Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
Это Иоахим внезапно предложил уволить Лизбет. Магда не ослышалась, она так испугалась, что у двери повернулась и посмотрела на них, а Иоахим повторил свое предложение расстаться с Лизбет, выплатив ей денежное вознаграждение за все ее услуги. Все, кто сидел за столом, смотрели на него в полном замешательстве, молча и в полном замешательстве, потому, верно, что никто и в мыслях не осмеливался заходить так далеко и что-либо подобное предлагать, ведь Лизбет работала в семье шефа еще в те времена, времена Роминтской пустоши, а когда появилась в Холленхузене, ее приняли так, словно ждали все эти годы. Среди воцарившегося молчания Иоахим назвал сумму, которую получит Лизбет, он прочел эту сумму с того листа и хотел знать их мнение о дополнительном вознаграждении на питание и жилье.
Магда как раз уже выходила из комнаты, когда поднялся шеф, он оглядел их всех по очереди, выждал какое-то время, как это бывало обычно, и ничто не ускользнуло от его внимания; могу себе представить, какие они сидели подавленные и ждали, что он им скажет, он, который и в полусне все слышит и ничего существенного не забывает. Охотно был бы я при том, как он поначалу одернул их всех своим взглядом, а потом объявил:
– Лизбет остается, так и запомните.
Этим все было сказано. Он постоял еще секунду-другую, ровно столько, сколько нужно для вопросов, протеста, но ни один из них не посмел ему возразить, даже Доротея, он стукнул по столу, как иной раз делал, и вышел, сразу же вслед за Магдой.
В коридоре он ухватил Магду за рукав и потянул за собой, он привел ее в свою комнату, пододвинул ей мягкий стул, на котором я тоже сиживал, однако при этом ни слова не сказал, ничего не объяснял, так что Магда сама успокоилась. Когда он склонился к пустому письменному столу, когда он прикрыл лицо руками, когда с какой-то неуверенностью уставился куда-то в пространство, Магда даже подумала, что он позабыл, зачем привел ее с собой, но шеф ничего не забывает, это ей надо бы знать, ничего, пусть хоть трижды объявляют его недееспособным. Конверт, в письменном столе он поискал и нашел конверт с подкладкой, на котором написал имя и фамилию Лизбет; после чего попросил Магду на минутку отойти к окну и не поворачиваться, и Магда сделала так, как он просил; она так сделала, но в зеркало увидела, что шеф приподнял сиденье стула, достал оттуда кожаную сумку, отнес ее к столу и там открыл. Теперь, рассказывала Магда, ей позволили повернуться, и она смотрела, как шеф вынимал из сумки разные вещи, документы, деньги и какие-то футляры, но не это он искал, его интересовало лишь фото, на котором снят был отец шефа, а рядом с ним молодая, но уже мрачная Лизбет.
– Они, – сказала Магда, – сидели вплотную друг к другу на грубо сколоченной скамье, отец шефа курил трубку, Лизбет держала на коленях корзинку.
Это фото шеф положил в конверт, положил туда же немного денег и попросил Магду сейчас же пойти с конвертом к Лизбет и отдать ей.
В комнате Лизбет я еще никогда не был, она, говорят, большая и тенистая, высокие рододендроны перед окном создают постоянный полумрак, на двух противоположных стенах висят друг против друга часы, а под ее кроватью стоят завязанные коробки и картонные чемоданы. У изголовья кровати приклеен кнопками табель-календарь, на котором она зачеркивает каждый прошедший день.
– Картин, – сказала Магда, – на стенах нет, висит только вышитый стенной коврик, на нем две девушки плавают среди кувшинок. Гостей она не ждет, а заглянешь к ней, так найдешь ее в единственном ветхом кресле, с кресла она встает, видимо, только отправляясь спать.
Магда бывала у нее часто, и Лизбет всегда сидела в своем кресле, она сидела в нем и тогда, когда Магда пришла с посланием шефа, намереваясь лишь передать ей конверт и тотчас уйти; но, к ее удивлению, Лизбет попросила ее присесть на край кровати и подождать. Не слишком-то порадовалась Лизбет тому, что было в конверте, деньги она даже не сосчитала, а старое фото вызвало у нее всего-навсего легкую усмешку, она положила то и другое на подоконник, задумалась на минуту и сказала:
– Фотографию и деньги присылают только прощаясь.
Магда всегда догадывалась, что Лизбет знает больше, чем другие, и, после того как она достаточно долго ждала, оказалось, что ее догадка верна. Лизбет заговорила о себе, поначалу намеками, а потом все более откровенно и ясно. Если бы Магда так не волновалась, она запомнила бы больше из того, что рассказывала Лизбет, я знаю эту ее особенность, знаю, что она ничего не запоминает, если волнуется, но вот что она все-таки поняла: для нас в Холленхузене наступают тяжелые времена, надолго мы тут больше не задержимся, сказала Лизбет. Все висит в воздухе, сказала она и добавила, что всем нам теперь остается только надеяться.
Лизбет может это знать только от других, либо от Ины, либо от Иоахима; она, конечно же, всего лишь повторила то, что ей подбросили как объяснение, я этого не знаю, но знаю твердо одно: только шеф мог бы что-то спасти, если что-то нужно спасать, он, которому никто в подметки не годится. Ему стоит только чуть поразмыслить, и он уже представляет себе, что надлежит сделать, он видит все, обо всем догадывается и все понимает, с его выдержкой кому уж тягаться; и кому уж строить такие планы, какие строил он и которые всегда свершались. Если даже все здесь висит в воздухе, так ведь им только его спросить нужно, до сих пор он всегда знал, где проходят верные пути, и всегда был готов поделиться тем, что знал.
Кто сажает с ним черенки, тому он тотчас же расскажет, почему черенки лиственных пород следует срезать ранним утром и не ножом, это совсем не нужно, а ножницами, и он всем и каждому докажет, что срез делать должно под самой почкой. У почек, Бруно, говорил он, накапливаются ростовые вещества, они способствуют образованию корней. Другие люди придерживают свои знания, поступают так или иначе, но никому не говорят, почему они так поступают и чего они ждут; он, напротив, всегда говорит, почему он поступает так, а не иначе, мне он это часто говорил.
Стоит мне только вспомнить, как мы плечом к плечу работали в сарае или на участке, и я слышу его голос, он окликает меня и показывает, как срезают мясистые корневые черенки и как высаживают стеблевые черенки, он обязательно скажет мне, почему мы сажаем тис в апреле, лапчатку в июне, а хвойные, у которых до укоренения проходит долгий срок, – только в сентябре. Вначале он давал мне в руки черенок и показывал, как на срезе образуется раневая ткань – он называл ее каллюс, – такой жиросодержащий слой, сквозь который прорастают придаточные корни, или объяснял мне, почему резко подсекает отводки, а кору намеренно ранит. Да, он хотел, чтобы я имел ясное понятие обо всем, с чем имел дело, и чтобы все знал о том, что он мне поручал – он, которого никому не удавалось обескуражить, даже недоброжелательным холленхузенцам, что захаживали к нам по воскресеньям и с любопытством и неодобрением чередой тянулись вдоль рядов наших ящиков и гряд. Они не отваживались обращаться к самому шефу, но старались, чтобы он слышал их насмешки, высказывались, когда он поворачивался к ним спиной или когда они сами уже поворачивались, уходя.
– Наконец-то у нас будет цветущий учебный плац, – говорил один.
– Подходящий материал для вязальщиков веников, – говорил другой.
Я слышал, как кто-то и такое сказал:
– Увидишь, вскорости тут саженцы займутся строевой подготовкой.
Они качали головами. Кривились всеведущей ухмылкой. Шеф все слышал, но казалось, его это нисколько не трогает.
Однажды заглянул к нам Лаурицен со своим сыном, он так непринужденно расхаживал по нашей земле, словно она принадлежала ему, тростью перечертил план наших участков, оценивающим взглядом осмотрел наши гряды, царапал там и тут по отводкам, время от времени набирал полную пригоршню земли и сильно дул в нее; сын шагал рядом с ним молча, а Лаурицен на все наводил критику, жестикулируя и с явным недовольством.
– Ну, Целлер, – буркнул он вместо приветствия и огляделся с явной насмешкой.
Но, поскольку шеф не расположен был с ним разговаривать, он повернулся к сыну, желая услышать от него, не хороша ли эта почва для кукурузы.
– Как считаешь, Нильс, – спросил он, – разве это не хорошая почва для кукурузы?
Сын озадаченно глянул на него и не нашелся, что ответить. А потом они стояли и смотрели, как шеф перемешивает черный торф с песком, эта, им самим составленная, смесь предназначалась для медленно укореняющихся черенков; широкая лопата легко входила в земляную смесь, встряхивала, ворочала, поднимала небольшое облачко пыли, и почва все больше теряла пестроту, темный торф целиком поглощал светлый песок; кончив, шеф воткнул лопату в рыхлую кучу. Тут Лаурицен заносчиво воткнул свою трость в кучу, стал ввинчивать и ввертывать ее вглубь, а потом сложил в ожидании руки на животе, вздохнул и, подмигнув, сказал сыну:
– Поглядим, сколько нужно времени, чтоб она дала побеги.
Шеф спросил:
– Может, помочь?
Он спросил спокойно, с непроницаемым лицом, так что я уже насторожился, и, когда Лаурицен, ухмыляясь, поощрил его, шеф вытащил трость из земляной смеси и, дважды ударив, переломил, в определенном месте переломил о колено и покачал обломками.
– Вот тут, – сказал он, – у этого сучка надо было ее переломить, а железный наконечник не пропустит, надо думать, сквозь себя корни.
Сказав это, он воткнул обломки в землю, как черенки, и окопал их; не обращая больше внимания на Лаурицена, он до краев нагрузил мою тележку и поправил доски настила. По выражению лица Лаурицена видно было, что он охотно отмочил бы еще что-нибудь, так он разволновался, так весь раздулся, но сын бережно, двумя руками, подтолкнул его – ну, идем, идем уж – и, чтобы старик не заметил, дружески кивнул нам, знаком показав, что вернется к нам один при удобном случае.
Мы, как всегда, работали до сумерек, потом почистили инструменты, все убрали и пошли к железной дороге, там посидели немного на откосе у рельсов, где шеф посвятил меня в свои грандиозные планы.
– Вон там, Бруно, на той стороне будет со временем стоять упаковочная с отделением для сортировки, – сказал он, – а там, в конце, там мы построим экспедиционную контору. Настанет день, когда мы будем рассылать наши растения во все страны света, да еще с собственной погрузочной платформы, которую построит нам железная дорога. Что выйдет из нашего питомника, будет говорить само за себя. Мы никогда не устанем мечтать, – добавил шеф.
А потом опять рассказывал о своем отце, который удовлетворился выращиванием крупномерного посадочного материала и потому испытал трудности. Прежде, чем мы отправились на Коллеров хутор, шеф сказал:
– Чтобы прочно стоять, нужны три ноги.
Я не в силах был слово вымолвить, так был рад, в таком был восторге; ни минуты не сомневался я в том, что все исполнится, как шеф говорит, и решил в благодарность за то, что он посвятил меня в свои планы, всегда выполнять бо́льший объем работы, чем он от меня ожидает. У живой изгороди Коллерова хутора шеф внезапно сказал:
– Да не скачи так, Бруно, побереги силы.
А я и не заметил, что всю дорогу скакал.
Всю ночь шел дождь, тихий, никто из нас не проснулся, вода скапливалась бесшумно, а теперь капает с желобов, с сучьев, капли выбивают себе маленькие аккуратные ямки в земле, скатываются по веткам и листьям, вытягиваются в длину и падают на другие листья, те вздрагивают, отряхиваются и тотчас вновь распрямляются, пока на них не упадет следующая капля, не скатится или не разлетится брызгами. Во всех кустах что-то сверкает, не оцепенело, не застыло, нет, это подвижное сверканье, которое исходит от скатывающихся и падающих капель, и кажется, что хвойные деревья на участках усыпаны мелкими кристаллами.
Теперь светятся паутины, сотканные между растениями, и на них тоже повисли капли, они отягощают паутину и оттягивают ее книзу; больше всего хотелось бы мне, чтобы все так и оставалось, чтобы солнце не выглядывало и ветер не поднимался, но наступает день – светлый, ветреный. Кто знает, зачем я понадобился нашему десятнику Эвальдсену в упаковочной, в последние недели мы подготовили очень немного отправлений, главным образом фруктовые деревья – семечковые, косточковые; по всей вероятности, мне придется подметать, наводить порядок.
Падди; это Падди, принюхиваясь, согнувшись до земли, рыскает он по посадкам, шеф так и не отучил его рыскать в одиночку, но ему ничего не выследить, те немногие кролики, жившие там поначалу, давным-давно нашли свой конец, а оба барсука куда-то переселились. Мне нет смысла его звать, он меня не послушает; хоть Падди и старый, но ни за что не прервет охоту; может быть, он еще и подошел бы, если б его позвал шеф, может быть.
– Что нового, Бруно, – спрашивает Эвальдсен, он спрашивает, отвернув от меня лицо, и сдирает красную заплату с резинового сапога, а потом снова ее наклеивает, и я не знаю, что мне отвечать, но знаю, что он никогда еще не спрашивал меня, что нового, за все двадцать семь лет.
Он подошел ко мне с таким видом, что явно – он ждет от меня определенного ответа, он подмигивает мне, смотрит на меня испытующе, долго, слишком долго, но я ничего не смею сказать ему. Магда взяла с меня слово. Все новости, что она приносит из крепости, должны остаться между нами. Какой же он худущий, лицо изборождено морщинами.
– Ничего, Бруно, ничего нового?
Он закуривает свою трубку, затягивается с такой силой, что тлеющий табак вспыхивает, шлепает ладонью по деревянной кадке:
– Вот, присядем-ка. Мы здесь одни.
Кругом так тихо, что я слышу тиканье часов в кармане его жилета.
– Видишь ли, Бруно, ты спросил меня, зачем нужен опекун, так я могу тебе сказать: если человек сам с собой не справляется, если не в состоянии отвечать за свои поступки, тогда можно возбудить в суде ходатайство об установлении опеки над этим человеком. Суд назначает опекуна, который все берет на себя – управление, подписи, берет все под опеку. Вот что это. Но у нас-то, надо думать, нет человека, которому нужен опекун, нет такого человека.
Теперь он опять выжидает, чувствует, видимо, что я кое-что знаю, может, и сам тоже кое-что узнал, по слухам, иначе зачем бы ему вести разговор об опекуне и о суде без предварительного объявления? Он хочет меня выспросить, но я не подведу Макса, да и Магду тоже, я обещал им молчать. Когда Эвальдсен говорит, он часто поглядывает на свои резиновые сапоги и легонько почесывает тыльные стороны рук, покрытые струпьями, поглаживает кожу, в бороздках которой словно бы навечно засела земля.
– Люди разное болтают, Бруно, – говорит он, – они всегда что-нибудь болтают, один будто бы слышал что-то из Шлезвига, прямо из суда, другой что-то уловил в крепости. Мы же оба, думается мне, знаем больше, нас не проведешь. Вот и все, а теперь займусь-ка я нашей упаковочной основательно, ей это требуется, Бруно, нашей высоченной упаковочной с алюминиевым каркасом, в которой чувствуешь себя как в желудке огромной рыбины.
Ворота он может открыть настежь, они на роликах, достаточно их чуть подтолкнуть.
Ина, это Ина; ей незачем звать его, Падди не послушается и не подбежит к ней; когда он обрыскивает посадки, для него не существует хозяина. Она срывает с веток цветки, собирает плоды с деревьев, в ее кульках уже лежат зеленые веточки туи, значит, у кого-то в крепости день рождения, возможно у Тима или Тобиаса, у одного из этих мучителей, – у шефа и Доротеи день рождения зимой. Цветки, фрукты и ветки она разложит красивыми полукружьями на столе, там, где сидит «новорожденный», так у нас всегда делалось, в бараке и на Коллеровом хуторе, и в мой день рождения мою чашку и тарелку тоже убирали пестрой рамкой, всегда на столе лежали цветки бузины. Знать бы мне только, куда подевались все подарки, что лежали на столе на моем месте, коричневый футляр с гребнем и зеркалом, и кожаный ремень, и толстая книга – история парусного судоходства со многими иллюстрациями. Шарик с перьями, который я подарил Ине на ее шестнадцатилетие, все еще лежит на ее подоконнике, раскрашенный глиняный шарик, который я утыкал перьями, перьями голубей и дроздов, перьями соек и грачей, и горлицы, и серой цапли. У нее мой подарок не пропал.
Она еще лежала в постели, когда я принес ей этот шарик, я тихо-тихо вошел в ее комнату, чтобы положить его незаметно к изголовью кровати, но Ина уже проснулась, может, от ветра, с воем залетавшего под крышу, может, от волнения, сначала она даже не поняла, что я хотел ей подарить, и едва ли не испуганно спросила:
– Что это, Бруно, что у тебя?
Она боялась взять шарик в руки, и я положил его ей на одеяло, она долго-долго посматривала на него с опаской, но потом, вытянув пальцы, дотронулась до него, нежно погладила и в конце концов взяла обеими руками. После чего тихо спросила меня, нашел ли я сам все перья, и когда я в ответ лишь кивнул, она быстро приподнялась и прижалась ко мне, положила руку мне на грудь и тут с удивлением глянула на меня. Что это у меня на кожаном шнурке, хотела она знать, что это висит у меня на груди, и я показал ей тот личный знак овальной формы, который нашел, собирая камни на нашей земле, на старом учебном плацу. Какой-то солдат потерял его, сказал я, тут записаны все его данные. В ответ она недоверчиво улыбнулась и опять погладила мой подарок. Прекрасный подарок, сказала она, я его навсегда сохраню. Она пожелала, чтобы шарик с перьями весь день стоял у ее прибора на столе.
Это был день, когда пришла Эльма, Эльма Тордсен из бакалейной лавки, подруга Ины; и Рольф пришел на день рождения, бегун, который так часто мчал рядом с отходящим поездом, все они были приезжающие ученики, учились в одном классе, хорошо знали друг друга, знали все друг о друге, намека было достаточно, чтобы все засмеялись. За столом они меня едва замечали, и даже когда Ина показала им шарик с перьями, они лишь коротко и равнодушно глянули на меня и продолжали передразнивать своих учителей и перемывать косточки другим ученикам, и еще раз обсудили, перебрасываясь короткими репликами, случай на какой-то экскурсии, а пока они болтали, мы с шефом вступили в состязание, воодушевленные взглядами Доротеи, состязание это я выиграл: под конец я съел на два куска пирога больше, чем шеф.
После праздничного кофе мы вышли во двор, мне разрешили смотреть, как они стреляли из пневматического пистолета Рольфа по мишени, стрелами, украшенными красными и зелеными перьями, все были недовольны своими выстрелами, только шеф был доволен, он попал шесть раз, после чего оставил нас одних. Второе место заняла Эльма, она держала пистолет обеими руками, стояла, широко расставив ноги, и целилась так долго, что другие уже проявляли нетерпение, а когда она наконец стреляла, так подпрыгивала разок-другой на месте. Иоахим, тот каждый раз попадал только в стальную дверь, а стрела Ины затерялась где-то на крыше.
Когда Рольф пожелал стрелять в живую цель и стал маленькими пульками палить по цветам на газоне, по астрам и розам, Эльма попыталась отнять у него пистолет, она вырывала его, она висла на Рольфе и барабанила по его спине, но он всякий раз стряхивал ее с себя; вдруг все мы застыли и стали смотреть вверх – крышу нашего дома плавно облетал, паря в порывистом ветре, Ак-Ак, старый дикий селезень, которого я на протяжении многих месяцев приручал ломтиками репы. Он, видимо, искал меня, опустился, кружа, ниже, пролетел почти над нашими головами и устремился к топкому лугу за Коллеровым хутором, к полным грязного месива канавам, где я регулярно сыпал ему корм; там он опустился, но был слишком тяжел, так что едва не перекувырнулся. Когда-то Ак-Ак попал в капкан, который, наверно, еще старик Магнуссен поставил, клюв птицы чуть треснул, но не обломился, и, едва я освободил селезня, он сразу же начал чиститься. Ни разу я не пытался схватить его, погладить, а когда приходил с кормом, то разговаривал с ним, а он расхаживал туда-сюда, отлетал немного и возвращался, однажды он забыл свой страх и пересек линию, которая нужна была ему для безопасности; под конец он стал таким доверчивым, что стоило мне присесть на корточки и сидеть не шевелясь, как он начинал, важно переваливаясь, кружить вокруг меня.
Селезень, вытянув шею, ждал меня у зарослей ивняка, я побежал в хлев, ухватил пригоршню ломтиков репы и помчал к нему, а он уже переваливался навстречу, приветствовал меня своим требовательным «ак-ак». Ина и гости пошли со мной. Я встал на колени и сделал им знак не подходить ближе, они послушались, все, кроме Рольфа; он что-то крикнул мне раз-другой, резко, повелительно, но я его не понял, его слова уносило ветром. А тут Ак-Ак подошел ко мне вплотную, вытянул шею и стал хватать ломтики. Выстрела Рольфа я даже не слышал, я только почувствовал легкий удар в грудь, по тому самому личному знаку, и, прежде чем я шевельнул рукой или обернулся, я увидел, как селезень подскочил и стал тереться головой о землю, беспорядочно вспархивать вокруг меня, не взлетая. Рикошетом отлетевшая пулька попала ему в глаз, в глаз, и, пока он вспархивал и подпрыгивал, сбежались все, а Иоахим бросился на него и поймал.
Как ни просил я его, он не захотел отдать мне раненого селезня, он крепко прижал его к себе, потому что тот непрестанно взмахивал крыльями и вертелся, а потом Рольф и Иоахим посовещались и пошли к ивняку, где несколько раз выстрелили в голову Ак-Аку и убили его. Тут я пошел в дом, в свою клетушку, заложил воротом дверь и лег на свой соломенный мешок.
Кому другому, а не Доротее, я наверняка не открыл бы, она стояла за дверью одна и просила, стучала и просила, а когда я впустил ее, сразу же взяла мою руку, и мы сели. Полный покой. Умиротворение. Она была тут, и я ждал, что она скажет; сказала она коротко, только одно: «Ак-Ак был ранен, его надо было избавить от мучений». И еще она сказала: «Сострадание, Бруно, порой сочетается с твердостью, твердостью и мужеством». И этим все было сказано. Тут она взяла меня под руку и напомнила, что сегодня день рождения Ины, они хотят что-то запустить, но не без меня, они все ждут только меня, особенно Ина, она уже несколько раз пыталась меня позвать. Они сидели в большой комнате и, когда я вошел, повскакали с мест, чтобы показать мне, какие у них два длиннохвостых бумажных змея – шеф соорудил их втихомолку для этого дня, – два пестро раскрашенных змея, с огромными смеющимися пастями, клоунскими щеками и косыми глазами. Два самых больших змея, которых я когда-либо видел, а мотки шнура были такими большими, что их надо было держать обеими руками. Кто с кем, кто против кого? Ина хотела, и это было ясно, идти только с Рольфом, с ним, он сидел всюду только с ней, а она только на него и обращала внимание, но потом они бросили жребий, Рольфу пришлось идти с Эльмой, другая команда были мы с Иной.
Всего несколько шагов разгона по лугу за Коллеровым хутором – и ветер прижал пергамент к легкому деревянному кресту, змеи взвились, дергались поначалу, но мало-помалу унимались в вышине, выравнивая свой полет благодаря развевающимся бумажным хвостам.
Мы отматывали шнур, змеи летели ввысь, и чем выше возносил их ветер, тем труднее было их удерживать; и хотя наши ладони уже горели, Ина подгоняла меня, чтобы я быстрее раскручивал, а наш змей поднялся выше, чтобы мы выиграли. Ее азарт заразил меня, все, чего она желала себе, желал себе и я, вдвоем мы рывками разматывали моток, рука взлетала за рукой, мы поддерживали друг друга, крепко стояли на ногах и оберегали друг друга, чтобы не оступиться, и прежде, чем я бросился в дом за новым клубком, я обвязал Ине конец шнура вокруг талии, закрепил узлом, при этом Ина обняла меня обеими руками за шею и сказала:
– Скорее, Бруно, скорее, мы должны выиграть.
Заглядывая в глаза друг другу, мы радовались, а я, обнимая ее, не хотел больше выпускать из своих рук, и она ничего против не имела. Она хотела выиграть, хотела, чтобы наш змей взлетел выше другого, чтобы он получил больше посланий – продырявленных картонок, которые ветер гнал вверх по шнуру; один раз змей стремительно пошел вниз, перекувырнулся и едва не запутался в проводах линии электропередачи, но Ина торопливо скомандовала, и мы бросились к нему, подняли под вздрагивающим змеем такой ветер, что он взвился вверх и, покачиваясь, поднялся над Коллеровым хутором.
Порой ее лица и вовсе не видно было, потому что ветер трепал ее волосы, раздувал их, ее поблескивающие волосы. Порой из выреза ее платья выскальзывала цепочка, и я видел каплевидную янтарную бусину с пятью вкрапленными насекомыми. А что она сможет так сильно упираться ногами в землю, своими-то тонкими ногами, я никогда не ожидал. Будь моя воля, так не надо бы нам тянуть змея назад и кончать игру, но Доротея позвала нас всех ужинать, мы подобрали и смотали шнур, после чего Ина вместе со мной вошла в дом.
За ужином Ина сидела рядом с Рольфом, сначала нам подали яичницу с крабами, и она, зная, видимо, что Рольф любит крабы, все время подкладывала ему – ложку и еще ложку, а ему все было мало, этому легконогому бегуну с веснушками; белокурый, подстриженный бобриком, ел он так же быстро, как и я, хотя беспрерывно что-то рассказывал о школе и о холленхузенской сберкассе, где заправлял его отец. Когда дошло до вафель, когда нам подали вафли с сиропом, Ина спросила, не следует ли победителю что-то получить за победу, и, не дожидаясь ответа, положила последнюю желто-коричневую вафлю, оставшуюся на блюде, на мою тарелку, и сама плеснула на нее сироп; но это было еще не все. Когда я взял вилку в правую руку, она вдруг положила свою руку на мою левую, прижала ее к столу, похлопала по ней, налегла на нее, и я ничего больше не чувствовал, кроме этого маленького теплого груза, не смея смотреть туда и уж тем более отламывать кусочки вафли. Позже я заметил, что и на ее руке остался красный рубец, там, где шнур врезался в тело.
Хотя после ужина Доротея и меня пригласила остаться, я попрощался и поднялся в свою клетушку, но не разделся, а лег на свой мешок, прислушиваясь к голосам внизу, к ее голосу, они играли в игры, в которых я все равно не смог бы участвовать; выигрывал все время шеф, и потому его исключили из игры. Я ждал; дверь своей клетушки я оставил чуть приоткрытой, оставил щелочку, ведь Ина же когда-нибудь поднимется, я надеялся, что она заметит мою приоткрытую дверь и не закроет ее, не крикнув мне «спокойной ночи». Я все еще чувствовал ее руки вокруг своей шеи, видел радость в ее глазах и, при всем ералаше в моей голове, ощущал ее распущенные волосы на своем лице, чувствовал тяжесть ее руки на своей руке, в своем воображении, я опять, обхватив ее, обматывал вокруг ее талии шнур от змея и завязывал его узлом, а Ина с энтузиазмом меня подзадоривала.
Когда она наконец поднялась наверх, то не прислушалась, что там у меня в клетушке, и дверь мою не прикрыла, она повалилась, прыская, на кровать, полежала минуту-другую тихо, потом быстро-быстро разделась, а туфли, видимо, сбросила с ног, отшвырнув их куда-то. Я же, до того, как заснуть, еще долго раздумывал, чем смогу порадовать ее на следующий день, но ничего не придумал – или придумывал так много, что не мог ни на что решиться.
Мне просто нужно было привести в порядок ее велосипед, на котором она каждое утро катила к холленхузенской станции, нужно было начистить его до блеска и накачать шины, пока она нехотя завтракала, жевала без аппетита и пила молоко; Доротея сидела рядом с ней за столом на кухне и следила, чтобы Ина съела оба куска хлеба, причем неоднократно, каждое утро, повторяла: «Не давись, детка».
Я их видел в окно, видел, как Ина ныла, а Доротея ее подбадривала; я давно уже все сделал, я только для виду подвинчивал тот или другой винт, но, когда Ина взяла свою школьную сумку и мимоходом чмокнула Доротею в щеку, я не подвел велосипед к входу, как собирался, не пошел ей навстречу, чтобы поздороваться и понять все по ее лицу, все слова вдруг улетучились, я оставил велосипед у скамьи, побежал к изгороди и там притаился. Она не заметила, как сверкал ее велосипед, слишком, видимо, устала, но я, когда она проехала мимо меня, был счастлив, мне не нужна была ее благодарность; мне достаточно было тешить себя надеждой, что ни одна другая ученица не поставит у станции такой ухоженный велосипед, как Ина, и уже этому был рад.
С каким нетерпением ждал я в то время ее возвращения, я каждый день так все подгадывал, чтобы издали помахать ей. А сидели мы все за столом, так я подчас не осмеливался прямо посмотреть на нее, не знаю сам, почему; я всегда желал только одного: чтоб мы встретились в каком-нибудь уединенном месте, может, в сумерках где-нибудь на участках, или чтоб мы опять оказались в одной команде на каком-нибудь состязании. Только когда мы зажигали свечи, экономя электричество, когда начинали шевелиться тени, я осмеливался взглянуть на нее, и тогда уж не в силах был оторвать от нее взгляд, от ее худого, настороженного лица, от ее огромных глаз и разноцветной заколки-бабочки в ее волосах; я смотрел на нее, все время надеясь на какой-нибудь знак, предназначенный только мне, на прикосновение, которое возродило бы и подтвердило то, что неожиданно произошло, когда мы запускали змея. На это я надеялся.
Однажды я тайком зашел в ее комнату, я был один на хуторе, и так как дверь была открыта, я зашел к И не. Множество своих вещей она повязала лентами, – фотографию Доротеи, вазу, подставку глобуса, который получила от шефа на рождество. Охотнее всего я начал бы убирать ее вещи – туфли, шарф, свитер положил бы на место, убрал бы рубашечку со спинки стула, положил пижаму под подушку, но я не осмелился до чего-нибудь дотронуться, потому что за мной со шкафа следило чучело совы, тоже из наследства Магнуссена, как и мое чучело хорька. Ее янтарный глаз. Ее расщепленный взгляд.
На широкой, ровной доске, которая заменяла Ине стол, лежали листы из ее блокнота для рисования, пестрыми мелками она набросала на них осенние цветы, в каждом цветке укрыто было какое-то лицо, которое еще требовалось обнаружить. Лица все веселые, бедовые. Я немного посидел на ее стуле; потом подошел к шкафу, тут глаз совы меня не настигал, и я открыл шкаф и вдохнул аромат лаванды.
Цветы; я, конечно, не начал бы с того, чтоб втихомолку класть ей в школьную сумку цветок, если бы Бруно не увидел рисунки в ее комнатке, эти подмигивающие бедовые цветочные лица. Я рвал их не с нашей цветочной грядки на Коллеровом хуторе; хризантемы и астры и сам не знаю что, я приносил с холленхузенского кладбища, я выламывал их из свежих венков или вытаскивал, пока они не погибли под ветром и дождем, из зеленых жестяных ваз, всегда один-единственный цветок, который я чаще всего доставал ранним утром. Легко перемахнув через разваливающуюся стену, я выискивал, помня, что приношения следует разнообразить, красиво убранную могилу, отламывал то, что мне нравилось, и сразу же прятал цветок под курткой; а покажется кто-нибудь на дорожке или на площадке перед входом, так я начинал читать надписи на могильных плитах или садился, словно скорбящий, на скамеечку. Прежде чем Ина уезжала на велосипеде на станцию, я тайком прятал цветок в ее сумку, которая либо лежала в прихожей, либо уже прищелкнута была к багажнику, и всякий раз я пытался представить себе удивление Ины и ее радость, когда она откроет сумку в классе.








