Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Вот все же кто-то стучит, это условный стук Макса, он, значит, снова пытается войти ко мне, но теперь я ему открою, теперь я должен это сделать. Минутку. Элеф? Что нужно от меня Элефу, откуда он знает, что я здесь? Из козырька его кепки уже торчит картонка, каким же он кажется маленьким в этих измятых брюках дудочкой, и, глядя на него, легко догадаться, что он хочет поделиться со мной каким-то горем.
– Заходи, Элеф.
Он не хотел беспокоить меня дома по делам, он пришел не из-за ножей или пил и не затем, чтоб доложить, что опять пропали ножницы, у него другое на сердце.
– Садись же, Элеф.
Таким обеспокоенным он никогда еще не был. Он мнется и обшаривает меня своими темными глазами, он не уверен, стоит ли выкладывать дело, что привело его сюда.
– Ну валяй, говори, что у тебя.
– Господин Бруно много знать.
– Да-да, ну начинай.
– Шеф, – начинает Элеф, – говорят, шеф очень больной. Но точно никто не знать, может, господин Бруно скажет нам что-то верное.
Вот, значит, до чего дошло, кто-то услышал краем уха и разнес, они шепчутся об этом на участках, в деревянных своих домиках.
– От кого, Элеф, от кого вы это услышали?
Он тычет туда-сюда, услышал, стало быть, с разных сторон, да, в общем-то, безразлично, откуда у него эти сведения, он только хочет знать, правда ли это.
– Если шеф сильно болеть, так в воскресенье нет праздник, – говорит Элеф.
Что мне ему ответить, и сколько можно ему знать, ему, который наверняка все разнесет дальше?
– Я был у него, – говорю я, – вчера я с ним разговаривал, он чувствует себя неважно, но уже скоро опять покажется на участках. – И еще я говорю: – Праздник ведь, в случае нужды, можно перенести.
Как обстоятельно обдумывает он мой ответ, он не может скрыть своих сомнений, он все подмечает, недаром он такой сметливый.
– Честно, господин Бруно, будет новый шеф?
– Кому это пришло в голову? – спрашиваю я.
А он в ответ:
– Если придет новый шеф, нас, может, всех домой отошлет.
– Будь спокоен, Элеф: шеф еще с нами, ему еще принадлежит здесь решающее слово, и никто не думает отсылать вас домой. Я тоже кое-что слышал, люди всегда болтают, но одно я знаю наверняка: вам не о чем тревожиться. Кто только пустил этот слух?
Опять задумывается он над моими словами, они крутят и выворачивают все, что слышат, в их положении приходится так поступать. Просьба, глубоко в его глазах затаилась просьба, чтобы я сказал ему главное, ему ведь надо знать, на что он может рассчитывать.
– Да, Элеф, если что-то будет решено, ты это от меня узнаешь, можешь на это положиться.
– Хорошо, хорошо, и большое спасибо.
Он побежал к машинному сараю. Так, значит, уже и до Элефа дошли слухи, надо думать, наши люди повсюду говорят о том, что наверху что-то случилось или что там что-то готовится, я не удивлюсь, если они уже знают, какие намерения у шефа относительно меня, что прочит он мне, наверно, кое-кто даже думает, что я здесь уже что-то решаю, это вполне может быть. Никто ведь не пересказывает другим только то, что слышал, каждый всегда чуточку добавляет, так слух нарастает, раздувается, и в конце концов из мухи делают слона.
Элеф проверяет резиновые прокладки корчевателя, и эти машины шеф тоже усовершенствовал, он так долго размышлял, пока не додумался до вибратора, который освобождает подрезанные и выкорчеванные молодые растения от приставшей земли.
Я обещал шефу, что ни с кем не буду откровенным. Но теперь мне надо подготовиться, надо идти на участки, теперь я должен еще больше следить за порядком, но время у меня еще есть, пока Иоахим не вышел на свой контрольный обход, но отныне ему уже не придется качать головой, глядя на меня, отныне – не придется.
Ну и удивитесь же вы, мои мучители, но вам не удастся больше вывести меня из себя, измышляйте что хотите в своем тайнике за старым трактором. Может, вы думаете, я не знаю, откуда летят комья сухой земли и раскалываются о плуг, который я только что отчистил; я давно все обнаружил – и что один из вас стреляет из рогатки, не в меня, а в шарнирную борону и в дисковый бороздник; пока вы в меня не попадете, я и не гляну на вас. Уж я вас измотаю, я добьюсь, что вы уберетесь, просто никакого внимания не буду обращать на ваши выходки, буду и дальше работать стальной щеткой и тряпкой, отскребать то, что вы заляпали, драить то, что вы изгваздали.
Больше всего мне хотелось бы ухватить их за их тоненькие шейки и так стукнуть головами, чтобы они впредь обходили меня стороной, но мне нельзя их трогать, нет, нельзя. Однажды, когда они забрались ко мне – я сразу же догадался, что кто-то у меня засел, и нашел их, сжавшихся в комок, за занавеской моей вешалки, – я ухватил их за шеи и выволок на дорогу, но они сразу же стали говорить, что я хотел их задушить, и Бруно обещал Ине никогда не дотрагиваться до детей.
Шеф, тот так им надавал, что у них в глазах почернело, раз и навсегда, и с того дня, в низине, они не осмеливались больше играть с ним злые шутки, стоит ему появиться, как они исчезают, а если он их зовет, они прикидываются невинными овечками и обтирают руки о штаны.
Как они к нему подкрались, когда он спал на трухлявой скамье, как шептались, договариваясь; я видел их сквозь вечно замаранное окно сарая, я стоял спокойно и наблюдал, как подбирались они к крепко спящему шефу и поначалу, забавы ради, вытащили из его карманов нож, увеличительное стекло, истрепанный бумажник, и еще какую-то сложенную бумагу вытащили они своими тоненькими пальчиками, они плясали вокруг него на цыпочках, а все, что выкрали, упрятали в кусте смородины.
Но всего этого им показалось мало, у каждого из них был обрывок тонкого вощеного шнура, они связали обрывки и тихонько, стоя за спиной шефа, накинули шнур на его грудь и руки, а потом привязали концы к спинке скамьи, получилось, что они хитро задумали и ловко наложили на него путы, но от нетерпения они слишком быстро и сильно натянули шнур, так что шеф проснулся. Проснулся и хотел подняться, но путы удержали его, тут мальчишки стали злорадно прыгать, корчиться от смеха, однако недолго, шефу стоило только чуть напрячься, и он освободился. Он помассировал запястья, ощупал себя и, видимо, при этом заметил, что у него в карманах пусто, а так как мальчишки еще дурашливей запрыгали и от радости вовсю пищали, он сразу понял, кто облегчил его карманы, пока он спал. Раздумчиво уставился он на них, но вдруг бросился к ним, ухватил их за шеи, приподнял да так затряс, что у них глаза на лоб полезли, они захныкали, тогда он спросил, не выпуская их из рук, где его вещи, и они показали, как уж сумели, на куст смородины. Отчаянно дергались они у него в руках, а я притаился, радуясь, что им влетело. Шеф, заставив их вытащить все его вещи из куста и принести ему, вновь ухватил их, он хотел, чтоб они раз и навсегда зарубили себе на носу:
– Горе вам, если вы еще когда-нибудь поднимете руку на спящего или на человека, лежащего на земле.
И чтоб они хорошо поняли, как это ему важно, он стукнул их головами, может, чуть сильнее, чем сам того хотел, мальчишки заревели и потихоньку улизнули.
Валяйте продолжайте, вы мне не помешаете, мучители мои.
Шеф не посмотрел им вслед, он снова сел на скамью, вытащил ту бумагу, перечел ее и стал обдумывать, потом подозвал меня к себе, я уже ждал упреков или какого-нибудь задания, но он только протянул мне, отвернувшись, ту бумагу и сказал:
– Прочти-ка, Бруно.
Его отставка; он делал заявление о своей отставке с поста бургомистра Холленхузена, ему хватило нескольких строк, причин он не называл. Я несколько раз перечитал написанное, я не понимал, чего он ждет от меня, когда же он, повернувшись ко мне, вопросительно поглядел на меня, я не мог вымолвить ни единого слова.
Он не был огорчен, он лишь горько усмехнулся и кивнул как бы про себя, как если бы и он подчинялся некой неотвратимости или признавал, что не все делается согласно его воле. Он взял бумагу у меня из рук, сложил ее и сунул в бумажник, и потому, быть может, что почувствовал, какое меня охватило беспокойство, он похлопал меня по плечу и сказал:
– Ну вот, теперь у нас будет больше времени для наших дел, Бруно.
А потом он признался мне, что в городском совете Холленхузена остался в одиночестве, в полном одиночестве, поскольку не голосовал вместе со всеми за то, чтобы в Холленхузен вернулись солдаты, – в отличие от других, кто ожидал для себя каких-то выгод от возвращения саперов и кто хотел, чтобы все было как прежде; шеф не одобрял этот план. Он был против. Он был против, хотя в городском совете его заверили, что саперам предложат другую территорию в качестве учебного плаца – часть лугов Лаурицена, кислое поле и корявое мелколесье за могильным курганом, – он просто-напросто не хотел, чтоб в Холленхузене опять были солдаты. Он решил подать в отставку, решил, хотя, по всей вероятности, единственный заранее знал, что желание холленхузенского совета никогда не осуществится, – откуда знал, этого я так никогда и не уяснил себе.
– Никакой опасности нет, – сказал он.
И больше ничего к этому не добавил.
Когда он поднялся, раздался хруст, видимо, как сам он однажды объяснил, шарниры в его суставах нуждались в смазке; он посмотрел на меня с наигранным ужасом, пренебрежительно махнул рукой и деревянной походкой отправился на участки.
Нет-нет, я ничего не кину в них обратно, ни куски глины, ни этот осколок кирпича, ждите веки вечные, не очень-то вы теперь надо мной натешитесь. Вы уже и так чуть поскучнели, это я вижу, вам нельзя ни в чем потакать, принимать участие в ваших проделках или терпеливо все сносить, как ваш отец.
Чего только не терпел покорно Гунтрам Глазер! Как же спокойно он держался, даже если вы причиняли ему боль! То маленькое игрушечное ружье, которое стреляло стрелами с резиновой насадкой – насадкой, которая присасывалась к цели, – его вы сразу же захотели испробовать на отце, сразу же, когда он подарил его вам на день рожденья. Вы даже не доели шоколадный торт, и когда вам разрешили, то соскользнули со своих стульев, подошли к столу с подарками, чтобы поглазеть, порыться и испробовать все лежащие там подарки; поскольку дни рожденья мальчишек разнятся по времени меньше чем на неделю, их всегда празднуют вместе и подарки дарят им в один и тот же день. Книжки с картинками и металлические конструкторы, которые вы приняли от шефа, шаркнув ножкой и вежливо подав руки, вас едва ли интересовали, и ксилофон Доротеи не очень-то вам приглянулся; новый маленький кукольный театр, подаренный Иной, возбудил ваше любопытство, но самое большое впечатление произвели на вас оба игрушечных ружья, которые подарил вам Гунтрам Глазер.
Я видел и слышал, как они, вставив стрелу в дуло, натянули пружину и выстрелили на пробу в напольную вазу, в стекло двери на террасу. Чмок, и резиновые пробки присосались к целям, а красные стрелы затряслись. Второй их выстрел испытал на себе уже Гунтрам Глазер, он как раз закурил сигарету, когда Тим и Тобиас прицелились ему в спину и стрельнули. Он подскочил как ужаленный и здорово испугался, но всего-навсего дружелюбно им погрозил. Это ему не помогло; в отличие от шефа, который предусмотрительно пригрозил им всего лишь один-единственный раз, чем и избавился от попыток сделать из него мишень, Гунтраму Глазеру пришлось выдержать еще изрядно попаданий; он воспринимал их добродушно, чуть кисловато, но добродушно. Только Ине, объявившей мальчишкам, что представления кукольного театра не будет, если они станут продолжать пальбу, удалось уговорить их оставить эту игру. Повесив ружья на плечи, они налегли на остатки торта и взглядами дали мне понять, что наметили меня своей следующей жертвой.
Когда Гунтрам Глазер разыгрывал представление с куклами, когда говорил пятью разными голосами, когда изображал ветер и сплошной огонь, когда выводил на сцену кладоискателей, разбойников и циркачей – так все на свете можно было забыть. Больше меня, никто, верно, не радовался открытию нового кукольного театра, ведь Гунтрам Глазер объявил, что покажет совсем особую пьесу, пьесу в честь дня рождения; в ней речь пойдет о старом хитром медведе, который забредает на веселый праздник охотников на медведей, – больше он ничего не захотел сказать. Когда он объявил нам об этом, не только я, но Ина тоже захлопала и сразу же сказала:
– Бруно, конечно же, хочет посмотреть, мы тебя сердечно приглашаем, Бруно.
Уговорились, что представление состоится после праздничного кофе, и шеф, согласившись на уговоры Доротеи, тоже решил остаться, только Иоахим извинился, сославшись на якобы неотложную работу в конторе. Наша радость была преждевременной.
Я помню, как удивился Гунтрам Глазер, помню его неудовольствие, когда вошла Магда и сказала, что к телефону зовут Гунтрама Глазера, и не только это, на его вопрос, кто вызывает и нельзя ли попросить позвонить завтра, Магда сказала, что это его близкий друг, он здесь проездом, но имени своего он не назвал. Как озабоченно смотрела Ина на Гунтрама Глазера, когда он нехотя поднялся и пообещал быстро отделаться, шеф и Доротея тоже обменялись взглядом, а один из мальчиков крикнул:
– Возвращайся скорее, не то стрелять будем.
Ина стала разливать нам еще кофе, но руки у нее слегка дрожали, так мне показалось, а на вопрос шефа, кто этот близкий друг, она ответить не смогла. Пауза затягивалась, прошло много времени, а может, нам только казалось, что прошла целая вечность, пока Гунтрам Глазер не вернулся, но когда он наконец пришел, вид у него был крайне мрачный, он не подошел к столу, а из некоторого отдаления сказал, ему-де нужно отлучиться, уладить кое-что, дело, к сожалению, не терпит отлагательства, на вездеходе он быстро обернется. Тут мальчики захотели узнать, когда начнется представление и покажут ли им вообще что-нибудь, и Гунтрам Глазер обещал, что они увидят длинный, на весь вечер, спектакль. Чтобы Ина проводила его до машины, он и вовсе не хотел, но она все-таки встала и побежала следом за ним, а мы, за столом, ни словом не перемолвились, пока мотор не завелся и шины не зашуршали по гальке.
– Так, – сказала Доротея, – а теперь давайте не спеша рассмотрим все подарки.
Но и ей, Доротее, не удалось исправить дело – день рожденья был омрачен, настоящего веселья больше не было, и я ничуть не удивился, когда шеф внезапно вспомнил, сколько ему еще надо сделать до наступления вечера. Прощаясь, он поцеловал Ину, которая все снова и снова подходила к двери на террасу, думая лишь об одном: увидеть Гунтрама Глазера; с новорожденными шеф попрощался легким тычком и предупреждающе поднял указательный палец, меня он хотел было локтем подтолкнуть, но тут ему пришло в голову дать мне задание: отнести срочный пакет на станцию.
– Пошли, Бруно, нам надо сдать на станцию срочный пакет.
Видите, так я с вами справлюсь: сделаю просто вид, будто вас нет, не бегу за вами, не бросаю в вас ваши комья глины и не злюсь; вот вы и сами по себе устанете; вы всегда быстро устаете, если то, что вы вытворяете, не дает желаемого результата. Я вижу ваши тоненькие ножки за трактором, теперь я легко мог бы вас поймать и стукнуть головами, заслужить вы это, без сомнения, заслужили; ведь даже в тот день рожденья вы постарались, чтобы люди за моей спиной подталкивали друг друга и смеялись, поначалу те, что на участках, а потом и на станции в Холленхузене. Что люди часто подталкивали друг друга, когда я проходил, что они смотрели мне вслед, к этому я уже давно привык, но почему они так веселились, этого я не понимал, даже Михаэльсен в почтовом отделении на станции, которому я сдал срочный пакет, даже этот остолоп ухмыльнулся, не проговорившись, однако, о причине. Когда же за мной увязались дети, весело надо мной насмешничая, я наконец догадался: видимо, к моей спине что-то приколото и так их потешает, на станции перед зеркалом с рекламами я увидел его, этот лоскут, который они мне пришпилили; на нем красивые буквы оповещали всех: свежеокрашено. Так я и ходил, став предметом всеобщих насмешек. И хотя Тим и Тобиас отрицали, что прикололи мне этот лоскут, у меня нет сомнений – это могли сделать только они, эти молокососы, мои мучители.
Я не нашел другого места, чтобы укрыться от насмешек, кроме зала ожидания – в него можно войти, только имея билет или заказав что-нибудь в буфете; в зале ожидания я избавлюсь и от детей, и от хихиканья, что гналось за мной по пятам, вот я и юркнул туда и заказал, как всегда, лимонад и две порции тефтелей.
Там, в самом сумрачном углу, сидели они – Гунтрам Глазер и Трясун. Внимания не обращая на немногих пассажиров, они безостановочно и настойчиво в чем-то убеждали друг друга, Гунтрам Глазер, сидевший ко мне спиной, требовательно и резко, порой даже грубо, Трясун же, наоборот, – свою кружку пива он почти допил – огорченно, так, словно бы просил, чтобы его поняли. Раз Гунтрам Глазер вскочил, видимо, решившись уйти, но, когда Трясун протянул ему руку, раскрыв ладонь, этакую завлекающую руку, он снова сел, вытащил что-то из нагрудного кармана и что-то прочел Трясуну.
Чтобы меня не обнаружили и не узнали, я отвернулся, склонился над своей тарелкой, быстро запихал в себя тефтели и чуть пригубил лимонад: меня охватил страх, подсказавший, чтоб я поторопился. Гунтрам Глазер не должен потом говорить, что я наблюдаю за ним при всяких щекотливых обстоятельствах.
Когда празднично разодетое семейство за соседним столом собралось уходить, я пристроился к ним и под их прикрытием выскользнул на улицу, там, остановившись, раз-другой глубоко, с облегчением вздохнул. Уйти, скорее уйти, подумал я, но не мог тем не менее удержаться, чтоб еще раз не заглянуть в окно, с затененной платформы, и теперь я увидел, как Гунтрам Глазер через стол пододвинул что-то сидящему напротив, ага – конверт, а в нем, наверно, деньги, потому что Трясун вскрыл конверт и испытующе заглянул в него, не иначе, как если б считал деньги. Но остался, видимо, не слишком доволен и равнодушно сунул полученные деньги в карман. Гунтраму Глазеру, похоже, больше нечего было сказать, он поднялся, сверху вниз глянул на Трясуна, и во взгляде его читалось предостережение, после чего он пошел к выходу, оставив нетронутой свою кружку пива, пошел, не прощаясь.
Поезд, если бы не подошел поезд, я попросту пересек бы рельсы, поднялся мимо погрузочной платформы к участкам и, уж во всяком случае, не попался бы ему на глаза; но так как шлагбаум опустился и все должны были ждать, у него нашлось время оглядеться с вездехода, он тут же обнаружил меня, кивнул и позвал, пришлось мне сесть рядом с ним.
Я сразу же сказал ему, что шеф послал меня со срочным пакетом в почтовое отделение на станции, в ответ он лишь кивнул, не спросил ничего ни о содержании, ни об адресате, всем своим видом показывая, что настроение у него приподнятое, что у него отлегло от сердца, и, не глядя на меня, сказал, что встретил старого друга, который считался без вести пропавшим, несчастного парня, которому он должен был немножко помочь.
– До известной степени мы же отвечаем за своих друзей. – И еще он сказал: – Как это ни странно, но общее прошлое накладывает обязательства.
Не бывает ли у меня подобных ситуаций, хотел он знать, и тут я сразу же подумал о Хайнере Валенди, о его тайном пребывании у меня, и сказал:
– Да.
Гунтрам Глазер, казалось, был доволен тем, как он все уладил, он взял у меня из рук коробку спичек и доказал, что и в открытой машине, во время быстрой езды, можно закурить сигарету.
– Ты же придешь на представление, Бруно?
На узкой подвозной дороге, где нам пришлось притормозить за тягачом, он, посмотрев на мои яловые сапоги и на задравшуюся штанину, спросил, правда ли, что на мне нет носков, и когда я это подтвердил, когда сказал, что носки у меня слишком быстро рвутся и я храню их до более холодных дней, он покачал головой:
– Бруно, Бруно…
Видимо, даже верить этому не хотел. Но вдруг вытащил бумажник, вынул из него двадцать марок и протянул мне:
– Вот, возьми, на них ты купишь три пары носков.
Я поблагодарил, но денег не взял. Тогда он схватил мою руку и хотел насильно сунуть мне эти деньги, но Бруно сжал кулак, и Гунтраму Глазеру это не удалось; тут он растерялся, не знал, что обо мне думать. Когда же он в конце концов примирился с моим отказом, то убрал свои деньги, но не мог успокоиться, что я хожу без носков, и потому, видимо рассчитывая воздействовать на меня, объявил, что он об этом еще поговорит с шефом, при первом же удобном случае.
– Шеф все это давно знает, – сказал я, – знает и ничего не имеет против.
Тут Гунтрам Глазер чуть призадумался и пробормотал что-то, чего я не понял.
Охотнее всего я вылез бы из машины и пошел дальше один, но не посмел, и едва мы подъехали, как нас остановил Эвальдсен, он хотел, чтобы мы тотчас отправились с ним к сердцелистным липам, к сеянцам сердцелистных лип, они все полегли, в одночасье заболев фитофторозом, словно бы улеглись спать – так это выглядело. Эвальдсен был жутко огорчен, он присел на корточки и ощупал один из сеянцев, он знал, почему здесь вспыхнуло заболевание, он даже его предвидел: если бы поступили, как он советовал, то надо было повременить с посадкой лип. Слишком рано, сказал он, они слишком рано попали в землю, и дал понять, что своевременно предупреждал о своих сомнениях, но его словам не придали никакого значения, а придерживались только плана посадок. Ему не надо было даже называть имени Иоахима, мы сразу поняли, кого Эвальдсен имел в виду, поняли, что он обвиняет Иоахима, который не прислушался к доводам накопленного опыта, меня только удивило, что Эвальдсен, который обычно терпеливо выслушивал указания, а потом чаще всего поступал так, как считал нужным, на этот раз работал сообразно пожеланиям Иоахима.
Гунтрам Глазер не признал правоту Эвальдсена, как я думал, он поскреб почву, взял пригоршню земли, растер ее пальцами, как это делал, бывало, шеф, потом осмотрел несколько сеянцев и установил, что они никоим образом не были посеяны слишком рано. Нет, он начисто отмел обвинения против Иоахима, он быстро выявил, что почва два года назад была обеззаражена, и понял главное.
– Так всегда получается, – сказал он, – в первый год после обеззараживания почвенные грибы не много могут натворить, но на второй год они оправляются или возникают вновь благодаря зимним спорам.
Когда же Эвальдсен к тому еще признался, что посевной материал не протравливали, Гунтрам Глазер с полным основанием объяснил, почему у нас возник фитофтороз, но так как он видел, что Эвальдсен от всего этого очень разволновался, то попытался его немного успокоить и посоветовал получше подкормить ростки азотом, чтобы они легче преодолели критический возраст. Он сказал:
– Если твой росток одревеснеет в нижней части, то ему больше ничего не грозит.
Знать бы мне только, что надо человеку сделать; чтобы он не просматривался насквозь, чтобы с первого же взгляда не видно было, что́ его заботит, и лишает покоя, и печалит, знать бы мне только! Как часто желал я себе так все скрывать, как умеет это Макс, он на тебя смотрит, а ты понятия не имеешь, о чем он думает; и шеф тоже не всегда позволит приметить, что его гнетет, то же самое Ина, она иной раз так ошеломляла меня своими причудами, что казалась мне едва ли не чужим человеком.
Между тем, глядя на меня, они все видят, мне не удается сохранить в тайне то, о чем я хотел бы умолчать, не знаю, как это получается; видимо, мысли, что я в себе ношу, легко прочесть у меня на лице – это может быть какой-нибудь замысел, или печаль, или какие-то секреты. Сколько уже раз я удивлялся, что мне прямо в лицо могут сказать то, о чем я хотел бы умолчать, и больше всего я удивлялся в этом смысле шефу. Стоило ему утром только искоса глянуть на меня, и он уже знал, что меня мучил тяжелый сон, что я от этого сна не в силах отделаться, тогда, чтобы мне помочь, он посылал меня сразу же на какую-нибудь трудную работу. Однажды, когда я поверил вдруг в свои силы – это случилось во время вечернего обхода участков, – я захотел попросить у шефа разрешения работать, как и все другие наши, с машинами и орудиями, но, видимо, долго мялся, а когда уже собрался выложить свою просьбу, он обернулся ко мне и сказал:
– Позже, Бруно, в один прекрасный день и ты сядешь за руль любой машины, пока же ты нужен мне на другом важном участке.
От него ничего не скроешь, одного взгляда достаточно, и он уже знает, какие меня одолевают мысли.
Я еще не решил для себя, рассказать ли шефу о том, что я видел в зале ожидания, мне не хотелось, чтобы обо мне говорили, будто я подслушиваю и подсматриваю для шефа, этого мне не хотелось, и вместо того, чтобы вернуться в крепость, где вот-вот должно было начаться представление, я пошел в машинный сарай, думая, что буду там один, но один я там не был; только собрался я подтянуться и сесть на сиденье старого трактора, как из какого-то угла раздались удары молотка, короткие удары, которыми большой гвоздь вбивали в дерево.
Это был шеф, это он бил молотком, забивал в трех местах гвозди, и на каждый гвоздь вешал пучок тысячелистника, при этом он улыбался, исполненный какого-то странного удовлетворения, и подмигивал мне. Повесив последний пучок, он глянул вниз с лесенки и сказал:
– Так-то, Бруно, а теперь поглядим, правы ли были старики.
Что тысячелистник помогает при кровотечениях, это я знал, но что его вешают на сельскохозяйственные орудия, чтобы предотвратить несчастные случаи, этого я не знал; шеф сделал это, потому что опять один из работников поранился бороной, и очень серьезно.
– Важно теперь, чтобы наши люди узнали, зачем здесь висит тысячелистник, – сказал шеф.
И мы пошли к выходу. Тут он глянул мне в лицо. Тут он вдруг остановился и, прищурив свои зеленовато-голубые глаза, спросил:
– Что с тобой, Бруно? С кем это ты нежданно-негаданно повстречался?
Я все еще хотел умолчать о том, что видел, но тут он сказал:
– Кого не хочешь встретить, того встречаешь в зале ожидания. Верно?
Теперь не было больше смысла утаивать мои наблюдения, ведь он, конечно, сообразил бы, что я увидел.
Как же сосредоточенно слушал он, уставился в пол и только время от времени глубоко вздыхал, больше он не проявлял никаких чувств, ни беспокойства, ни удивления, по его виду нельзя было заметить, возникло ли у него подозрение, зарождается ли горечь, он ни разу не переспросил меня, пока я рассказывал то, что он, быть может, уже знал. И под конец, когда он все выслушал, он не сказал мне ни слова благодарности, только глянул на меня усталым взглядом, положил мне руку на плечо, потом повернулся и ушел. Что-то притормаживало его шаги, он, которому его знание всегда обеспечивало преимущества, сейчас был этим знанием подавлен, это я почувствовал. Как все во мне дергалось, как кружилась голова. В какой же растерянности он меня оставил, я просто не знал, что мне делать, внезапный страх парализовал меня, страх, что вот-вот свершится что-то нешуточное. И я укрылся на участке моих серповидных пихт.
Представление не состоялось; пьесу о старом хитром медведе, который забрел на праздник охотников, не сыграли, ни в тот вечер и никогда. Час-другой я еще надеялся, что они пошлют кого-нибудь за мной, но никто не пришел до самой темноты. А когда ты пришла, Ина, было уже совсем темно, луна скрылась, нависли низкие тучи, в окно я бы тебя не разглядел, ничего нельзя было разглядеть. Еще до того, как ты постучала, я услышал всхлипы и сразу понял, что это ты всхлипываешь за стеной, я тут же подскочил к двери, окликнул тебя и втянул к себе. Как же ты выглядела, мне стало просто страшно, я подумал, что произошло самое худшее, так была ты исколота, так перепачкана и изодрана, из всех маленьких ранок сочилась кровь – на лице, на руках, но ты, видимо, их не замечала, во всяком случае, не обращала на это никакого внимания. Едва ты села в мое кресло, как затряслась от безудержных рыданий, напрасно я тебя расспрашивал, говорить ты была не в силах, и я подумал: дай ей выплакаться; осторожно гладил я тебя, платком, легонько касаясь, стирал кровь, что сочилась из ранок. Когда же обнаружил колючки, засевшие в твоих руках, то сразу понял, что ты бегом пробивалась сквозь гряду шефа и там упала; я стал вытаскивать колючки, а ты даже ни разу не вздрогнула. Долго же пришлось ждать, прежде чем ты заговорила, и еще дольше, пока я хоть что-то понял из того, что ты хотела сказать; иной раз мне приходилось самому увязывать концы с концами, потому что ты все время запиналась, не договаривала начатое и прятала перепачканное лицо в руках.
Но главное я сразу же понял: ты страшишься какого-то несчастья. Ах, Ина, моим полотенцем ты вытерла свое перепачканное лицо, а потом посмотрела на меня, словно бы издалека, и тихо сказала:
– Несчастье, Бруно, мне кажется, что произойдет несчастье.
И, помолчав немного, сказала еще:
– Поищи его, Бруно, найди его, он хотел встретиться с тем человеком.
– С каким человеком? – спросил я.
И ты ответила:
– Гунтрам хочет привести его сюда. Не знаю, кто он, Гунтрам хочет найти его и заставить что-то сделать.
Наверняка ты тогда знала так же мало, как и я, раз-другой ты спросила:
– Что же это происходит, Бруно, бога ради скажи мне, если ты что-то знаешь.
При этом ты испытующе смотрела на меня и держала меня за руку.
Ради тебя, Ина, я отправился в Холленхузен, только ради тебя, в темных участках можно было легко заблудиться, я скатился с откоса и пошел между рельсов, сначала заглянул в зал ожидания – его не было; в здание вокзала – тоже. Потом я обыскал все освещенные улицы и сунул голову в пивную «Загляни-ка», здесь – и повсюду – его не было. Я надеялся найти его в «Немецком доме», его и Трясуна, о котором я тебе не рассказал, не зная, что связывает его с Гунтрамом Глазером; но и в «Немецком доме» ни того, ни другого, только давнишние знакомые холленхузенцы сидели там и пили, они задержали меня, хотели мне предложить что-нибудь выпить, пиво, в которое один из них быстренько сбросил пепел своей сигары, этот тупица Лаацен.
Неожиданно оказалось, что Холленхузен – большой город и предоставляет такое обилие возможностей, что я едва не упал духом, я искал, искал, прошел мимо школы, не пропустил Кольцевую улицу, прошагал вдоль ограды кладбища и обошел вокруг Дома общины – Гунтрама Глазера найти мне не удалось. Не знаю, который был час, когда я вернулся домой; дверь была только прикрыта, маленькая лампа горела, но тебя не было, видимо, ты не выдержала. Спустя немного времени я вышел еще раз, в крепости горело много огней, куда больше, чем обычно в столь поздний час, но в твоей комнате было темно.
Это его шаги, шуршание его подшитых кожей бриджей сразу же выдает его, Иоахим совершает контрольный обход, как обычно, словно ничего у нас не изменилось; как видно, они совершенно уверены, что все будет так, как они того желают. Нельзя ему задвигать ворота, нужен знак, нужно подать ему знак, что здесь еще работают, металлическая щетка здорово визжит, когда я начищаю дисковый бороздник, тут уж сразу по телу бегут мурашки.








