412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Учебный плац » Текст книги (страница 20)
Учебный плац
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:10

Текст книги "Учебный плац"


Автор книги: Зигфрид Ленц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

Кончив работу, мы натаскали тогда в Большой зал «Немецкого дома» еловых веток, ветки мы только складывали, так как гирлянды для заключительного бала Праздника стрелков (состязание в стрельбе по деревянным птицам) они хотели плести сами, и вот, выходя – я был последним из выходивших, – я заглянул из уже темного зала в ресторан и увидел единственных посетителей, увидел вас. Пузатая настольная лампа. Бокалы. Его рука. Небольшой круг света. Его рука. Ты подняла голову и увидела, что он протянул тебе свою руку. Твоя нерешительная улыбка. А потом ты положила свою руку в его руку, и вы посмотрели друг на друга. Ни единого слова. Вы ели щуку, фаршированную щуку.

Здесь, под теневым навесом, уменьшается повреждение листьев, просто оттого, что воздействие разницы температур несколько смягчается.

Это шеф вскорости сам с удовлетворением установил.

– Нам надо было давно его построить, этот навес. Как считаешь, Бруно? – спросил он.

– Да, – сказал я, – но покрыть его маскировочной сетью мы бы, пожалуй, не догадались, мы наверняка пустили бы в ход шпалерную рейку или еловые ветки.

– Да, именно так, – сказал шеф. И еще сказал: – Он многому нас научил, мой управляющий, он доказал нам: век живи – век учись.

Мы сидели на ящиках, воздух весь словно бы струился, казалось, это был свет, что тек бесконечными струйками, легкими и куда более частыми, чем дождь, по выражению лица шефа было видно, что он не хотел, чтобы с ним заговорили, сейчас, когда слышно было нечто столь редкостное. Но внезапно он вздохнул, повернулся ко мне, отер лоб, отер глаза, словно хотел что-то сказать, однако еще не решил, надо ли это сделать, потом, видимо, не выдержал и сообщил мне по секрету, что в скором времени кое-что произойдет, и пусть я узнаю об этом первым: стало быть, Ина выходит замуж. Помню, он пожал плечами, сказав это. Я помню, он приоткрыл рот и чуть скривил губы. Он не хотел знать, что́ я об этом думаю, в его взгляде не было вопроса, скорее, все возрастающее удивление тому, что я не обомлел; он решительно поднялся и сказал только:

– Это пока еще между нами.

И ушел, ушел в Холленхузен, в новый Дом общины, где работал при открытых дверях и куда каждый имел право войти, кто хотел поговорить с бургомистром.

Поначалу говорили, что это будет в «Немецком доме», потом – в крепости, и в конце концов – опять в «Немецком доме», и это потому прежде всего, что у них там был самый большой зал в Холленхузене, а после того, как решение было принято, Ина сидела целыми днями над списком гостей и подписывала пригласительные билеты, отмечала галочкой и подписывала, и никак, никак не могла справиться, оттого что ей, или Доротее, или шефу приходили на память все новые имена. «Этого нам надо обязательно… этого никак нельзя пропускать… если уж Йессена, так уж и Плессена». На всех пригласительных билетах Ина рисовала фрукты, красиво раскрашивала их и как бы подвешивала над фамилиями приглашенного, фрукты отливали глянцем зрелости – вишни, ежевика и мирабель, а еще айва и малина, над моей фамилией поблескивали два грецких ореха, не знаю, право, почему. Когда я спросил Ину, можно ли мне сплести для нее праздничную гирлянду, она ничего не сказала, только быстро и горячо обняла меня, и я все понял; с разрешения шефа я набрал и принес столько еловых веток, сколько мне было нужно, и столько роз, цинний и сине-белых лент, сколько требовалось, и в старом сарайчике в низине начал свою работу.

Меньше всего я рассчитывал, что Гунтрам Глазер застанет меня врасплох, но он совершенно неожиданно появился перед маленьким грязным окном, заглянул в сарай и вошел ко мне; забрался, с сигаретой в зубах забрался на шаткий верстак, болтал ногами, смотрел, как я работаю, и, не переставая, одобрительно кивал мне. Он знал и умел почти столько же, сколько шеф, но сплести гирлянду – этого он не мог. Никогда еще, сказал он, не видел он такой прекрасной гирлянды, она и торжественная и веселая одновременно, он уже заранее рад, что пройдет с Иной под ней, а потом придется фотографу снять нас троих.

И тут он внезапно спросил, почему я всегда слежу за ним взглядом, смотрю ему вслед, словно не могу от него оторваться, он сказал:

– Может, ты этого и не замечаешь, Бруно, но порой мне кажется, что ты за мной наблюдаешь или что у тебя бог знает что на уме. Если есть какая загвоздка, так скажи.

– Нет, – только и сказал я, – нет-нет.

Этим он в тот раз удовлетворился, улыбнулся и дал понять, сколько хорошего он обо мне уже слышал, о моей работе на участках, о моей памяти и о моей счастливой руке в уходе за насаждениями, это он дал мне понять. И он пожелал в дальнейшем еще теснее работать со мной, ему уже виделось, как мы выращиваем полуштамбовые и четвертьштамбовые формы косточковых, в этом я прежде всего ему должен буду помочь, но сейчас нам следует пожать друг другу руки в знак доброго согласия в работе. Прежде чем меня покинуть, он поднял часть гирлянды, и я видел, что он счастлив, он снова похвалил меня и обещал, что гирлянда эта не окажется в компостной куче.

Чего только не вплел я в гирлянду, но все сохранил в тайне, даже сама Ина не узнала, как много пожеланий скрывается в зелени еловых веток: чтобы ей никогда не испытывать страх, пожелал я ей, и чтобы она всегда находила хоть небольшую причину для радости; лепестки роз, отливающие бархатистой чернотой, я окружил огненными цинниями – только для того, чтобы Ине не пришлось испытать горьких разочарований, а сине-белые ленты и чайная роза должны были уберечь ее от болезней. Много пожеланий вплел я в гирлянду; и чтоб Ина все нашла, что она куда-то задевала, и чтоб она иногда вспоминала обо мне. Гирлянда была не единственным моим подарком. Я догадывался, чему Ина будет рада, и купил коробочку с цветными пастельными мелками, коробочка лежала отдельно на длинном столе с подарками, но я забыл прикрепить к ней карточку с моим именем, и потому Ина не сразу поняла, кто подарил ей эту коробочку. Ее восторг. Ее желание поскорее испробовать мелки.

Не Ина – Доротея поручила мне надзор за столом с подарками, на мне был темный пиджак, который шеф надевал всего раз-другой, я стоял в двух шагах от новобрачных и наблюдал, как подходили к ним гости: непринужденно, в приподнятом настроении, чтобы выразить им свои пожелания счастья и вручить подарки; сколько же их поздравляли, обнимали, подмигивали им, а уж сколько раз Ину чмокнули, я и сосчитать не мог. Каждый подарок они передавали Бруно, я взвешивал его в руках, взвешивал и пытался отгадать, что укрыто в коробках под цветной бумагой, много бокалов и булькающих бутылок я угадал, уйму суповых мисок и столовых приборов, набор цветочных горшков, комплект щеток, щипцы для орехов и граммофон, и снова и снова нечто мягкое, легкое: шерстяные вещи. Все горой громоздилось на столе. Все нужно было бережно складывать в стопки.

Если бы Иоахим притащил свой подарок – эту синюю скамейку-качалку, – так мне не хватило бы места, но он вручил ее еще в крепости, так же как Макс свой подарок отдал им в крепости – отливающий шелком настенный ковер с сценами охоты. Белый олень. Скачущая, лающая свора. Детски наивные лица всадников. Пастор Плумбек, тот доставил самый портативный подарок: «Новый завет» в черном кожаном переплете; самый тяжелый дар принес старик Лаурицен, передавая его, он подчеркнул, что подарок этот и от имени Нильса, который не мог прийти: изящнейший угловой шкафчик, какой только можно себе представить. Когда я принимал от него шкафчик и осторожно ставил его, Лаурицен окинул взглядом стол с подарками, улыбнулся и сказал:

– Скоро целую телегу насобираешь, а?

Да, целая телега набралась, грузовой платформы нашего трейлера как раз хватило, чтобы потом доставить все за одну ездку в крепость.

