412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Учебный плац » Текст книги (страница 25)
Учебный плац
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:10

Текст книги "Учебный плац"


Автор книги: Зигфрид Ленц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

– Да-да, это я, я еще здесь.

– Рабочий день уже давно кончился, Бруно, – кричит он.

Я ничего не отвечаю на это, жду, чтоб он подошел, пусть посмотрит, как я работаю, своим собственным способом.

– Все у тебя сверкает, Бруно. Никто так не ухаживает за машинами, как ты.

– Металлическая щетка, – говорю я, – скребок и металлическая щетка, да пропитанная маслом тряпка.

– Твой собственный способ, полагаю я.

– Да.

– Но теперь уж кончай работу и помоги мне задвинуть ворота.

В руках у него нет тросточки, только карманный фонарь цилиндрической формы, как старательно избегает он осветить меня, как обычно, шарит лучом только в углу, меня он не ослепляет.

– Пошли, Бруно, кончай работу.

Опять его прежний, совсем другой тон, таким я хорошо знаю моего Иоахима, без раздражительности и недовольства он уже и не он, но чтоб я растерялся или смутился – этого он теперь не дождется.

– Попробуем вместе?

– Ворота задвигаются очень легко, – говорю я, – их можно одной рукой задвинуть.

– Ты идешь, Бруно? Пошли вместе, – говорит он. – Проверим, все ли в порядке.

Почему он приглашает меня, я же никогда еще не сопровождал его на контрольном обходе, наверняка хочет меня допросить, а если не допросить, так хочет, конечно, меня урезонить, однако просто так отклонить его предложение я не могу, нет, не могу.

– Мы все равно идем в твоем направлении, Бруно.

– Ладно, идем.

Как небрежно обшаривает он все лучом света, луч его фонаря так и летает, так и крутится над грядами, кружит по зеленой стене, пучок световых лучей еще не застыл столбом в воздухе, таким он станет, когда совсем стемнеет. А вот и он, его мерцающие глаза в зарослях туи: лесной кот, кто знает, как он к нам забрел, хорошо только, что Иоахим его не обнаружил. Слышал ли я что-нибудь о Лизбет, хотел он знать о нашей Лизбет, говорит он, и я отвечаю:

– Нет, ничего.

– А я к ней заходил, Бруно, у меня были дела в городе, и я к ней заглянул. Грустное зрелище, поверь мне. Представь себе, она не выказала ни малейшей радости, лежала недвижно, уставившись в потолок, ни единого слова не сказала, мне даже показалось, что она меня вообще не узнала.

Вот он и хочет знать, могу ли я это объяснить.

– Нет. Но, может, она очень устала, или у нее были сильные боли, – говорю я, – когда такой грузный человек долго лежит недвижно, так и дают себя знать всевозможные болезни и болячки.

– Ты, возможно, прав, Бруно.

Говорит он это рассеянно, я же определенно чувствую, что он рассчитывает и обдумывает что-то другое, может, какой-то план, от которого ждет для себя пользы, он забывает даже шарить вокруг лучом своего фонаря.

– Послушай, Бруно, а что, если мы вместе навестим как-нибудь Лизбет, хочешь? Ты же никогда не выезжаешь. Сколько я помню, ты еще никогда не бывал в городе, а это подходящий случай, я возьму тебя с собой в машине. Ну, как считаешь?

– Пожалуй, – говорю я.

– Значит, договорились?

– Не знаю еще, – говорю я.

А он в ответ:

– Ну подумай, Лизбет это заслужила.

Вот удивится он, если Лизбет и при втором его посещении не скажет ни единого слова, она же не хотела, чтобы к ней приходили, она поручила Магде сказать всем об этом, только нас двоих она рада видеть, шефа и меня.

– Может, нам взять с собой шефа, – говорю я, – если он поедет с нами, Лизбет будет очень рада.

– Он уже был у нее, – говорит Иоахим, говорит так резко, словно он на шефа в претензии. – Да, он был у нее один, никто не знает, как он туда добрался.

А что шеф у нее уже побывал, Иоахим заметил сразу, как вошел в палату, он тотчас все увидел.

– На ночном столике, Бруно, лежало доказательство, лежал подарок шефа, медаль.

Иоахим выключает фонарь, останавливается, стоит почти вплотную ко мне и шепотом, словно нас могут подслушать, говорит:

– Этой медалью, Бруно, шеф был сам когда-то награжден.

– Наверняка он ее забыл, показал Лизбет, положил на ночной столик и потом забыл, – говорю я.

Но Иоахим знает лучше:

– Не забыл он ее, а подарил, бездумно отдал, как многое другое. Ты не поверишь, Бруно, но есть проблемы, о которых шеф не в состоянии больше судить, словно он утратил разумное к ним отношение, и поскольку он не в состоянии этого осознать и оценить, он не в состоянии нести за это ответственность. Вот как обстоит с ним дело.

Знать бы только, что ему на это ответить, лучше все-таки было бы мне сразу идти домой, где меня ждет свежее молоко, копченая селедка и булка с изюмом. Теперь он направил луч на маточные гряды, он повернулся, пошел дальше и через плечо говорит:

– Мы все знаем, Бруно, как ты к нему привязан, знаем, что значит для тебя мой отец, именно поэтому ты должен быть готов к кое-каким переменам. Может, ты и сам давно заметил, что шеф совсем не тот, каким он был прежде, ты наверняка это заметил. Нам, во всяком случае, пришлось заключить, что он совершает безответственные поступки, каждый из нас независимо друг от друга это установил. Что он уже сделал и что он делает, может всем нам принести беду, и тебе тоже, Бруно, а раз это так, мы обязаны что-то предпринять, с тяжелым сердцем, в порядке самозащиты.

Он замолчал, он ждет, он надеется, что я подтвержу его слова, но я ничего не скажу, я сдержу данное слово.

– Вполне возможно, Бруно, что очень скоро ты разделишь это наше мнение, ты достаточно часто бываешь с моим отцом, понаблюдай, сравни и подумай, и если сочтешь, что наша озабоченность не лишена оснований, так приходи ко мне, я всегда готов с тобой поговорить. Ты меня понял?

– Да, – говорю я и тут же добавляю: – Ну вот и пришли, теперь мне, пожалуй, пора домой.

Как легко я это сказал, он даже головой не покачал, только остановился и, посмотрев вслед, направил луч фонаря на мою дверь, чтоб я быстрее нашел замок.


Все еще не слышен свисток локомотива, все еще не слышен. В память о Гунтраме Глазере я посадил миндальное дерево, по Ининому поручению. Может, ночной поезд опаздывает. Она стояла рядом, в черном платье, и молча смотрела, как я сажаю деревце. А может, он уже протащился мимо, ночной поезд, а я не услышал свистка, со мной уже такое случалось, что я чего-то не слышал или не видел. Она поблагодарила и ушла, одна, еще до того, как я полил деревце и утоптал землю. После того как пройдет ночной поезд, я легче засыпаю, сам не знаю почему, знаю только, что это у меня уже давно. Потом я всего один раз встретил ее у могилы, тогда, когда удалял засохшие ветки деревца.

Для меня никакого значения не имеет, если порой приходится дольше обычного ждать свистка локомотива, я лежу совсем спокойно и прислушиваюсь, мысленно представляю себе локомотив, как он пробирается среди старых сосен. Ина тоже поначалу считала это несчастным случаем со смертельным исходом, точно так же, как Макс и Доротея, и я; пастор Плумбек, который произнес надгробную речь, тоже ничего больше того не знал и говорил о трагическом несчастье.

Более удачного дня для похорон и быть не могло, во всяком случае в Холленхузене: ни ветерка, зеркально-голубое небо, в воздухе – аромат сохнущей травы, а от гравия на Главной дороге изливался такой жар, что кое-кто из мужчин украдкой расстегивал пиджак. Птицы, охотнее всего я подобрал бы камешки и швырнул их в зябликов, отмечающих заливистым пением границы своих владений, и двух черных дроздов я охотнее всего отогнал бы. Четверо мужчин подняли гроб, в котором лежал Гунтрам Глазер, и поставили на небольшую, на резиновом ходу, тележку, напрягаться им не пришлось, тележка, стоило к ней прикоснуться, катила по Главной дороге вниз, к Кольцевой дороге, к выложенной дерном могиле. Сразу же за тележкой шла Ина, держа детей за руки, за ней шли шеф и Доротея, и мать Гунтрама Глазера, после них – Макс, я и Иоахим, и на некотором отдалении – вся похоронная процессия.

Ина – без траурной вуали, легкая, исхудалая, лицо серое. И словно маленькие, хрупкие господа в длинных брюках – оба мальчика. Шеф шел, сжав губы, с высоко поднятой головой и словно окаменев – он, который уже все знал. И Макс, вздыхающий от жары, и Иоахим, какой-то пришибленный.

Рядом с краем могилы насыпали слой темно-серого гумуса, жирного суглинка – зернистой смешанной земли; мы со всех сторон обступили могилу, разомкнули свои ряды, провожающие разделились – кое-кто встал на скамеечки, хотел было даже вскарабкаться на надгробные камни, только чтобы лучше видеть, но все-таки на это никто не осмелился. Солнце слепило, на нашей стороне приходилось время от времени прикрывать глаза, и шеф тоже прикрывал – он долго переступал с ноги на ногу на суглинке, чтобы стать поудобнее, и раз-другой ухватил меня за руку, словно хотел удержать равновесие. Гроб подняли над могилой и поставили на лежащие поперек доски, тросы уже были приготовлены, пастор Плумбек взошел на земляной холмик и начал молиться – в эту минуту я увидел его, увидел Трясуна.

Он появился из-за кирпичной часовни, прошел между древних могильных камней, окидывая взглядом провожающих, время от времени он оглядывался, словно боялся, что будет здесь узнан, и был, видимо, доволен, что все происходящее наблюдает на известном расстоянии. Во время молитвы Трясун приблизился, шаг за шагом, его прямо-таки притягивало все ближе и ближе, он не удовольствовался тем, что приблизился к провожающим, но стал протискиваться сквозь их ряды, мимо Эвальдсена, который был в черном пиджаке, мимо Магды. На какое-то мгновение он исчез за кустом, а в другой раз его скрыла плотная группа, но ускользнуть от меня ему не удавалось, я не терял его из виду, что было мне необходимо, хотя при этом не так уж много улавливал из того, что говорил пастор Плумбек над гробом. Он говорил о цветущей молодости, это я помню, и еще я помню, что он сказал:

– Ибо всякая плоть – как трава, и все величие человека – как цветок сей травы.

Ина не плакала, но Доротея, та всхлипывала, ее всю трясло, Максу пришлось ее поддерживать.

Внезапно Трясун оказался в самых первых рядах, он стоял за Иной и детьми и там, видимо, хотел остаться, он опустил голову и сложил ладони, он и вправду скорбел, каждый мог это видеть, и, возможно, поэтому – из-за его скорби – никто из стоящих вблизи не заинтересовался его особой, хотя на нем был неважнецкий костюм в елочку и выглядел он довольно-таки опустившимся; но вдруг его заметил шеф. Шеф нащупал мою руку, сжал ее, я глянул на него, а он, подхватив мой взгляд, перевел его на Трясуна; и так, чтоб это никто не услышал, прошептал:

– Вон, Бруно, впереди, вон он стоит, задержи его.

Сказать-то было ему легко, а я стал соображать и рассчитывать. Пастор Плумбек говорил о неисповедимой воле божьей, Доротея всхлипывала еще сильнее, провожающие стояли недвижно, слушали, уставившись взглядом кто куда, а сам он, которого я должен был схватить, казалось, предался скорби, отрешился от всего мира, оттого-то я не мог просто так подскочить к нему, нет, я не мог. Лопатка, передо мной лежала маленькая лопатка, которой провожающие бросают на гроб горстку земли, я поднял ее и, повернувшись спиной, стал продвигаться вперед, делая вид, будто хочу отнести ее Ине и детям, ведь они вправе были воспользоваться ею первыми, я проскользнул к ним, не обратив на себя особого внимания, сунул лопатку в суглинок и, отступив, встал рядом с Трясуном. Тот застыл в своей скорби и даже, видимо, не заметил, что я встал рядом, легкая дрожь пробегала время от времени по его телу, он не переставая горбился и легонько тряс головой. Он что-то бормотал, не воспринимая слов пастора Плумбека, я понял, что он произносит про себя собственное надгробное слово – так мне показалось.

Посреди заключительной молитвы он поднял глаза, выпрямился, посмотрел на меня, на лице его промелькнула опасливая улыбка, тут он внезапно кивнул мне и пошел, пошел медленно, с достоинством, мимо провожающих и дальше к кирпичной часовне, а там он исчез. Входная дверь часовни была открыта, меня затянуло внутрь, я оказался перед холмиком из венков, перед букетами, которыми был покрыт пол, аромат лилий меня прямо-таки опьянял. Я не видел его, но ощущал его близость и потому отошел к стене и стал ждать, а спустя немного тихонько позвал его, но он не откликнулся, не ответил. Я решил, что он спрятался в одной из двух служебных комнаток, и потому я пошел на цыпочках между рядами стульев и, открыв первую дверь, заглянул в вечные сумерки какого-то чулана, но не стал спускаться по ведущим вниз двум, не то трем ступенькам, отойдя, я открыл вторую дверь, теперь я уже считал, что ошибся, что вторая каморка тоже служит чуланом. Меня обдало холодным сквозняком, я уже хотел сойти вниз по высоким каменным ступеням, но напрасно искал рукой перила, на какое-то шарканье я обернулся, может, слишком резко, не знаю, я обернулся и стукнулся обо что-то, во всяком случае, я подумал, что я головой обо что-то стукнулся, а на самом деле это был удар, который он обрушил на меня. Когда я падал, я еще успел подумать: теперь я падаю, и еще я подумал, что мне надо упереться руками, чтобы смягчить падение, но когда я грохнулся вниз, я уже ничего не чувствовал.

Я не бросил ни единой горстки земли на могилу Гунтрама Глазера, позднее я по поручению Ины посадил там миндальное деревце, но я не был при том, как они опускали гроб и засыпали его землей, не был я и на поминках в «Немецком доме», где угощали яблочным пирогом и пирогом с корицей. Хотя в голове у меня все ходуном ходило и перекатывалось, словно там что-то оборвалось, я без посторонней помощи выполз из каморки, и на улице в голове у меня еще сильнее загрохотало, не знаю, сколько раз я по дороге домой останавливался, опускался на четвереньки, но я хотел только домой, и потому в конце концов добрался, только вот запереть за собой – это я попросту забыл.

Шеф пришел ко мне первым, он выбрил мне немного волос на голове, очистил рану и заклеил ее пластырем, который он специально принес для меня из крепости; он не хотел, чтобы я рассказывал другим, что со мной произошло, и я, исполняя его желание, говорил о несчастном случае. Его молчание, когда он сидел у меня. Его подавленность. Волнение, которое порой охватывало его и заставляло подниматься и делать шаг-другой. Доротея тоже приходила ко мне, и Макс тоже, и Ина – она принесла мне лишь гроздь винограда, пожала мне руку и ушла, – но никто не приходил ко мне так часто, как шеф, и никто не сидел у меня так долго, как он; иной раз он говорил только: «Так-то, Бруно», и этим все было сказано. Однажды, уже вечером, после рабочего дня, шеф, входя, сказал:

– Подумай, Бруно, он явился в полицию, Трясун в Шлезвиге явился в полицию.

Сказав это, шеф сел, ожидая моего мнения, и поскольку его, видимо, не удовлетворило то, что я сказал, он добавил:

– Он все признал.

После этого он глотнул из своей карманной фляжки и дал выпить мне, я выпил только потому, что это он предложил, он, который знал все еще раньше нас.

Он знал, что Трясун часть срока своей солдатской службы провел у нас, в ту пору, когда эта земля была еще учебным плацем, и он знал также, что они спали в одной спальне, Трясун и Гунтрам Глазер, и что у них на двоих была двухэтажная кровать, и что они были неразлучными товарищами. Все это шеф рассказывал мне неторопливо, не иначе, как если бы хотел то, что выяснил, передать на мое попечение или упрятать в моей памяти, по причине, которую знал только он. Они некогда были неразлучны, они горой стояли друг за друга, если одного постигала неприятность, она постигала и другого, если кого-нибудь в наказание гоняли на строевую подготовку, рассказывал шеф, или если кто-нибудь попадался на глаза начальству на поверке, то никогда это не был один из них, всегда не везло одновременно обоим – их рота к этому уже привыкла.

Однажды им приказали выступить на ночные ученья, дело было осенью, шел дождь, они набросили плащ-палатки и заскользили по размякшей земле – я знаю эти осенние ночи, затянутое небо, ветер, который всюду проникает. Видеть они почти ничего не видели, ориентировались по перестуку и скрипу выкладки, которую тащили, тащили через весь учебный плац до самой низины, там они все собрались, стояли и ждали, а в назначенное время им сообщили, что сейчас начнется атака со стороны Холле, со стороны лугов, ее следует отразить. А потом, как только над ними взлетят три сигнальные ракеты, они должны перейти в контратаку. После этого они разделились и заняли позиции.

Трясун и Гунтрам Глазер оставались, как всегда, вместе, они залезли в заросли карликовых елей – туда, где теперь стоят наши хвойные, – там задремали и даже немного поспали, а когда началась атака и загрохотала пальба, они тоже приняли участие в перестрелке, палили беспорядочно, не покидая своего укрытия. Но во время контратаки их со всеми не оказалось, просто потому, что они не разглядели сигнальных ракет, ветер отнес их в сторону; Гунтрам Глазер и Трясун оставались в своем укрытии, пока не кончились ночные ученья.

Вспугнул их ротный фельдфебель, который слов попусту не тратил, он никогда слов попусту не тратил, он приказал им растянуться на земле и ползти впереди него по-пластунски, и они ползли по-пластунски со всей выкладкой до нашего заболоченного участка, там он заставил их пойти в контратаку, для чего не один раз прогнал по болоту, по наполненным водой ямам, по булькающей трясине, и при этом желал слышать их рев в наступательном задоре. Когда у Трясуна стянуло с ноги сапог, фельдфебель приказал им искать его в трясине, они повсюду ковыряли и тыкали, но сапога не находили, а поскольку солдат не смеет примириться с подобной потерей, им пришлось продолжать поиски на следующий день, в воскресенье.

Фельдфебель был постоянно против них настроен, слишком уж часто обращали они на себя внимание, а самого его якобы только позорили, стоило ему их встретить, и он сразу же находил у них различные недостатки, а чтоб подвергнуть их всяческим наказаниям, ему не надо было утруждать себя выдумкой. Но Гунтрам Глазер и Трясун не жаловались на него, они исполняли все, что он им приказывал, они были очень молоды и порой, видимо, давали ему понять, что ему их не сломить, добиваясь лишь того, что фельдфебель не упускал ни малейшей возможности, чтобы доказать им, сколь велика его власть.

Холле, он приказал им пересечь разлившуюся в половодье Холле, им и другим солдатам их взвода; некий враг занял деревянный мост, а потому у них оставалась единственная возможность перебраться на другой берег, стало быть, шагай в воду с оружием, один за другим, и тот Малыш тоже, этот слабак, которого они прозвали Пекарь за его бледную пористую кожу, ему не помогло, что он пожаловался фельдфебелю на колющую боль в боку и признался, что не умеет плавать, – по знаку фельдфебеля он тоже вошел в Холле, подняв над головой винтовку. Туман поглощал все звуки, сосущие и булькающие, их шлепанье по воде, враг на противоположной стороне вряд ли обнаружил бы их, двигались они против течения, крутясь, нащупывая ногами дно, к низменной части берега. Но тот крик, его и туман не смог поглотить, крик о помощи, крик отчаяния, кто-то его издал; когда Пекарь, по-видимому, не найдя внезапно дна, погрузился в воду, вместе с винтовкой, которую он ни за что не хотел выпустить из рук, он просто пошел ко дну с оружием и стальным шлемом.

Кто был рядом, стали сразу же его искать, они разрывали и ощупывали дно, все время помня о том, чтобы держать оружие над головой, их шатало из стороны в сторону, и кое-кто обмакнул свою винтовку в речку, но Пекаря они не нашли, течение унесло его сразу же на несколько метров дальше. На их крик фельдфебель подступил к самой кромке берега и сразу же понял, что произошло, он не вошел, а прыгнул в Холле, туда, где вода доходила до груди. Он нырнул, в полной форме нырнул и поплыл вниз по Холле, но очень быстро вынырнул, крепко сжимая в руках Пекаря, он потащил его к берегу и дальше на сухое место, где опустился рядом с ним на колени и стал с помощью определенных движений откачивать из легких воду – проделал искусственное дыхание. Двух-трех солдат, стоявших вокруг, фельдфебель послал назад в воду и приказал отыскать винтовку Пекаря. Они ее не нашли, и опять пришлось фельдфебелю самому ее разыскивать, и он сделал это сразу же, как только Пекарь поднялся на ноги, много времени, чтобы поднять оружие со дна, ему не потребовалось.

Как бесшумно пересекать речку, рассказывал шеф, им больше – после всего происшедшего – отрабатывать не пришлось, они зашагали к баракам, скорее, видимо, едва поплелись, а по дороге Трясун и Гунтрам Глазер приглядывали за Пекарем, который тащился между ними, еле держась на ногах. Им разрешено было разойтись по спальням и сменить одежду; после чего они сели вокруг стола и принялись чистить и драить свое оружие, и Пекарь тоже, но он не пришел еще как следует в себя и потому не соображал, что надо делать. Трясун помогал ему чистить оружие, и именно он не хотел примириться с тем, что произошло в Холле, без конца задавал он вопрос себе и другим, не следует ли что-либо предпринять против начальника, который так издевается над солдатами, и он, Трясун, спросил себя тут в первый раз, не следует ли после всего проучить фельдфебеля, но никто не изъявил готовности, даже Гунтрам Глазер.

Когда они до предела выматывались, когда они выбивались из сил и свирепели, тогда фельдфебель иной раз говорил им:

– Подготовить, я же хочу вас только закалить и подготовить для того времени, когда ничто вас не минует. – И еще он говорил: – Когда-нибудь кое-кто из вас, может, еще вспомнит обо мне с благодарностью.

В свободные от службы воскресные дни он, случалось, ходил один в пивную «Загляни-ка», сидел там один, курил и выпивал кружку-другую пива.

Он сидел там и в тот вечер, когда Гунтрам Глазер с Трясуном вошли в пивную, и с ними девушка, которую они ходили встречать на станцию, невеста Трясуна, она первый раз приехала к нему в гости, они все были в хорошем настроении. Своему фельдфебелю они отдали честь, отдали честь и направились к столику, который был дальше всех от него, но прежде, чем они уселись, они услышали короткий приказ: не Гунтрам Глазер, а Трясун должен был подойти к столику фельдфебеля, он должен был повторно отдать честь, он должен был выполнить приветствие так, как фельдфебель этому учил; пожав плечами, только чтоб поскорее отделаться, Трясун еще раз отдал честь, но фельдфебеля не удовлетворило также исполнение этого приветствия и следующее, и последующее – надо думать, злоба так скрутила Трясуна, что у него никак не получалось то, что от него требовалось. В конце концов, однако, ему удалось приветствие, и ему разрешено было вернуться к своему столику; он был бледен, весь дрожал и не хотел какое-то время пить пиво, там, за столиком в углу, он чуть позднее сказал Гунтраму Глазеру:

– Этого я ему не забуду, этого я не забуду.

Долгие месяцы вынашивал Трясун свой план, и когда решил, что достаточно всего выявилось и накопилось, он посвятил в этот план Пекаря и Гунтрама Глазера; ему бы хотелось, чтобы они действовали втроем, но Пекарь отказался, он не хотел участвовать, хотя и ему надо было бы свести счеты с фельдфебелем. Так они остались вдвоем. Они, как всегда, вышли на ученья и на глазах фельдфебеля отрабатывали атаку на макетах домов. У него на глазах они подкрались к увязшему в земле учебному танку и подбили его по приказанию фельдфебеля. И замаскировались под куст, и отрыли себе узенькие одиночные окопы, чтобы защищаться, не служа мишенью. Они обо всем договорились, были во всем согласны друг с другом, и терпеливо ждали удобного случая. Только проучить – так они договорились; и вот после долгого, долгого ожидания однажды было достаточно темно и достаточно тихо, и они подкараулили фельдфебеля у подножия командного холма, они набросились на него, перевернули лицом вниз и как следует отдубасили, не произнеся ни единого слова, чтоб он их не узнал; однако он сумел высвободиться из их рук и подняться, и не только: он стал защищаться, сперва угодил в Гунтрама Глазера, а потом и в Трясуна, это послужило им предупреждением, но спасаться бегством было поздно, он уже узнал их обоих.

И вдруг он рухнул, застонал и рухнул. Трясун, наклонившись к нему, замахнулся. А фельдфебель лежал не шевелясь, даже рук не поднимал, чтобы защищаться.

– Кончай, довольно, нам надо смываться.

Гунтрам Глазер опустился на колени и, ощупав фельдфебеля, почувствовал какую-то влагу на руках, а потом услышал звук – штык вкладывается в ножны, – спросил:

– Ты понимаешь, что наделал?

Они присели на корточки, потом постояли какое-то время в темноте у недвижного тела.

– Ты понимаешь, что наделал?

Они прислушались, разведали окружающую местность, потом подняли тело и отнесли на несколько метров в сторону, там, вырезав куски дерна, выкопали глубокую яму, выгребли из карманов фельдфебеля все, что у него было, включая личный знак, вдвоем опустили его в яму и забросали землей, сверху уложили дерн и притоптали его.

Шеф рассказал мне это, он знал также, что сразу же начались поиски фельдфебеля и расследование, не только на учебном плацу, но и в Холленхузене и в окрестностях, всех там расспрашивали, подряд у каждого допытывались, допрашивали служащих станции, даже обшарили Большой пруд и прочесали Датский лесок, но поиски ни к чему не привели, ничего не было обнаружено. А когда они получили приказ на марш и отправились на фронт, поиски окончательно прекратились, другие солдаты поселились в бараках и тренировались на покрытой рубцами земле, которая не выдавала никаких тайн.

Гунтрам Глазер и Трясун недолго теперь оставались вместе, во время великого отступления они потеряли друг друга, каждый считал другого пропавшим без вести, и все, что знали, они унесли с собой в разных направлениях, и дальше жили с тем, что знали, каждый сам по себе.

Как печально глянул на меня шеф! Как он поднялся и стал ходить взад-вперед, как подымал руки и как они снова падали.

– Видишь, Бруно, – сказал он, – человек может быть очень мужественным, но какая ему от того польза, если у него не хватает мужества вовремя заговорить.

Сказав это, он зашаркал к окну и, глядя куда-то вдаль, стал рассказывать, но так тихо, что я с трудом его понимал, как Трясун появился здесь однажды, пришел с группой слушателей народного университета, которую вел по участкам Гунтрам Глазер, а Трясун к ней просто присоединился – прошло много лет, и по крайней мере один из них не ждал, что они могут встретиться. Трясун укрылся в группе, шел вместе с ней и слушал объяснения Гунтрама, они сделали «большую петлю», как мы называли такой обход, а под конец зашли на холодильный склад, где им объяснили принцип охлаждения водяной рубашкой, при котором нет движения воздуха и растения не нуждаются в дополнительном увлажнении.

Чтобы доказать слушателям, что растения в холодильнике не засыхают, Гунтрам Глазер вытащил розовый куст из деревянной подставки, и тут внезапно, в открывшейся бреши, увидел перед собой лицо Трясуна, узнал его и забыл, что хотел сказать.

Они встречались и в зале ожидания, и у Холле, и в Датском леске, места встречи всегда назначал Трясун, и всякий раз, когда они бывали вместе, он говорил, что не видит выхода из создавшегося положения и хочет явиться с повинной, бесповоротно. Решающим в его желании явиться с повинной был характер его припадков.

В первые годы после постигшего его несчастья – во время отступления они взорвали железнодорожный путь и его контузило – припадки случались редко, но со временем они стали повторяться все чаще и в конце концов стали случаться как по заказу: стоило ему на чем-то сосредоточиться, как тут же его бросало в дрожь, он грохался на колени и, хоть вовсе не хотел думать о том, что повлечет за собой приступ, только о том и думал.

Гунтрам Глазер помогал ему, помогал ему поправить его дела, давал ему деньги, что сам умудрялся сэкономить, поскольку не хотел, чтобы Трясун, мучаясь своими проблемами, явился с повинной; при каждой встрече Гунтрам Глазер уговаривал его и пытался убедить в том, что никому теперь не поможет, если все раскроется, прошло ведь так много времени, и пока он говорил, Трясун с ним соглашался, пока он говорил. Время от времени Трясун уезжал куда-то на поезде, но никогда не говорил – куда, исчезал, не прощаясь, на несколько дней, но Гунтрам Глазер уже не надеялся, что Трясун исчезнет навсегда, тот внезапно вновь появлялся и напоминал Гунтраму Глазеру о себе. Жил Трясун в пивной «Загляни-ка», в одной из низких комнат, за которую платил деньгами Гунтрама Глазера, но там его редко можно было застать, он постоянно в самое неурочное время шатался по окрестностям – вдоль Холле или по нашим участкам; посетители «Загляни-ка» дивились на него и задавали за его спиной друг другу вопросы. Да, они это делали. Прежде всего они хотели знать, что связывало этого чужака с Гунтрамом Глазером и почему те встречались в уединенных местах, где никто не мог их подслушать. А так как эти люди ни до чего не могли дознаться, то у них складывалось определенное мнение, и они пускали его гулять по свету.

В последний раз Гунтрама Глазера и Трясуна видели вместе на станционной платформе в Холленхузене, они ходили там взад-вперед, разговаривали, но билета ни один из них не купил. Трясун, казалось, окончательно решил явиться с повинной, и Гунтрам Глазер чувствовал, что его на этот раз не удержать ни просьбами, ни умиротворяющими речами, и предложил Трясуну все деньги, какие у него были, с единственным условием – никогда больше не встречаться. Трясун еще обдумывал предложение, когда подошел поезд, товарняк, который замедлил ход, но не остановился, а Трясун стоял, уставившись на громыхающие мимо вагоны, но внезапно схватился за тонкие поручни, ведущие к тормозной будке, вскочил на подножку и там крепко за что-то уцепился; ни слова, уезжая, ни кивка – уцепившись на площадке, он обернулся и до тех пор не отрывал взгляд от Гунтрама Глазера, пока поезд не дошел до старых сосен.

Кое-кто из наших видел, что Гунтрам Глазер поднялся по откосу и зашагал с каким-то ему не свойственным ко всему безучастием. Он не отвечал на приветствия, не останавливался, как обычно, у посадок, он шел прямиком к крепости, но, еще не дойдя до нее, передумал и исчез на одной из подвозных дорог, ведущих в низину. Люди, кому он попался на глаза, видели его тогда в последний раз. Он не искал шефа, он пошел к нашему старому сарайчику и уже миновал сарай, когда его заметил шеф и окликнул и пригласил зайти в сарайчик, где шеф в ту пору часто бывал, чтобы отыскать причины покоя зародышей, все то, что сидит в плодовой мякоти, в семенном зерне или в кожуре и задерживает прорастание семян.

Один лишь взгляд, и он, от которого ничто не укроется, который обо всем догадывается и понимает что к чему, и многое знает раньше, чем все другие, тотчас распознал, что перед ним человек, потерявший почву под ногами, он затащил Гунтрама Глазера в наш сарайчик и усадил там на табурет. Конечно же, они какое-то время сидели молча, друг против друга, и Гунтрам Глазер, видимо, не знал, рассказывать ли ему обо всем, освободиться ли от всего; но на кого шеф так уставится, с таким упорством, с готовностью все понять, тот внезапно, точно по собственной воле, начинает говорить, иной раз даже неожиданно для самого себя. И Гунтрам Глазер начал, он не щадил себя; он, словно все резче и резче критикуя себя, расписывал свое участие в происходивших событиях, он не преуменьшал их серьезности, не унижался и ничего не опускал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю