Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Он не поверил, что найдется человек, который осмелится сесть на этот холм, укус тысяч крошечных клешней, считал он, должен каждого отпугнуть; тут я спросил у него, как оценил бы он такой поступок, соверши его кто-нибудь, и он сказал:
– По меньшей мере банкой меда.
Я ее получил. Единым махом сел я на рыхлый холм и затих, муравьи тотчас подняли тревогу, побросали свои белые яички, выползли со своих рабочих дорожек и замельтешили на моих руках, на башмаках и ногах, иные, заплутавшись, заползали мне на спину, добирались до шеи и обследовали мои уши – тех, кто хотел забраться мне в рот, я сдувал прочь. Ни один муравей меня не укусил, по крайней мере я не ощущал ни жжения, ни боли, и Максу, который таращился на меня, потеряв дар речи, пришлось прислониться к дереву, чтобы выдержать это зрелище. Позднее, когда я разделся догола и выбрал озверевших муравьев из своей одежды, Макс сказал:
– Ну, Бруно, в тебе поистине есть что-то своеобычное, не знаю что́, но именно что-то своеобычное.
Я получил мед.
Если Макс вернется и еще раз постучит, я ему все-таки открою, может ведь быть, что он хочет сказать мне что-то важное, возможно, ему надо уже уезжать и он придет только проститься. Макс, он же ни единого раза не уезжал, не простившись со мной. И все-таки я подчас не в состоянии разобраться в нем, ему в душу заглянуть куда труднее, чем тем, другим, он наверняка человек разнослойный, как и наша земля. А станет он и вправду тут шефом, так будет в каком-то смысле зависеть от меня, в первое время он вообще не справится без меня. Но что это мне пришло в голову, лучше еще малость отдохнуть, чем о таком гадать, ведь скорее все наши участки взлетят в воздух, чем Макс получит тут решающий голос.
Бодрствовать постоянно – это у меня просто не получится, я уже не раз задумывался над тем, что было бы, если бы я мог вечно бодрствовать, день и ночь, в доме и на улице, и порой я даже пытался бороться со сном, представляя себе разные разности: пожары и тонущие корабли, и лошадей, которых понесло; но никогда еще то, что меня страшит, не одолело мою сонливость, в конце концов сон меня повсюду настигал. Не на живот или на грудь – поначалу он наваливается на глаза, мне приходится, хочу я того или нет, их закрывать, слышу я еще почти все, но видеть вижу все меньше, нет, все не так; то, что можно видеть, куда-то отодвигается и смазывается, теряет свою резкость, свою весомость, но порой я на все могу поглядывать как бы с высоты – на Холле, на Датский лесок. Перенапряжение – да, пожалуй, можно бы и вовсе не спать, если бы сон не снимал перенапряжение; вот что однажды сказал шеф: Мельник до тех пор не заснет, пока мельничное колесо крутится неритмично.
А что человеку может быть даже больно, если он, пересиливая себя, бодрствует, это я уже раз-другой замечал: медленно-медленно возникает такая тяжесть в глубине глаз, тянущая боль пронизывает кожу, а голова начинает гореть – вот как сейчас. Какое-то время помогают щипки, но и они помогают не всегда. В ту ночь, когда Бруно с шефом были в карауле, когда мы сидели в грушевых участках, я бог знает сколько раз себя щипал, чтобы не уснуть, и все-таки незадолго до рассвета сон меня одолел, и когда тот контуженый трясун перелез через мою ограду и зашагал своей спотыкающейся походкой к валуну, шефу пришлось слегка толкнуть меня и потрясти.
Может, я потому заснул, что все прошлые ночи никто не показывался; мы рыскали и подстерегали, мы застывали, точно аисты, в тени и залегали меж маточных гряд – без всякого успеха; людей, что по ночам опустошали наши участки и увозили целые возы, мы не видели.
Но стоит мне открыть глаза, и все как рукой снимет – и сон, и притупление чувств, исчезает и оцепенение, мне не нужно переходного времени, как Магде, которая всегда поначалу ноет и не хочет, чтоб с ней заговаривали; подтолкнет шеф, встряхнет легонько – вот и достаточно, я сразу просыпаюсь, понимаю что к чему.
Глядя по направлению вытянутой руки шефа, я увидел, как этот человек перелез через ограду и, не прислушиваясь и не оглядываясь, с трудом зашагал своей странной походкой к валуну, я подумал, что его наверняка выслали вперед, чтобы проверить нашу бдительность. Когда же шеф знаком дал мне понять, чтобы я отрезал чужаку путь к бегству, я уверен был, что мы наконец-то заарканили одного из них, одного из тех невидимок, которые брали, что им не принадлежало, всегда по ночам, когда никого из нас не было на участках. Они увозили все – и наши лиственные деревья, и наши хвойные и фруктовые деревья, – они совершенно точно знали, что годилось на продажу, и набирали все в таком большом количестве, что шефу после каждого их ночного посещения требовалась новая инвентарная опись, и не приблизительно подсчитанная, а составленная с помощью учетчика. Холленхузенская полиция тоже не обнаруживала никаких следов. Дуус ограничился тем, что раза два-три в открытую прошел по нашим участкам и занес в протокол наши потери, большего ему сделать не удалось; в ночные караулы должны были выходить мы, я всегда с шефом, Иоахим и Гунтрам Глазер караулили каждый отдельно.
Дорогу к бегству мне не было надобности ему отрезать, поскольку он, увидев меня, кивнул мне, кивнул с высоты валуна, подзывая к себе, обрадовавшись встретить здесь, в этот час человека. Я выждал, пока шеф, сделав крюк, не оказался за его спиной, и только тогда подошел к нему, к этому широкоплечему человеку, который приветливо со мной поздоровался и вежливо пригласил присесть рядом с ним. Я ничего не сказал ему, я все предоставил шефу, который бесшумно подошел и так неожиданно окликнул чужака, что тот испугался и скатился с валуна; он только переводил взгляд с одного из нас на другого и никак не мог объяснить свое появление. Если бы мы тогда знали, кто этот человек, что стоял смущенный перед нами, если бы мы только знали! Когда шеф заметил ему, что он находится на частновладельческой земле, он кивнул и сказал:
– Я знаю, господа, я знаю.
Он сделал рукой какой-то неопределенный жест в сторону наших участков и покачал головой так, как если бы не в состоянии был понять, насколько же здесь все изменилось в последние годы. Шеф спросил его, не из Холленхузена ли он пришел, на что он ответил:
– Нет, нет, из куда более дальних мест. – И улыбнувшись, добавил: – Я люблю ранние прогулки.
Обо всем, что он увидел у нас, он отозвался с восхищением, на него произвели впечатление аккуратные шпалеры, что тянулись по долине и спускались в низину, огромный дом на холме – он не сказал «на командном холме», – и ограда ему понравилась, которую я сложил, когда мы здесь начинали; тут мне стало ясно, что он все здесь знает из прошлого. Он не раз и не два извинился за свое появление, посожалел, что оторвал нас от наших трудов, а как осмотрительно он ходил по нашей земле, доказывает его след, на который он неоднократно обращал наше внимание. Видимо, молчание шефа побуждало его безостановочно говорить; он наверняка охотнее всего ушел бы, но, поскольку ему неясно было, какие у нас намерения, он оставался и говорил, говорил, восхищаясь и сожалея.
Внезапно он как-то конвульсивно вздрогнул, прервав свои излияния на полуслове, и согнулся под углом, словно в него угодила пуля; вытянув за спину руки, он нащупал валун и тут сразу же тяжело осел на корточки. Как учащенно он дышал, какими нервными движениями пытался сцепить свои руки. Его качало, он дрожал, его трясло. Он как-то беспомощно поглядел на шефа, беспомощно и так, словно бы чего-то стыдится, а я удивился, что шеф так спокоен, он ничего не сказал, раз только сложил руки чужака, чтоб тот мог обхватить колени, и это все. Напрасно двигал чужак губами, точно что-то сосал, я сразу догадался, что он хочет сигарету, но у нас их с собой не было, и длилось все это недолго, пока его трясучка не прошла и он поднялся без нашей помощи. Попрощался он сдержанно, сиплым голосом, а шеф ответил еще сдержаннее, а затем мы долго смотрели ему вслед, как он, спотыкаясь, шел к каменной ограде и спустился по заболоченному участку к Холле. Надо думать, шеф по моему виду понял: я не согласен был просто так отпускать этого чужака – и потому сказал:
– Не он, Бруно, он не из тех, но мне хотелось бы знать, что ему здесь надо.