А что за свадебным ужином я сидел во главе стола, мне, конечно же, надо благодарить Ину, я сидел спиной к залу, на углу, там, где две ножки стола едва не касались друг друга, я хорошо видел Ину и Гунтрама Глазера, а стоило мне чуть наклониться вперед, я видел и всех остальных, и когда в зале не было чересчур шумно, я слышал почти все, что там говорили. Мать Гунтрама Глазера сидела тихо, какая-то сонная, рядом с шефом, а вот дядя, о котором рассказывали всякие истории, сидел наискосок от меня, крупный, полнотелый человек, он беспрерывно теребил и дергал соседей, всем подмигивал, он и мне раз-другой подмигнул, так, словно бы мы с ним составили какой-то заговор. Летчика я представлял себе совсем иначе, но, как рассказал нам Гунтрам Глазер, его дядя уже в войну был летчиком, и поскольку он просто не в силах был выбросить это из памяти, он расширил свой машинный сарай так, что его старому биплану там хватило места, дребезжащему двухместному самолету, на котором он чаще всего по воскресеньям поднимался в воздух и бог знает сколько раз считался пропавшим. Доротея, сидевшая рядом с ним, покачала – одновременно довольная и испуганная – головой, когда он пригласил ее совершить с ним на следующий день круговой полет, она не хотела видеть сверху ни Северное море, ни наши участки, нет, этого она не хотела. Единственная, кто выразил готовность подняться в небо с дядей, была Ина, но этого не захотел Гунтрам Глазер, он обнял жену, он притянул ее к себе и сказал дяде:

– Тебя это, конечно, устроило бы, вынужденная посадка с Иной на песчаную отмель. – И добавил: – Пока я хоть что-нибудь значу, она в твой марлевый бомбардировщик не сядет.

Для начала подали дыню с ветчиной, сладкую дыню с тонко нарезанными кусочками копченой ветчины, все такое нежное, что едва нужно было жевать, хотя я не хотел всех обогнать, я все-таки всех обогнал, кончил первым – под удивленными взглядами дяди Гунтрама, который, видимо, наблюдал за мной довольно долго. Он рассмеялся, покачал головой и спросил меня, не слышал я разве никогда, что плодовые косточки могут пускать в животе корни. А потом подали бульон с мозгами и фрикадельками, крепкий, сверкающий бульон, сохранявший тепло до конца ужина. И пока мы его ели, нам налили вино – кто не хотел вина, тот получал сельтерскую, – у каждого в бокале должно было что-то быть, чтобы чокнуться или по крайней мере хоть поглядеть на шефа, когда он тихо, запинаясь, произносил свою речь.

Я не все понял, речь шла о расставаниях, о всех тех кратких расставаниях, что являются неотъемлемой частью нашей жизни, каждый, сказал шеф, расстается также не раз с самим собой. А однажды наступает миг, сказал шеф, когда мы должны расстаться с теми, кто долго был нам очень близок, кто принадлежал к нам и делил с нами радость и горе, однажды их уносит прочь в совсем ином направлении, но так оно и положено, ибо каждый должен иметь право набраться собственного опыта. И повернувшись к Ине и Гунтраму Глазеру, он сказал:

– Если двое так единодушны, так полны решимости, они спокойно могут исходить из того, что с них начнется нечто новое, они спокойно могут настаивать на своем праве все самим испробовать и пренебречь чужим опытом, этим тягостным достоянием. Самое главное, что вы во многом заодно.

И в заключение шеф сказал:

– Хотите верьте, хотите нет, но тот, кому приходится противоборствовать всему миру – а иной раз так поступать приходится каждому, – наибольшего успеха достигнет, действуя вдвоем.

Шеф поднял свой бокал, а мы все встали и выпили за Ину и Гунтрама Глазера. После чего долго, долго не стихали аплодисменты, а потом мы стали хлопать в такт, когда Ина обняла шефа и так крепко к нему прижалась, что он потерял равновесие и ухватился за спинку стула. Гунтрам Глазер поблагодарил шефа, крепко пожав ему руку.

Дядя Гунтрама Глазера доброжелательно поглядывал на меня, я это чувствовал, хоть и не встречался с ним взглядом; он наблюдал за мной и вдруг спросил, не собираюсь ли я также жениться, но я ответил: «Не знаю». Тогда он еще спросил, не приглядел ли я себе кого-нибудь в Холленхузене, а я ответил: «Нет еще». Он посмотрел на меня озабоченно, не иначе, как если бы я, осторожничая, упустил нечто самое лучшее в мире, но потом ухмыльнулся и, кивнув в сторону Ины, сказал:

– Если набраться терпения… почти у каждой девушки есть двойник… если только набраться терпения.

Ах, Ина, после этих его слов я уже вовсе не осмеливался взглядывать на тебя.

Беда, именно со мной случилась эта беда; несмотря на боль, я вижу насмешливое выражение на лице Иоахима, вижу, как он пожимает плечами, чем хочет только сказать, что со мной надо быть ко всему готовым, при любых обстоятельствах, даже на свадьбе.

На второе подавали фазана в капусте с вином, летчик проследил за тем, чтобы блюдо с картофельным пюре, чтобы миска с соусом добрались до меня, он, возможно, догадывался о моем вечном голоде, так как настоял на том, чтобы я сразу же взял побольше, на всякий случай. Это был первый фазан, какого мне случилось есть, я отрезал порядочный кусок сухого мяса грудинки, макнул его в соус, подцепил кубик ананаса и даже глаза прикрыл, наслаждаясь приятнейшим вкусом. Ох, эта капуста с вином! Кто только ее к этому блюду придумал! Но, поскольку дядя обгрызал грудинку, я тоже взял свой кусок в руку, открутил, как он, бедро, отделил, как он, от мяса бледные жилы, только дробины, те я не смог, как он, собрать на краю тарелки, мне ни одна не попалась на зуб, возможно, я все их проглотил.

Никто не остерег меня от трубчатых костей фазана, я даже не знал, что у фазанов есть такие кости, которые легко ломаются и остры как иголки, они так остры, что поначалу, когда застревают в горле, человек ощущает лишь легкий укол, совсем легкую боль, при которой не ждешь никакой беды. Я только вздрогнул, когда расщепленная кость вонзилась кончиком мне в горло, поначалу ощутил лишь какое-то сопротивление при глотании; я решил, что все пройдет, если я буду и дальше как следует глотать, что эта помеха скользнет вниз вместе с капустой и ананасными кубиками, но, сколько я ни глотал, не разжевывая, кусков, осколок не высвобождался, он так и застрял в горле. Потом боль распространилась, застучала, стала волнами перекатываться в голове, а в том месте, где торчала косточка, начало жечь, меня словно кипятком обжигало, от чего слезы наворачивались на глазах, не помогло даже, когда я попытался охладить жар стаканом сельтерской. Горло раздувалось, перестук нарастал, я давился и, непроизвольно видимо, дернул скатерть, опрокинул при этом бокал, хотел что-то сказать и не мог, тут летчик заметил, что со мной что-то неладно, и сразу же догадался, чем все вызвано.

Ничего не помогало – ни сухой хлеб, за которым он послал, ни похлопывание, ни большой стакан сельтерской, мое горло было заперто, я втягивал воду и давился, и тут услышал, как женский голос сказал:

– Он уже бледнеет, этот молодой человек.

Ину я увидел точно в тумане, она вскочила и с тревогой поглядела на меня, и еще я увидел, как шеф поднялся и пошел вдоль длинного стола к середине зала. Вместе с доктором Оттлингером они вывели меня, Макс вдогонку ободряюще ущипнул меня, Иоахим проводил меня насмешливой ухмылкой, и вот я уже лежу в широком кресле, руками сжимаю ручки, голова покоится на спинке, а надо мной – лицо доктора Оттлингера. Ни слова, он не сказал ни слова; когда он хотел, чтобы я раскрыл рот шире, он просто разжимал его пальцами; как он вытащил костяной осколок из моего горла, я и теперь не знаю; зато помню, что подавил позыв к рвоте и не переполнил раковину в конторе «Немецкого дома» блевотиной.

Ах, Ина, охотнее всего я улизнул бы, к остову лодки или в мой сарай, я не хотел больше показываться на твоей свадьбе, и, сидя довольно долго один в конторе, я надеялся, что вы обо мне забыли, но вдруг кто-то погладил меня по голове, это был шеф. Он был неразговорчив, сказал только, что три порции фруктового мороженого ждут меня, и уж с гарантией без костей, с этими словами он потянул меня из кресла и повел назад к вам, не на мое старое место, а к стулу рядом с Максом, который пил все время только красное вино и потел, и не отрывал от тебя взгляда, потому что ты казалась ему совсем чужой и прекрасной.

Да, Эвальдсен, я готов, на моей стороне я натянул сеть, теперь на наш навес опять можно любоваться.

Рокот, глухой нарастающий рокот, который поднимается над горизонтом, словно бы запущена сотня сильных моторов, – такой это звук.

– Видишь, Бруно, вон там, в направлении Шлезвига?

Да, теперь я их вижу, это самолеты.

– Маневры, – говорит Эвальдсен, – начались большие маневры, прошлую ночь по Холленхузену проходили танки, наш дом дрожал, но вы, сдается, ничего не заметили.

Как равномерно они приближаются, эти тяжелые, темные самолеты, они приближаются, летя против ветра, клочья облаков остаются за ними, от стекол их кабин отскакивают искры отраженного солнечного света. Летят самолеты не очень высоко, их точно пятнадцать, этих самолетов, у некоторых двойной удлиненный фюзеляж, а корпус в середине смахивает на неуклюжую сигару.

– Куда это они все летят, – говорит Эвальдсен. И еще он говорит: – Нас они, во всяком случае, не видят под нашей маскировочной сетью.

Над речкой Холле, над лугами Лаурицена, нет, теперь уже над Ольховой усадьбой, и рокот вдруг пошел на убыль, а из последнего самолета выпадает какой-то предмет, и его относит наискосок, из всех самолетов выпадают и вываливаются какие-то предметы, их относит наискосок, а то, что тащится за черными точками, распускается белым цветком и открывается.

– Парашюты, гляди-ка, это парашюты.

Все небо в крапинках, они качаются, их гонит ветер, они крутятся и плавно снижаются к земле – одуванчик, гигантский одуванчик, который от внезапного порыва ветра выбросил семена, они парят по всему небу на белых парашютах. Тяжелые ящики выпадают из самолетов, неуклюжие емкости, над которыми тотчас открываются два или даже три парашюта, разноцветные зонты, их тоже гонит ветром в нашу сторону, хотя они не так сильно раскачиваются, как тела, что теперь обретают руки и ноги: они вовсю гребут и дрыгают ногами, вихляются, чтобы придать верный курс своему падению, раскачиваются и рывками продвигаются – повиснув в своих канатах, – чтобы скорее и точнее приземлиться, на площадке, которую, видимо, себе наметили.

– Они просчитались, – кричит Эвальдсен, – ветер несет их на наши участки.

Парашютов в небе еще полно, два-три гонят с таким упорством, что они, видимо, приземлятся на берегу, но первые, они уже опускаются, падают на наши участки, перекувыркиваются на маточных грядах, запутываются в шпалерных и кустовых деревьях, ветер и тут еще забирается под их парашюты, вздувает их и перекатывает волнами, а парашютисты подтягивают к себе строптивую ткань, собирают ее, бросаются на нее плашмя, так, словно хотят одолеть живое существо. Там, на участках с однолетними сеянцами, все трещит, они ломают, они валят деревца, шлепаются на груши, их бросает на теневыносливые вишни и на привитые яблони, отовсюду доносятся их крики, они переговариваются криками, криками выражают чувство облегчения, но вот один из тяжелых ящиков грохает вниз, трах, в самую гущу садово-ягодных культур.

– Вон, Бруно, вон один из них повис на сосне. Я сбегаю за шефом. Надо, чтоб он пришел. Спускайся, втяни голову, – кричит Эвальдсен.

Воздушная струя, тень – одна из тех больших емкостей, она падает с треском, пробивая в молодых посадках рододендрона огромную брешь, ее утягивает парашютом, и она застревает у бака с водой.

– Надо сбегать за шефом, – говорю я.

Эвальдсен в ответ:

– Да он давно уже все понял, сам сейчас придет.

Они собираются на узких подъездных дорогах между участками, все больше и больше солдат сбегаются туда, тут и там вскрывают они эти емкости, вынимают оттуда оружие, приборы, орудие на резиновых колесах, по-видимому, им больше незачем разведывать, где они, их офицер указывает им только направление, и они небольшими группами рысью бегут под защиту наших насаждений. Два парашютиста повисли в старых соснах, они болтают ногами и руками, пытаясь спуститься, а есть такие, что опускаются на луга Лаурицена, наверняка тот или другой упадет в Холле, вполне могу это допустить.

– Они нас завоевали, – говорит Эвальдсен, смеется и закуривает свою носогрейку.

Он показывал на один из парашютов, который с трудом собирает солдат, и добавляет:

– Лучшего качества шелк, из него можно бы сшить что-нибудь хорошее.

Два-три солдата укрылись за валуном и за сложенной мною оградой, их с трудом различаешь в пятнистой форме, а на участках вообще невозможно обнаружить, там о них только догадываешься по разлетающимся во все стороны молодым деревцам. Тим и Тобиас, мои мучители, конечно, примчались первыми, где что-то случается, там они тут как тут, и уже крадутся за солдатами, шагают сутулясь и важничая, и повторяют все, что проделывают солдаты, но самолетов они больше не видят, те давно улетели.

– Пошли, Бруно, – говорит Эвальдсен.

Он попросту тянет меня за собой, туда, где подъездные пути выходят на Главную дорогу, к собравшимся солдатам, которые окружили своего офицера и, видимо, выслушивают его указания, после чего они – группа за группой – исчезают. Он хотел бы быть при том, Эвальдсен хочет слышать, что скажет Иоахим, тот прибежал издалека, а теперь, испытывая какую-то стесненность, подходит к солдатам и ждет, пока офицер не отошлет очередную группу.

Они пожимают друг другу руки, называют свои имена.

– Вы командир? – спрашивает Иоахим.

На это тот только кивает и показывает на небо, жестом демонстрируя свою беспомощность, как будто хочет сказать, что на ветры, там, вверху, никак нельзя полагаться, а потом, махнув рукой в сторону участков, сожалеет об ущербе, нанесенном нам. Он говорит:

– Целью нашей посадки были луга, но ветер отнес нас сюда, – и сразу же добавляет: – Весь ущерб будет возмещен, быстро, без бюрократических проволочек, в течение восьми дней все будет приведено в порядок.

Пулемет, у моей ограды стреляет пулемет, слышны резкие очереди, а откуда-то издалека, от Ольховой усадьбы, долетает глухой грохот: может, самоходная пушка.

– Извините, – говорит молодой офицер, поворачивается и хочет убраться со своими солдатами в гущу участков, но далеко уйти не успевает, задержанный окликом, кратким приказом шефа:

– Подождите.

Перед нами стоит шеф, небритый, в грязных сапогах, на нем шерстяная кофта, которую он застегнул не на те пуговицы, малую лопату, которую он держит в руке, он, видно, подобрал по дороге. Офицер извиняется, он остановился и извиняется и повторяет все, что уже сказал Иоахиму: прибудет эксперт, он подсчитает весь ущерб быстро и без бюрократических проволочек, виновник опустошения – ветер.

– Мне нужно знать вашу фамилию, – говорит шеф, – а также номер и место расположения вашей части.

Пулемет строчит, офицер бросает взгляд на ограду, потом смотрит на шефа, который стоит спокойно, всем своим видом требуя ответа, и, не говоря больше ни слова, офицер ищет в своей кожаной сумке листок, пишет на нем то, что от него требуют, и молча протягивает записку Иоахиму, но шеф сам берет у него из руки листок и спрашивает:

– Каким образом собираетесь вы исправить ту беду, что натворили здесь ваши люди?

По виду офицера понятно, что он торопится, ему надо к солдатам, он хочет поднять их в атаку и выиграть бой, но непреклонность шефа удерживает его.

– Вы владелец этой земли? – спрашивает он.

И шеф отвечает:

– Именно так, и потому я хотел бы знать, как в принципе рассматриваете вы требования о возмещении ущерба, вы или ваш эксперт.

– Насколько мне известно, в целом и щедро, – говорит офицер и, полагая, видимо, что этой справкой удовлетворил шефа, взмахнул, прощаясь, рукой, он хочет опять повернуться и идти, не в последнюю очередь еще и потому, что Иоахим выказывает свое с ним согласие и замечает:

– Все, конечно же, будет улажено.

– Нет, – решительно говорит шеф, – так все улажено не будет, о возмещении в целом не может быть и речи, я на это не пойду. Мы составим опись всего ущерба, каждое повреждение запишем отдельно, мы подсчитаем, что натворили тут вы и ваши люди, и, когда здесь появится эксперт, он получит специфицированный счет, вот что он получит. После всего, что с нами сделали, у нас нет другого выбора.

Офицер кивает, поворачивается и исчезает с последними, поджидающими его солдатами, и, прежде чем Иоахим успевает что-то сказать, шеф кивком подзывает Эвальдсена, они идут на грушевый участок, показывают там что-то друг другу и совещаются, стучат по одной из металлических емкостей, ощупывают стволы и ветви и с дороги разглядывают изуродованные маточные гряды.

– Так же нельзя, – тихо говорит Иоахим, – это же чрезмерное требование, никому не нужное крохоборство… А как ты считаешь, Бруно?

Я не знаю, что мне об этом думать, я пока еще не знаю, и я не хотел бы ему отвечать, потому что он качает головой в адрес шефа так, как не раз делал в мой адрес.

– Во всяком случае, это на него похоже, – говорит Иоахим и медленно уходит.

Шеф тоже оставляет Эвальдсена и уходит, он идет своей дорогой, ни единого раза не оглядывается, не ищет Иоахима, который помедлил на Главной дороге, а потом все же решился и пошел вслед за солдатами.

– Да-да, Эвальдсен, я иду.

Могу себе представить, какую работу вы подобрали для Бруно, знаю наперед, что мы вместе обойдем все участки, чтобы записать даже самое малое повреждение, каждую сломанную веточку, каждое вырванное растение.

– Стало быть, мы все сделаем так, как того хочет шеф, – говорит Эвальдсен, – он дал мне бумагу и этот карандаш, а ты, Бруно, будешь называть мне необходимые данные, только породу и повреждение, а я буду все записывать. Ясно?

По тону, каким Эвальдсен поручает мне мою работу, я замечаю, что он не очень-то высокого мнения об указаниях шефа, по всей вероятности, он тоже хотел бы покачать головой по адресу того счета, который должен в конце концов вытанцеваться, но он на это не осмеливается, только подзывает меня кивком и бормочет:

– Начинаем.

Он прав: где только у меня глаза, опять я пропустил сломанное дерево, но это оттого, что я смотрю вслед шефу, который согнувшись идет по питомнику, так низко согнувшись, словно перепроверяет комковатую землю. Может, мне все-таки отказаться от всего, что он предназначил мне, может, они, в крепости, тогда сблизились бы и помирились и все было бы как прежде, но он сам не хочет, чтобы я подписывал заявление об отказе, а он и теперь еще знает, что самое правильное. Здесь скошены верхушки теневыносливых вишен, кто знает, не солдаты ли это сделали.


Иные считают, что шеф вообще не умеет радоваться, но я знаю, что он достаточно часто находил поводы для радостей, порой маленькие, незаметные поводы, которые либо радовали его, либо приводили в хорошее настроение, либо веселили и он бывал доволен; ему достаточно было, если выполнялся план посадок, если машина оправдывала себя или черенки придаточных корней принимались и образовывали ростовые почки – большего ему и не требовалось. Со мной он был откровеннее, чем с другими, и потому часто обнаруживал передо мной свою радость, даже предвкушение радости обнаруживал, иной раз, бывало, тронет меня рукой в разгар работы и скажет:

– Пошли, Бруно, вознаградим-ка себя.

И по его походке, и по тому, с каким удовольствием он касался, проходя, разных предметов – крана, или забора, или ветки, которую он резко пригибал и отпускал так, что она отскакивала, – я замечал, что он в хорошем настроении и с нетерпением чего-то ждет.

«Пошли, Бруно», и я бросил работу и пошел с ним к холленхузенской станции, мы не залезли в его машину, в которой он ездил в городок, а пошли пешком, вдоль железнодорожного пути, где стрекотали кузнечики, мимо шлагбаума, и без страха перешли через рельсы – так хотел шеф. Начальник станции смотрел, как мы пересекаем колею, но не призвал нас к порядку, не сделал нам предупреждения, он только поздоровался с шефом и похвалил солнечный день, и большинство тех людей, кого мы встречали, здоровались с шефом, даже буфетчица в зале ожидания поздоровалась с ним, и нам слова сказать не пришлось, как она уже принесла нам то, что мы любим, мне лимонад, ему – рюмку водки. Он выпил за мое здоровье, пожал плечами, казалось, он ощущал какую-то неуверенность, но при этом был своей неуверенностью доволен. Вдруг он сказал:

– Мы его уж как-нибудь узнаем, нашего гостя. В Холленхузене всех сразу узнаешь.

Друга, мы пришли встретить его друга, которого шеф знал по многим письмам, но которого никогда еще не видел, он приехал из Америки к нам и должен был прожить несколько дней в крепости, но еще до того, как подошел поезд, уже на платформе, шеф сказал:

– Вечером у нас кое-что предполагается, я хочу, чтобы ты был при том, Бруно. – Так он сказал.

А потом подошел поезд, в воздухе слились в единый гул шипение, крики, и хлопанье дверьми, гораздо больше людей, чем обычно, выходили из вагонов, чужаки, они медлили, они оглядывались, а у прохода собралась толпа, там и сям люди махали друг другу, бежали друг другу навстречу; шеф стоял недвижно, взгляд его скользил вдоль состава, он разглядывал выходящих и вот наконец решил:

– Это он, это должен быть он.

Пожилой человек в черной шляпе стоял в конце состава и терпеливо ждал рядом со своим багажом.

– Бруно, это он.

Мы помчались. Мы махали. «Лесли», – сказал шеф, здороваясь, а пожилой человек сказал: «Конрад», – после чего они долго держали друг друга за руки и всматривались друг в друга; в многословии нужды не было. Когда я подал руку профессору Гутовскому, он, дружески кивнув мне, пожал ее именно так, как пожимают руку старому знакомцу, и я сразу же подумал, что шеф в одном из своих многочисленных писем рассказал ему обо мне. Бруно подхватил чемодан, шеф не отказал себе в удовольствии нести дорожную сумку, и мы не спеша двинулись по перрону, пропустили поезд и все трое под взглядами начальника станции пересекли колею. Шеф спросил, не было ли столь длительное путешествие утомительным, и гость рассказал о пароходе, огромном, как город, на котором в первые три дня ему случалось заблудиться и, куда бы он ни забредал, каждый раз его ошибочный путь приводил в освещенную столовую, где было все, что только можно себе пожелать: раки, ветчина и дичь, – просто все. На пароходе играла музыка, показывали кино, читали доклады, порой этот пожилой человек забывал, что он пересекает океан. Они шли, взяв друг друга под руку, впереди меня. Никогда не виделись они до сих пор. Чтобы расслышать, о чем они еще говорили, я держался за ними и слышал, как, проходя по нашим участкам, они говорили о деревьях, о способностях поврежденных деревьев утвердиться и заново давать ростки.

Они никогда прежде не виделись, а говорили, идя впервые вместе, о том, чего только не в состоянии вынести деревья. Безвершинные стволики, которые поступают со спящими почками, замерзшая маслина, которая дает побеги от корней. Старый профессор, видимо, побывал везде и всюду, и, что можно было увидеть, он видел. Эвкалипты, с сухой, как трут, корой, которые тем не менее так хорошо приспособились к постоянным пожарам на их родине, что палящий зной и огонь ничего для них не значили. Деревья в Африке, которые окружают себя кустами эритрины, чтобы уберечься от огня. Растения с подземными стволами. А вот дерево на вулканическом острове, которое порой засыпает раскаленный пепел и которое, несмотря на это, обладает силой вновь давать побеги. Голые, обугленные стволы – а до бомбежки деревья – уже спустя несколько месяцев, хотя у них все ветви и сучки обломаны, вновь дают побеги. Но если уж деревья умирают, они исчезают быстро и подчистую – распыленные, использованные теми, кто живет благодаря им, и даже трудно представить себе, кто только не живет благодаря мертвым деревьям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю