знает; иной раз я завидовал тому, что его едва ли можно чем-то ошарашить, но иной раз именно поэтому мне было его жаль. Меня не удивит, если где-то в глубине души он уже знает, останется ли в силе договор дарения и что со всеми нами будет, со мной, с ним и с другими, меня это не удивит.
Мы оба, закончив рабочий день, умывались под холодной струей, когда появился Иоахим, какой-то нерешительный, скованный, я сразу понял, что он хочет поговорить с шефом наедине, но шеф не отослал меня и не торопился, он помыл шею и погрузил руки в таз с водой, а потом мы еще напились воды из-под струи. Иоахим ждал, он поглядел на меня, на шефа и опять на меня, но не добился того, чего хотел, поскольку шеф вдруг сказал:
– Бруно – наш, так что говори.
И он заговорил, запинаясь, но обдумывая каждое слово, он сразу же признался, что не получил гарантийного подтверждения для апробированного посевного материала, у его друга в холленхузенской сушилке совсем недавно была проверка, и проверка эта кое-что обнаружила.
Шеф молчал. Была, значит, государственная проверка, при которой обнаружилось, что Петер Ландек по уши увяз в финансовых затруднениях и, чтобы справиться с этими затруднениями, поехал в Румынию, закупил там посевной материал, весьма выгодно. Шеф молчал. То, что Петер Ландек там закупил, он позже смешал с апробированным посевным материалом, разницы никто не заметил, ни покупатели в Эльмсхорне, ни покупатели в Пиннеберге, куда Петер Ландек поставлял свой материал. Тут шеф сказал:
– Так оно и есть, твой друг поставлял материал многим.
На извинения Иоахима он не ответил, даже не кивнул, он даже не поглядел на него, когда спокойно объявил, что и в Эльмсхорне, и в Пиннеберге, и в других местах уже получили письмо инстанций, распоряжение перепахать и уничтожить все, что выросло из посевного материала неизвестного происхождения, прежде всего – из сушилки в Холленхузене.
– Миллионы, – сказал шеф, – это миллионы деревьев.
Повторное извинение Иоахима шеф не пожелал даже выслушать до конца, он прервал его и теперь, твердо взглянув на него, решительно объявил:
– Отныне ты не имеешь больше никакого отношения к посевному материалу. – И тихо добавил: – Мы еще не получили этого распоряжения, но, может, ты сядешь и определишь ущерб, на всякий случай.
Сказав это, шеф ушел, не обращая внимания на Иоахима, ушел, а я не знал поначалу, что мне делать, но в конце концов побежал вслед за шефом, и когда присоединился к нему, то услышал, как он что-то бормочет; он говорил сам с собой, не как беспомощный или отчаявшийся человек, а как решительный и уверенный в себе, с угрожающими нотками. Раз мне даже послышалось, будто он сказал: с нами у вас это не пройдет.
Письмо из инстанций пришло с опозданием, длинное письмо, которое шеф все время носил при себе, раз-другой он читал его кому-то по телефону – во всяком случае, оно лежало перед ним, когда он говорил по телефону, – а как-то раз он неожиданно дал его мне:
– Прочти-ка, Бруно.
Я прочел и поверить не мог; они требовали, чтобы мы уничтожили все насаждения, они предписывали нам перепахать все наши – а их больше чем сто тысяч – молодые дубки и сжечь их.
– Они же не имеют на это права, – сказал я.
На что шеф:
– Они восседают на своих распоряжениях, и те дают им все права.
Он возмущен, он растерян, но он упрям, и что-то мерцает в глубине его глаз; я видел – он не собирается делать то, что им вздумалось; когда же он мне подмигнул, отправляясь в контору, я охотнее всего проводил бы его, просто чтобы быть свидетелем, как он защищается от официальных распоряжений.
Мой план; оставшись один на участке, поставленном под угрозу, Бруно придумал тогда план действий: я решил впервые заполучить клочок земли только для себя, тот заболоченный участок, я хотел купить его у шефа, я готов был отдать ему все мои деньги, а сколько не хватит к продажной цене, шеф будет удерживать из моего заработка много лет; эту землю я по-своему дренирую и удобрю, подготовлю для моего горемычного лесочка, ведь там будут расти только неполноценные и непроданные деревца, низкорослые, хилые, выбракованные, неизвестного происхождения, я хотел собрать все отходы с участков и посадить – и предоставить их самим себе. Почему шеф этого не захотел, я не знаю, знаю только, что он этак странно ухмыльнулся и предложил мне подождать с моими планами еще пару-другую лет; «горемычный лесочек» сажают в старости, сказал он, и больше ничего не сказал.
Подпись под письмом из инстанций была неразборчивая, но шеф знал, что это некий министерский советник, и написал ему письмо, предложив приехать к нам, все сравнить и проинспектировать, шеф предоставил ему право самому выбрать день для инспекции, но господин советник не приехал. Он не приехал, считая такую инспекцию излишней, ему достаточно было результатов контрольной проверки, их он придерживается и вновь требует немедленно уничтожить все дубовые насаждения, это он написал.
Ах, а потом то утро, небо было серое, мирное, и так было тихо, ни единого дуновения ветерка, рабочий день еще не начался, когда внезапно где-то затарахтел трактор, его громыханье вспугнуло ворон, он хрипло фыркал, успокаивался и вновь тарахтел и фыркал, словно брал разбег, чтобы преодолеть какое-то препятствие; я не раздумывая бросился туда, где этот трактор работал. Аромат дуба – я ощутил его, когда подошел ближе, редко до того вдыхал я столь чистый аромат, как от тех деревцев, что выдирал трактор и, обрывая их корни, превращал их в месиво – аромат я ощутил прежде всего. А потом я увидел его: он, весь напружинившись, сидел на тракторе, лицо его блестело от пота, он ругался и плевался, он включал мотор с оглушительным треском, так что трактор сотрясался, а то и артачился, но шеф все-таки умудрялся приводить его в движение, и не только это: точно рассчитывая, вламывался он в шпалеры деревцев и пробивал просеки, и хотя все кругом гнулось и переламывалось, сцеплялось и упиралось, трактор все чохом уволакивал; он, шеф, который только в первые наши годы в Холленхузене сидел на тракторе, и теперь все еще ловко с ним справлялся.
Я подал ему знак, но он его не увидел, я окликнул его, чтобы он заметил меня, но он не слышал, только когда я, прыгнув, остановился перед трактором, шеф затормозил, уставился на меня, при этом он весь дрожмя дрожал. Показав мне на сбитые деревца и на прицеп, он дал понять, что мне уже следует убирать и загружать прицеп, и я начал, стал собирать стволики, кора которых была содрана эбонитовыми колесами, подбирать ветки и закидывать все в прицеп, но у многих деревцев корни были еще в земле, их выдернуть было не так-то легко. Я запыхался, тяжело дышал, и, может, шеф это заметил, потому что, дав внезапно задний ход, выехал с участка и прямиком покатил к машинному сараю, где прицепил к трактору выкопочный плуг и тотчас повернул назад, теперь он плугом выворачивал деревца, все, один за другим, вместе с корнями поднимал их из земли, и они тут же опрокидывались – теперь мне надо было только поднимать стволики.
Прицеп скоро наполнился, но, поскольку шеф не переставая выворачивал плугом ряд за рядом, я продолжал собирать молодые дубки и складывать их в кучи, я складывал их в две большие кучи, время от времени утаптывая их, а когда пришел Эвальдсен, попросил его помочь мне.
Эвальдсен, тот глазам своим не верил, он спросил меня, зачем мы это делаем; если бы поступить, как он себе это мыслит, то он продал бы эти деревца для посадки под полог и как почвозащитный материал или небольшими партиями специалистам по охране ландшафта.
– И почему только вы уступили им?
Я не знал, что ему на это отвечать, я вообще не мог слова сказать, так у меня давило в груди, и мне приходилось часто и глубоко дышать, чтобы хватило воздуха; но вот собрались и все другие – люди шли отовсюду, глазам своим не веря, они перешептывались, когда шеф, проезжая мимо них на тракторе, не удостаивал взглядом, подталкивали друг друга локтями – тогда Эвальдсен взял на себя инициативу переговорить с ними, но он лишь подтвердил все то, что они видели, и всех отослал. К шефу Эвальдсен не обращался, он не заговорил с ним и тогда, когда трактор с включенным мотором остановился рядом с нами, а шеф, спустившись вниз, налил себе глоток кофе из термоса Эвальдсена в помятую алюминиевую кружку и опорожнил ее, скривив лицо. Встретиться с ним взглядом – едва ли не причиняло боль, а от его зловещего спокойствия делалось жутко. Кружку шеф небрежно поставил на портфель Эвальдсена и, не поблагодарив, забрался обратно на трактор и двинулся вперед с той неуемной энергией, какую проявлял во многих случаях, с необычайной для него одержимостью.
Детские голоса; вот они опять здесь, мои мучители, вот они подходят и орут из озорства, шагают один за другим, в ногу, поднимаясь по дороге, и явно хотят, чтобы все их слышали:
– Ай ду-ду, кот бегает в снегу. А вышел на дорожку уж в беленьких сапожках. Но вот растаял снег давно, и кот сбежал в говно.
Ну валяйте, орите, маршируйте. Но обратите внимание на ваши белые гольфы, на ваши прекрасные вязаные костюмчики, теперь уж поздно, незаметно вам не подкрасться, я вас давно обнаружил, и если захотите швырять в меня грязью, так я швырну все обратно, сегодня – швырну, но так, что никого не задену.
– Доброе утро, Бруно.
– Ну вот, вы опять пожаловали, – отвечаю я.
– Что это ты делаешь?
– Пересаживаю из горшка в горшок. Вы же сами знаете.
– А зачем?
– Чтобы растение развивалось, – говорю я. И добавляю: – Собственно говоря, и вас надо бы пересадить, если бы у меня была большая кадка, я бы намешал туда для вас богатой смеси и полил, чтоб через край потекло.
Они сдвигают головы, уговариваются, наверняка опять что-то придумали для меня.
– А ну валяйте, выкладывайте, что задумали, и перестаньте хихикать.
Загадку они хотят мне загадать, вот дело в чем, и если я ее отгадаю, так карамели, что они принесли, будут мои.
– Ладно, идет, начинайте, но говорите медленно.
Они сговариваются и хором начинают:
– Ходит бедняга во все времена
В шляпе, но без головы.
А еще – нога у него одна,
И та – без башмака.
Теперь они сосчитают до десяти, и я должен сказать отгадку, ну валяйте, начинайте считать, я уж давно знаю, что это гриб, когда досчитаете до восьми, я это объявлю.
– В шляпе, но без головы – это может быть только гриб. Верно?
Как они ошарашены, как сердятся, особенно Тим.
– Договоритесь спокойно. По мне, так давайте что-нибудь новенькое.
И тогда они опять в один голос:
– Что-то стоит на меже,
Всего на одной ноге,
Вихор на головке торчит,
И сердце в головке стучит.
– Это трудно, – говорю я, – сердце в головке ведь не у каждого. Но постойте-ка, постойте, может, я справлюсь.
– Ты не справишься, – говорит Тим и, глядя на меня, прикусывает нижнюю губу.
Он и не догадывается, что я уже знаю разгадку, ведь только у капусты сердце как раз в кочане-головке, и на одной ноге стоит он, кочан-головка капусты.
У него Инины глаза; так же боязливо, как он, посмотрела она на меня однажды вечером, когда топила в Большом пруду завязанный бечевкой пакетик, а я вышел из зарослей ольхи, она тоже прикусила тогда нижнюю губу и дрожала, словно пойманная на месте преступления, и тихо сказала:
– Гунтрам все записывал. Все, что он давал этому человеку, он записывал.
Она как-то вдруг повернулась и ушла.
Восемь, девять, десять: кочан капусты, кочан капусты, кричат мальчишки и прыгают, считая, что выиграли.
– А теперь проваливайте, – говорю я, – сейчас придет шеф.
Они послушались, они убрались, я уж точно знаю: стоит мне пригрозить шефом, и они беспрекословно повинуются.
Среди нас, видимо, нет человека, которому шеф с большей охотой дает поручения и распоряжения, чем мне; другие, те поначалу таращатся на него, раздумывают и колеблются, задают сто вопросов, со мной ему незачем тратить лишних слов, показывать, объяснять, стоит ему сказать: завтра мульчировать посевы, или: подготовь все для зимней окулировки, и Бруно знает, что от него требуется, сразу же приступает, не теряя времени. Мне нет надобности переспрашивать.
– Бруно, ты сам нагружай.
Я нагрузил большой прицеп выкорчеванными деревцами, рабочий день давно кончился, свидетелей не было, я притоптал и связал молодые деревья, как было мне велено, но стволы не считал. А потом присел на краю перепаханного, разоренного участка дубов, ножом срезал с одного деревца кусок коры, пожевал его, выжал его сладость. Подошла собака шефа, лизнула мне руки и глянула на меня, я бросил ей немного разжеванной коры, она проглотила комок и, обнюхивая все, побежала через перепаханный участок, роясь в свежих ямках.
Словно какой-то зажим внезапно сжал мне виски и выдавил слезы из глаз, а когда боль застучала, я бросился наземь и стал биться головой о землю, пока он меня не окликнул, пока я не увидел у самого лица его грязные сапоги и не услышал его приказ:
– А ну, Бруно, поднимайся.
По его приказу я встал, видимо, чуть пошатываясь, но уже мог сделать то, что он потребовал: когда он задним ходом подъехал на тракторе к прицепу, я вставил в сцепку штырь, укрепил предохранительную цепь и вскочил на скрепленные деревца; едва я оказался наверху, как мы двинулись сквозь темноту в Холленхузен.
Мы ехали, не включая фар, прицеп трясло, в нем все раскачивалось, словно деревца ожили; на неровной дороге они прищемляли мне руки, пружинили подо мной, а на тряском отрезке дороги с их корней осыпались остатки земли. Мне не подобало спрашивать у шефа, куда едет он с осужденным лесом, я думал, что он, может быть, едет к большой холленхузенской свалке, над которой время от времени взвивалась то черная, то белая туча – то туча чаек, то туча ворон, – но так далеко мы не поехали, сразу же за железнодорожным переездом мы свернули на Липовую аллею и поехали по ней до конца, до огромного дома, в котором размещались все официальные учреждения.