– Может, его просто выслали на разведку, – сказал я.
Но шеф ответил:
– Не с такими руками, Бруно, и кроме того, он контуженый, трясун.
– А если он только прикидывался перед нами? – спросил я.
– Он не прикидывался, – сказал шеф, – его когда-то, видимо, задело, может, на войне, может, засыпало, как моего связного, тот тоже стал трясуном, это результат контузии.
Я крадучись двинулся за Трясуном; шеф ничего не ждал от этого, но ничего не имел против того, чтобы я следовал за ним по пятам, ведь Трясун был первый, кого мы задержали с тех пор, как выходили в ночной караул. Он ни разу не обернулся, и потому мне не пришлось укрываться за деревьями и средь высокой травы. Я шел за ним, пригнувшись, и видел, что он спустился к деревянному временному мостику, к загаженным доскам настила, по которым переходила скотина Лаурицена, там он сел и уставился на катящую свои воды Холле. Из-за горизонта пробивался узкими желто-красными полосами свет, наводя первый блеск на луга, придавая Холле ее искрометную черноту, а чужак сидел, словно ждал восхода солнца; время от времени он бросал что-то в воду, видимо травинку или листья, и смотрел, как они уносились. Я ни минуты не сомневался, что он знает нашу Холле, и окончательно убедился в том, когда он встал и пошел вдоль берега, до водопоя для скота, за которым было самое глубокое место Холле, взрослый там еще достает до дна. Вода там катится неторопливо; она выбрасывает из глубины водовороты, и они, добегая до берега, растекаются, а что плавает в водовороте, то поначалу кружится, а потом, подхваченное течением, уплывает дальше. Здесь чужак задержался еще дольше, чем у временного мостика; уставившись на воду, он стоял до тех пор, пока не взошло солнце, тогда он ушел, ушел по направлению к станции Холленхузен.
Шеф пожал плечами, он тоже не мог понять, что нужно было этому чужаку у нас на берегу Холле, этому Трясуну, которого мы тогда, карауля, первый раз встретили. Куда больше, чем о нем, шеф думал о тех, других, из-за которых мы опять напрасно провели ночь на участках, по нему видно было, как он огорчен и как сердится. Когда же он с такой силой ткнул своей пехотной лопаткой в землю, что только треск раздался, я понял, что он дал сигнал к отходу; мы молча зашагали рядом, каждый погруженный в свои мысли, но прежде, чем я с ним расстался, он сказал:
– Мы их изловим, Бруно, рано или поздно они нам попадутся, ведь терпения нам не занимать.
Мы их не изловили. Сколько бы раз мы ни караулили на участках, мы не видели никого; либо они побывали здесь еще до нас, либо не спешили вывозить деревья, пока мы были в карауле, нам волей-неволей приходила мысль, что они постоянно следят за нами и даже слышат, о чем мы договариваемся. Всем понесенным потерям шеф вел в конторе точный учет; он был вне себя, он был в полной растерянности, а порой терял самообладание, меня не удивило, что он решил захватить с собой ружье и держать его, пока будет в карауле, на коленях. На все, я считал тогда, что он способен на все.
Однажды, на рассвете, он подстрелил сороку и никакого интереса не выказал к тушке, этого раньше не случалось. Стоило мне только на ветку наступить или вздохнуть, как он сразу же шикал на меня и предостерегал движением глаз. Бывали ночи, когда я не осмеливался слова произнести, такой замкнутый и мрачный сидел он рядом со мной, а если вдруг что-то произносил, то я подчас даже пугался. Я догадывался, что он постоянно думает об этом деле, и был уверен, что он, который во всем всегда разбирался и все предвидел, в один прекрасный день захлопнет ловушку. Подозревал ли он уже тогда кого-нибудь, я не знаю, но знаю, что он приобрел привычку каждого, кого встречал, спрашивать о его работе или глядеть вслед людям, долго и раздумчиво, он глядел так даже вслед Иоахиму и Гунтраму Глазеру. Не только Бруно замечал в те дни, что кое-кто старался избегать встречи с шефом.
Зимой ночные визиты прекратились, снежной зимой, которая потрудилась на наших участках, как хорошая кондитерша, и надела на все наши растения шапки и колпаки, ну и сыпал же там снег, ну и сверкало все кругом, когда дул ветер или когда налетала стая ворон. Невидимки больше ничего не увозили, редкие следы на земле были только наши, мы уже начали подумывать и о делах, а не только о пострадавших участках, но один человек не мог выбросить их из головы, где бы он ни находился, и это был шеф. Он не мог отделаться от мыслей о них. Он, видимо, страдал, что никого не изловил; а что потери создавали ему известные трудности, он и виду не подавал. Его мрачные раздумья, его рассеянность. Его изыскания и расспросы. Даже в новогодний вечер, когда мы гадали на растопленном свинце, по лицу шефа видно было, что занимает его больше всего. Обхватив обеими руками стакан с грогом, шеф сидел в углу, уставившись на сырое пятно, которое оставил его стакан, и едва ли слышал, как истолковывались забавные фигурки из свинца. А когда Ина объявила, что он всем настроение портит, он только печально кивнул.
Это она, Ина, заправляла всем у спиртовки и у таза с водой, она распоряжалась также кружками распиленной свинцовой трубки и клала каждому его кружок в старомодную разливательную ложку, но лить и выуживать – это должен был каждый сам. Как же она радовалась, как прыгала от восторга, особенно когда Гунтрам Глазер занятно толковал посверкивающие свинцовые фигурки; и хотя каждый что-то расписывал об этих штуковинах, никому не удавалось выявить в их конфигурации столько забавного и своеобычного, как Гунтраму Глазеру, а уж предсказать что-то на будущее – тем более.
– А теперь глядите-ка, что удалось сделать Иоахиму: конь в стойке на руках, ах, разумеется, на ногах, а эти круглые головы – это тюлени, они аплодируют. Иоахим получит премию!
Доротею Гунтрам Глазер заверил, что она отлила водопад, он означает никогда не иссякающую силу и надежность, а это серое вкрапление – перевернутая вверх дном лодка, гребец недооценил силы течения. Чего только не изображал наш свинец, падая с шипением в таз: насос в шляпе, обломки корабля на морском дне, точно взрывом разнесенные сосны и одноногих цапель; если ты терпеливо искал, ты все это находил в свинце.
Почему меня так трясло, когда я держал ложку над огнем, я и сам не знаю, у меня было такое чувство, что надо поскорее со всем этим покончить, поэтому я не дождался, пока серый кружок вытянется в серебристый язык, и преждевременно опрокинул кружок в таз.
– А ну посмотрим, что удалось Бруно. Это волна, – стал объяснять Макс, – она разбилась о мол и рассыпалась дивными брызгами.
– А мне видится скорее собака, которую переехали, – сказал Иоахим.
– Нет, – наставительным тоном возразила Доротея, – Бруно удался превосходнейший куст можжевельника, сторожевой куст, как он описан в книге.
Я порадовался этому, но Гунтрам Глазер, который крутил и разглядывал мою свинцовую фигурку, не смог обнаружить можжевеловый куст, он сказал:
– Бруно посчастливилось отлить нечто редкостное, а именно: облако, облако на колесах, и если я не ошибаюсь, это путешествие. Бруно предстоит смешанное путешествие – по морю и по суше.
Ина; ей все-таки удалось извлечь шефа из его угла, сунуть ему в руку ложку и добиться, чтобы он протянул свинец к огню – никому другому из нас это наверняка бы не удалось, – и не успел еще никто сказать что-нибудь о свинцовой фигурке шефа, как она уже знала:
– Вулкан, незлобивый кратер, который как раз опять упражняется в извержении.
– Промахнулась, сестренка, – сказал Макс, – изрядно промахнулась. Это фонтан, но он, сдается мне, бьет из разрыва трубы. Вот оно что – нам надо ждать разрыва трубы.
Со сдержанным интересом глянул шеф на свою свинцовую фигурку, чуть потер ее и поднес ближе к огню, а потом прикрыл глаза и пробормотал:
– Думаю, что это контактная мина, она как раз взорвалась.
Больше он ничего не сказал.
Он согнул, изогнул свинцовую фигурку и пошел в свой угол, там он сидел сжав губы, а под его седой щетиной собирались бусинки пота, я уже решил, что он вскочит и покинет нас, но он остался, тяжело задышал, но принудил себя остаться.
Внезапно я заметил, что и я задыхаюсь, горло мое раздуло, а виски зажало тисками; я повернулся к шефу и, хоть он не шевелил губами, услышал его голос, и голос его сказал: один из вас участвует в этом деле, один из вас замешан во всем этом, я это чувствую, и я до всего дознаюсь. Так как все окружили Ину, я быстро выскользнул на террасу, скатал комок снега и потер затылок и лицо, жар пропал, но я не успокоился – даже когда поел сверх моей порции еще оладий и слоек с яблоками, которые подкладывала мне Доротея.
Ина и Гунтрам Глазер тоже уступили мне кое-что от их порции новогодних пирогов, мне пришлось вовсю потрудиться, чтобы очистить тарелки, но я справился, и кое-кто высказал мне похвалу. Но только не Иоахим. Его нетерпение, его беспокойное ерзанье, он хотел, чтобы старый год кончился поскорее, не мог удержаться, чтобы не наполнить наши бокалы еще до двенадцати, и когда мы повернулись к напольным часам, тут уж он охотнее всего чуточку помог бы стрелке. Со мной он чокнулся так же мимолетно, как и с другими, сказал только:
– За Новый, Бруно.
Больше он мне ничего не пожелал, а раз я был последним, с кем он чокнулся, он сунул мне свой бокал и оставил его у меня. Сам он, пока мы чокались и желали друг другу всего, всего хорошего в новом году, вышел на террасу. Макс в большинстве случаев знал, кому что пожелать, шеф знал меньше всего, а на все, что ему желали, он только кивал, щеки Доротеи он лишь слегка коснулся губами, а мне протянул руку и предостерег:
– Береги себя, Бруно.
Внезапно вспыхнул фейерверк, который подготовил Иоахим, это наверняка был самый грандиозный фейерверк, какой когда-либо был в Холленхузене, три пушечных выстрела возвестили его начало, три взрыва, а взрывные волны прокатились по заснеженным участкам и, конечно же, вспугнули все живое, что пряталось у нас, зайцев и птиц и все, все. Бутылки, под террасой в снегу стояли бутылки, а из их горлышек торчали деревянные стержни ракет. Иоахим прыгал от одной ракеты к другой, подносил огонь к запальным шнурам, и ракеты одна за другой с шипеньем взлетали и разрывались, выбрасывали вращающиеся луны, серебряный дождь и многоцветные звезды, все они легко неслись над белой землей, бросали бегущие тени на деревья и кусты с их снежным грузом. Восхищенные возгласы, и радостный испуг, и отблеск разлетающихся солнц – все это обрушивалось на наши лица, окрашивало их и затеняло; и уж по нашим лицам можно было понять, что́ разрывалось, и светилось, и рассыпалось искрами над участками.
Знать бы мне только, что меня ждет, придется мне покинуть Холленхузен или нет, если б мне вообще больше знать о том, что они замышляют и что готовят и по чьей воле здесь все делается, иной раз мне кажется, что я близок к разгадке. Под огненными колесами и разрывающимися звездами, глядя на фейерверк Иоахима, я пытался найти намеки на то, что принесет нам новый год; в свете разлетающейся брызгами кометы я искал шефа, при свете серебряного дождя я надеялся обнаружить Ину, я мгновенно перестроился на март и на август, стал думать о Доротее и Иоахиме, но распознать ничего не мог. Все скрывала дымная темень, и, пока я искал хоть какие-то знаки, над нами шипя пролетали шутихи и хлопушки, рвались с грохотом в занесенных снегом розах и разлетались во все стороны, достигая и до нас, тут уж каждый должен был следить, чтоб в него не попало. Только шеф не прыгал из стороны в сторону, он стоял в одиночестве у двери на террасу, глядя на все происходящее, не слышно было, чтоб он что-нибудь говорил, восторга он не выказывал, но и неодобрения тоже, если какая-нибудь ракета, летя параллельно земле, разрывалась на участке грушевых пород и там догорала. С его губ не сорвалось ни слова, когда все мы хвалили фейерверк Иоахима, он хотел сразу же вернуться в свой угол, к своему грогу, но не успел он присесть, как Доротея взяла его за руку и задержала.
Она потянула его назад, еще раз потянула на террасу, и незаметно для него подала мне заранее условленный знак, я тут же бросился в комнату Доротеи, взгромоздил себе на спину новую качалку – прекраснейшую качалку, какую только можно себе представить, – и осторожно понес ее в зал. Макс помог мне снять качалку и поставить ее на пол. Ина подыскала ей место, мы сдернули с нее последние листы картонной упаковки и залюбовались ею, ее черной матово-поблескивающей кожей, полированными изогнутыми полозьями, – уж что Доротея покупала, тем нельзя было не восхищаться.
После этого мы украдкой дали знать Доротее, что все готово. Она вновь ввела шефа в зал, но лицо его, пока она подводила его все ближе и ближе к качалке, не выразило ни напряженного ожидания, ни предвкушения радости, только что-то вроде ворчливой доброжелательности. Перед самой качалкой Доротея его отпустила и отошла в сторону:
– Вот сюрприз к Новому году, только для тебя.
Я думал, что он сразу же сядет в качалку для пробы, устроится поудобней, а потом представит нам, какое же удовольствие легонько покачиваться в качалке, но он этого не сделал, он стоял, разглядывая качалку, глянул и на светло-коричневый диванчик, где всегда сидел, пожал плечами и сказал:
– Слишком уж хороша, чтоб на ней сидеть. Разве не так?
– Значит, ты не рад? – спросила Доротея. – Это самое лучшее, что можно было найти в Шлезвиге.
– Оно и видно, – сказал шеф. И еще он сказал: – Качалка для праздников.
– Для отдыха, – сказала Доротея и попыталась усадить шефа в качалку, – она будет только для тебя, для отдыха, ну сядь же, посиди в ней.
Тут уж шеф сел в нее, нерешительно, напряженно и озабоченно, словно боялся сломать качалку или по меньшей мере ее запачкать; откинуться он не осмелился, а уж покачаться тем более, как-то скованно посидел он минуту-другую, а поднявшись, определил:
– Она наверняка своих денег стоит, эта качалка.
У Доротеи, у Доротеи внезапно показались слезы на глазах, она ничего не сказала и не расплакалась, она просто стояла со слезами на глазах, может, ждала, что шеф все-таки что-то еще скажет, хоть словечко радости, благодарности, но он ничего больше не сказал, и тогда она быстро вышла, ни на кого из нас не посмотрела и вышла.
Никто из нас не шелохнулся, каждый, видимо, чувствовал какую-то тяжесть на душе, стояла такая тишина, что я слышал постукивание кубиков льда в бокале Макса. Макс первым нарушил тишину, сказал:
– Новый год – вот он и в самом деле начался.
После чего сразу же осушил свой бокал и так громко стукнул, поставив его, что стук этот прозвучал как стартовый сигнал. Охотнее всего я побежал бы за Доротеей, чтобы привести ее обратно, но это мне не подобало, у других было больше прав, чем у меня, даже у Гунтрама Глазера, который озадаченно уставился куда-то в пустоту. Но теперь Ина подошла к шефу и взяла его за руку.
– Пошли, – сказала она, – пожалуйста, пошли, мы вместе приведем ее обратно.
Не выпуская его руки, она дотянулась до его бокала, подала ему и сказала:
– Не можем же мы так начать Новый год.
Шеф отпил глоток. Сказал:
– Иди, ты и одна справишься, Дотти тебя послушается.
– Но она ждет, что ты придешь, – сказала Ина, – извинишься хоть одним словечком, и все будет забыто.
Шеф отвел руку Ины, горько усмехнулся и спокойно спросил:
– За что, за что мне извиняться? Может, за то, что я не могу радоваться? – И еще громче добавил: – Сюрприз, на сей раз к Новому году. В последнее время недели не проходило без сюрпризов, постепенно, думаю я, нам следует привыкнуть к тому, что вокруг нас делается.
– Ты упускаешь кое-что из виду, – сказала Ина. И еще она сказала: – Ты несправедлив, мамочка же не для себя это делает, тебе хотела она доставить радость, тебе.
– Как же может человек радоваться излишеству? – спросил шеф тихо, едва ли не про себя. И глотнув немного, сказал: – Чтоб внести ясность, Ина, скажу: я ничего не имею против сюрприза, но любая вещь должна быть полезна, должна быть хоть как-то необходима, нельзя же без разбора скупать и накапливать то, что приглянулось нам мимолетно.
На это Ина отвечать не захотела, она сжала руки, закрыла глаза, внезапно повернулась и вышла; назад она не вернулась, все время, пока я там был.
Печальнее, чем в эту ночь, я бывал редко, я не отправился сразу к себе, я прошел по заснеженным участкам, собрал клочки картона от шутих и ракет, с трудом взобрался по снегу на верхушку валуна, с которого мог все кругом обозреть. Внушительная, ярко освещенная высилась передо мной крепость, но огни ее светились каким-то неспокойным светом, они мерцали и судорожно вздрагивали и вместе со светом звезд придавали снегу легкую голубизну. Я стоял еще совсем недолго, и тут в комнате шефа вспыхнул свет, силуэт его виден не был, но я понял, что он покинул всех, понял также, что он не пошел к Доротее. Охотнее всего я тайком прокрался бы обратно в крепость, просто чтобы быть рядом с ними и, раз уж мне самому их не сплотить, ждать, что это удастся Ине или даже Гунтраму Глазеру. Все, все сделал бы я, чтобы они только опять были вместе. Огни не гасли, и я тяжело зашагал, утопая в снегу, к старым соснам, которые тихонько потрескивали, я поднял тяжелую ветку и потянул ее за собой, так что она почти замела мои следы, я прошел, не оставляя следов, до ограды, а потом по низине и на далеком расстоянии обошел вокруг крепости, при этом я думал об Ине и пытался помочь ей своими пожеланиями.
Когда входная дверь на минуту открылась, когда из дома в ночь выскользнула тень, я решил, что это Ина; тотчас бросив ветку, я последовал за этой тенью, которая держалась под прикрытием рододендронов, а освещенную часть дороги поторопилась пройти поскорее и, только укрывшись под защиту живой изгороди, остановилась. Тут я увидел, что это Магда, я не окликнул ее, но не упускал ее из виду и позволил ей бежать дальше, до моей двери, у которой она прислушалась, а потом уже постучала.
Она здорово испугалась, когда я внезапно оказался за ее спиной, еще чуть-чуть, и она бы ушла, так она рассердилась, и едва мы вошли, как я должен был обещать ей никогда больше не пугать ее. В наказание она выложила на стол кулек, который спрятала под пальто, этак небрежно и без единого слова, а потом хмуро ждала, пока я спущу штору, помешаю в печке и добавлю дров, и сказала:
– Если тебе ничего не приходит в голову, так я пожелаю тебе счастливого Нового года.
Когда мы помирились, то вместе поели пирожков, которые она принесла. Магда немного погадала мне по линиям руки, но не смогла – как всегда – ничего предсказать, ведь у меня не хватает какого-то бугорка, а один перекресток сбивает ее с толку. Мое будущее представлялось ей столь непроницаемым, что она, качая головой, отпустила мою руку и озабоченно поглядела на меня.
Теплый сладковатый воздух подействовал на меня усыпляюще, Магда же вообще не хотела спать, раздумчиво уставившись куда-то в одну точку, она вздыхала, морщила лоб, что-то обдумывала, видимо, вспоминала Доротею, эту – как Магда ее называла – единственную в своем роде госпожу Целлер. Магда слышала, как Доротея плакала в самом начале нового года, и была уверена, что мы в ближайшее время должны быть готовы к всяческим событиям.
Как нежно гладила она брошку, гладила эту серебряную летящую чайку, которую получила в подарок от Доротеи на рождество. Как решительно высказалась о шефе, он-де несправедлив, и брюзглив, и озлоблен – тут я даже не пытался ей возражать. Внезапно она пожелала знать, что для меня в жизни самое важное, в ответ я, видимо, так озадаченно на нее глянул, что она усмехнулась и быстрым движением погладила меня по голове.
– Независимость, – сказала она, – поверь мне, Бруно, ничего нет важнее независимости, кто ее добился, тот добился самого лучшего. – И еще она сказала: – Я много над этим думала, может, тебе тоже надо бы над этим подумать.
Внезапно она обняла меня одной рукой за плечи, и это было так прекрасно, что я едва осмеливался шелохнуться. Спустя немного она погладила меня по спине, осторожно так, как только она умеет, и при этом все время не сводила глаз со слюдяного окошечка в дверце моей печки, за которым постоянно горел огонь, – шеф сам выбрал мне эту печь, потому что в ней жар сохранялся особенно долго, иной раз даже десять часов. Осторожно-осторожно склонился я к Магде и прильнул к ней лицом, но деревянное ожерелье так сильно вдавилось мне в щеку, что мне пришлось прижаться к ее руке. У Магды на ноге костный нарост, как и у меня, это я увидел, когда она сбросила туфли и подтянулась повыше на моей кровати. В печке тихо гудело, со стуком рушилось, угли оседали на дне; мы потушили свет, нам хватало маленького желтого глазка слюдяного окошечка. Долгих разговоров мы не вели, только однажды Магда меня спросила, чем объясняется мой вечный голод, я этого не знал, а когда она захотела узнать, был ли я хоть раз так сыт, что в меня ничего больше не лезло, правда ничегошеньки больше, я должен был признать, что такого случая не припомню. Она считала, что вполне может справиться с такой задачей, я почувствовал, как она сразу же стала что-то прикидывать и мысленно составлять и отмерять что-то, чем можно было бы полностью утолить мой голод, но она не выдала своего секрета, она ограничилась только заявлением, что в один прекрасный день она заткнет дыру в моем желудке – как бог свят, Бруно. Уверенная в успехе и потому довольная, она удобно вытянулась, вывернувшись из моей уютной вмятинки, и задышала так ровно, словно теперь ждала, когда придет сон. Я тоже вытянулся и осторожно, вопрошающе обнял Магду одной рукой, при этом очень удивился, какая же она мягкая. Наши руки соприкоснулись и крепко сжали одна другую. В тот раз она впервые осталась у меня, и всего на несколько часов, поскольку ей нужно было рано вернуться в крепость, а когда она ушла, я стал думать о лете, и об уединенности некоторых участков, но главным образом я думал о ней и о себе. Поначалу для возникшего чувства Бруно вообще не мог подобрать названия, но потом я его все-таки нашел: это была просто легкость, дурманящая легкость во всем. Вот что это было.
Прекраснее всего были первые шаги, и, потому что первые шаги самые трудные, они пробуждают самую большую радость, а поскольку ничего не запланировано и не определено, можно испробовать всевозможные собственные придумки, это приносит огромнейшее удовлетворение.








