Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
И снова он смотрит поверх рельсов и угодий на Коллеров хутор. Он сказал «твои грушевые деревья», сказал «твои ореховые деревья» – значит, это правда.
– Там, на Коллеровом хуторе, мы же были по-настоящему счастливы. Как ты считаешь?
Я теряюсь, не знаю, что ему на это сказать. Просто киваю и смотрю вместе с ним туда, где мы когда-то были по-настоящему счастливы; и он больше ни о чем не спрашивает, видно, вполне удовлетворен.
– А ты еще помнишь, как звали того старикана, с его силками, капканами и чучелом хорька?
– Да, его звали Магнуссен.
– Правильно, Магнуссен, и я думаю, что он был там счастлив, потому что никто от него ничего не требовал и он не требовал ничего от других.
Это первые, головной отряд ворон, разом поднявшийся с большой помойной ямы, но вот они нас обнаружили и поворачивают, каркают и поворачивают, у некоторых взъерошенные перья, словно в них уже попали, попали пули, дробь; сейчас они предупредят большую стаю и повернут к Тополиной аллее. Не грачи, а вороны предвещают беду, но их осталось мало, и сюда еще ни одна не залетала. Ясно чувствую я, что шеф хочет сказать что-то, может, ищет, с чего бы начать, но вот что-то пришло ему на ум, он распрямляется, похлопывает и ощупывает внешний карман куртки, оттопыривает кармашек жилетки и вот уже что-то достал, зажимает в кулаке и ищет мою руку.
– Давай сюда свою руку, Бруно.
Это что-то теплое, округлое и тяжелое. Желуди, два серебряных желудя, висящих на серебряной цепочке, они массивны и позвякивают, когда сталкиваются.
– До чего же красивые, – говорю я.
На маленькой пластинке между ними надпись: «От Ины к двенадцатому двенадцатого», цифра на оборотной стороне настолько мелка, что мне не удается ее разобрать.
– Возьми их себе, – говорит он, – спрячь, чтобы у тебя осталось что-то от меня на память.
– Но ведь здесь надпись, – говорю я, – дарственная надпись.
– Знаю, Бруно, стало быть, у тебя будет еще больше о чем вспомнить. Это наверняка самые красивые желуди, какие есть на свете.
Голос Макса, совсем близко за нами, он, конечно, уже некоторое время за нами наблюдал, прятался за живой изгородью туи и подслушивал.
– Так вот вы где, – громко говорит он, может, он даже шел за мной следом, в то время как я следовал за шефом, вид у него суровый, и он еще раз повторяет: – Так вот вы где.
Он не намерен садиться, и по тому, как он стоит, видно, что он собирается лишь что-то передать, его быстрый оценивающий взгляд хочет во все проникнуть, этот подозрительный взгляд, который не приглушает даже улыбка. Желуди все сильнее нагреваются у меня в руке, серебряные желуди, они обжигают, я хотел бы возвратить их шефу. Но как это сделать, когда он даже не встал? Он сидит, отвернувшись, и смотрит поверх путей в сторону холленхузенской станции, Макс как бы для него не существует, шеф даже не обернулся к нему. Поезд сейчас отойдет.
– Господин Мурвиц приехал, – говорит Макс.
Шеф, видно, его не понял; не шелохнувшись, он уставился на поезд, туда, где люди бегут и тащат вещи, а человек с жезлом уже захлопнул несколько дверок.
– Господин Мурвиц ждет тебя, – говорит Макс.
Он наклоняется, хочет поднять ружье, шеф тотчас это замечает и кладет руку на ствол, от него ничего не ускользает, он видит даже то, что делается у него за спиной. Поезд тронулся, проезжает мимо опущенного шлагбаума, перед которым стоят несколько велосипедистов и автофургон отчима Хайнера Валенди, из некоторых окон люди машут в сторону станции, часто, когда я сидел здесь, они мне тоже махали, хотя не знали меня. Не хотел бы я сидеть в последнем вагоне, он так раскачивается, словно норовит сойти с рельсов.
– Доктор Мурвиц хочет с тобой еще раз побеседовать, – говорит Макс, он говорит это, обращаясь к спине шефа, не просяще или смущенно, а холодно и настойчиво.
Шеф спокойно оборачивается, поднимает голову и бросает на Макса удивленный взгляд, губы его кривятся, он передергивает плечами и, опираясь о землю, поднимается на ноги, не обращая внимания на протянутую ему руку помощи.
– Помни о ягоде омелы, Бруно, помет дрозда – его же беда.
Больше он ничего не говорит и направляется с ружьем через плечо к живой изгороди туи, не заботясь о том, на каком расстоянии от него следует за ним Макс, который мне только бросает:
– Пока.
Желуди надо спрятать, мне нельзя носить их при себе, с серебряными желудями я б только всем бросался в глаза; там, в песчаном карьере, я уже прятал под свешивающимися корнями сосен и гильзы от патронов, и осколки гранат. Но сперва пусть они отойдут подальше, шеф с Максом, теперь мне надо быть вдвойне осторожным, кто знает, не следит ли за всеми моими действиями кто-нибудь из крепости, а может, и кто другой за мной наблюдает по их поручению и лежит сейчас за живой изгородью или за соснами.
Сколько различных оттенков у песка, здесь – коричневый как ржавчина, а там – отбеленный солнцем; там, куда проникают лучи солнца, песок легче и тоньше, бывало, я здесь раньше, забавы ради, засыпал муравьев и жуков холмиками песка, они всякий раз благополучно выкарабкивались. Нет лопаты, придется разгребать песок руками, как я это часто уже делал, я положу желуди в одну из жестянок с осколками и гильзами, они должны быть здесь, под нависшими корнями, я хорошо приметил место. Они не могут лежать глубже. Когда же они наконец покажутся, обе жестянки, не отправились же они в самом деле путешествовать, такие тяжелые, а с этой стороны мы никогда за все годы не брали песок. Кто-то их вырыл и забрал, но кто мог это сделать, не растаяли же они, в самом деле, значит, кто-то постоянно наблюдает за мной, даже в темноте, видимо, идет за мной следом, едва я выхожу из дому, и провожает меня всюду, чтобы все обо мне разузнать и собрать доказательства.
Они хотят собрать против меня доказательства, вот оно что. Спокойно, Бруно, яму нужно снова засыпать, не поспешно, а так, будто я попросту забавы ради копал, если взять веточку и провести ею по песку да немного похлопать, то вряд ли заметишь, где я копал. Желуди придется спрятать у себя дома, лучше всего в часах, в мраморном корпусе достаточно места для серебряных желудей, а в землю мне нельзя ничего больше закапывать.
Прочь отсюда, мне нельзя здесь задерживаться. Но надо идти не спеша, никто не может мне запретить идти посреди дороги, остановиться и выпить водицы, так, как это делал шеф, этого тоже никто не может мне запретить; лучшей воды, чем наша, нигде не сыскать. Даже Иоахим не может мне ничего указывать, поскольку рабочий день уже кончился и я вправе здесь прохаживаться и делать, что мне угодно; но почти исключено, чтобы я столкнулся именно с Иоахимом – без него, конечно, не могут обойтись в крепости, где все они сейчас встретились с шефом. Я суну в карман серпетку и теперь буду всегда носить ее с собой.
К моему замку́ никто не прикасался. Все на своем обычном месте, и к подушке тоже никто не притрагивался. В корпусе часов желудям будет всего безопаснее, безопаснее, чем под матрацем, из этого тайника у меня не раз уже пропадали вещи: дневник, подаренный мне Доротеей, склянка с мазью, что я купил у цыганки, – когда я как-то хотел эти вещи достать, их там не оказалось.
Железо, как долго остается во рту этот привкус, наша вода из колонки отдает железом, и это очень хорошо, всегда утверждал шеф.
Вода из колодца, который пробурили по его указаниям, уже имела привкус железа, но еще намного железистей оказалась вода, которую Гунтрам Глазер распорядился выкачивать для своей дождевальной установки в то лето, самое жаркое здешнее лето, когда все сохло и желтело и растения никли, как никогда еще до того. Вряд ли кто думал, что под бывшим учебным плацем кроются такие мощные водоносные жилы, один лишь Гунтрам Глазер об этом догадывался, он только недавно начал у нас работать и это почуял, в отличие от Иоахима, который не хотел ничему верить и раза два даже советовал шефу прекратить пробное бурение и вообще отказаться от дождевальной установки. Хотя Гунтрам Глазер еще не был у нас управляющим, его поселили в крепости, в пустующие комнаты, большую с маленькой, и по субботам и воскресеньям он садился за стол вместе с семейством Целлер, и все с удовольствием слушали его рассказы об участках в Эльмсхорне, где он прежде работал, и о его чудаковатом дяде, о котором ходили всевозможные забавные истории. Иоахим часто слушал рассказы Гунтрама Глазера и достаточно часто поднимал его истории на смех, но Гунтрам Глазер всегда умел поставить его на место и как бы между прочим показать свое над Иоахимом превосходство. Если меня приглашали к семейному столу, то я не сводил глаз с Гунтрама Глазера и с нетерпением ждал его рассказов; а что Иоахим в таких случаях быстро вставал из-за стола и уходил, о том, кроме Доротеи, никто не сожалел.
Получив от шефа указания, Гунтрам Глазер предпочитал оставаться один на участках, нередко отсылая даже работника, который был к нему приставлен, а когда я предлагал немного с ним походить и рассказать ему, как у нас здесь все было вначале, он лишь улыбался в ответ и говорил:
– Я был здесь, Бруно, еще до всякого вашего начала. Я знаю эту землю дольше, чем вы.
Его брюки хаки, его темные рубашки. Он был так тонок и руки у него были такие нежные, что трудно было себе его представить за какой-либо тяжелой работой, но он катил самую увесистую тачку не хуже меня или Эвальдсена. Его коротко остриженные светло-русые волосы хорошо лежали даже на ветру. Его красивые наручные часы, его узкие глаза, выдерживающие любой взгляд, и уверенность, с какой он мог ответить на любой вопрос. И он никогда не потел – даже в самое жаркое лето, когда мы, всего лишь нагибаясь, обливались потом, его лицо и худощавое тело оставались сухими, и он не стаскивал с себя одежки, как это делали мы, а сидел в своих брюках хаки и темной спортивной рубашке на ящике и курил и, покуривая, смотрел, как мы полуголые пробегали под рассеивающей струей его дождевальной установки. Сидел ли он, ходил или работал, он постоянно курил и часто даже разговаривал с покачивающейся в губах сигаретой.
Как-то в обеденный перерыв, когда мы освежались под крутящейся струей, мимо проходил шеф с Иоахимом, они остановились и стали смотреть, как мы толкали друг друга под струю, и спустя немного Иоахим спросил, когда же тут наконец поставят душевые кабины, на что Гунтрам Глазер ответил:
– Мы же сами добыли эту воду.
А Иоахим сказал:
– Чтобы освежиться, ею, во всяком случае, можно пользоваться… – Он хотел еще что-то добавить, но шеф жестом оборвал его и, кивнув Гунтраму Глазеру, сказал:
– Я посмотрел результаты анализов, при удобрении надо иметь в виду, сколько калия и сульфатов содержится в воде, это необходимо брать в расчет.
– Я уже составил план, – сказал Гунтрам Глазер и еще добавил: – Теперь при обработке сорняков воздействие химикатов усилится.
Шеф только похлопал его по плечу и, довольный, двинулся дальше, а вот Иоахим, тот не смог даже слово на прощание выдавить, отвернулся и пошел; конечно, он не мог примириться с тем, что шеф так ценит Гунтрама Глазера. Да и мы скоро заметили, что его не очень-то проведешь, кое-что он делает по-другому, но его нововведения у нас были полезны, и мы могли многому у него научиться, это-то несомненно.
Однажды в то жаркое лето я обнаружил его на краю заболоченного участка, я выступил из тени ограды, подошел к нему и увидел, что он там ковыряет, исследует маслянисто поблескивающую лужу, воткнул в трясину палку, немного покрутил и стал наблюдать, как у самой палки поднимается грязная вода, вскоре заполнившая углубление, ямку от копыта. Выброшенную грязь припекло солнце, она покрылась коркой и растрескалась. Пахло гнилью, мухи с золотисто-зеленым бронированным брюшком и слепни носились над заболоченным участком, который шеф все еще не осушил, хотя старик Лаурицен уже больше на него не претендовал.
Когда Гунтрам Глазер заметил мою тень, он поднял голову, улыбнулся и сказал:
– Не знаю, Бруно, право не знаю, следует ли нам его осушать.
И поспешно потянул меня прочь от заболоченного участка, я заметил, что ему не хотелось там оставаться со мной, и мы направились к валуну, где он нервно закурил последнюю сигарету и, затянувшись, долго с шумом выдыхал из себя дым. Пустую пачку он смял в руке и зарыл. Я спросил его, не надо ли принести ему новую пачку из Холленхузена, на что он сказал:
– Это будет сложно, ведь сегодня воскресенье.
Но я ему сказал:
– Я знаю, где во всякое время можно достать.
Взял у него деньги, побежал в буфет на станции и вернулся много раньше, чем он ожидал.
– Ты мой спаситель, Бруно, – сказал он, когда я возвратился с сигаретами.
После чего выкурил еще две или три, мы стояли, прислонившись к валуну, смотрели поверх истомленных жарой шпалер, беспокойство, которое поначалу непонятно почему меня охватывало при встречах с ним, улеглось, и я спросил его, хорошее ли то было время, которое он солдатом провел на этой земле. Он задумался, а потом сказал:
– Чем дальше прошедшее, Бруно, тем оно неотвязнее.
Ему достаточно закрыть глаза, и наших посадок и участков как не бывало, опять стоят дома-макеты и учебный танк, и карликовые ели, из которых начиналась почти каждая атака, и какая бы ни царила тишина, спустя некоторое время, хочет он того или нет, ему слышатся слова команды, крики атакующих и треск выстрелов. Учебный плац – он просто-напросто не может от него никак отделаться.
Но тут из-за ограды нас окликнула Ина, мы пошли к ней и увидели ее веселую, потную, со следами укусов каких-то насекомых на лице и на ногах. Ина держала в руке маленькую совковую лопату, а в ее плетеной лубяной корзине лежали злаки, осока и травы, сорванные или выкопанные вместе с корнями и толикой земли. Она предложила нам определить, что именно она собрала возле Большого пруда, в Датском леске, на полях и на берегу Холле, и при этом сидела перед нами в совсем тоненькой блузке и очень коротких брючках, изрядно выпачканных от того, что она вытирала о них руки. Я смог определить почти столько же растений, сколько Гунтрам Глазер: тут были пупавка, метелица, лягушник, пушица, осот, и пырей, и желтушник, а также галинсога и одуванчик. Ина собиралась их рисовать, и все ее рисунки должны были служить хвалой сорнякам.
Ина хотела доказать нам, что сорняки красивы, и она расхваливала их копьевидные, дольчатые, перистые листья, она расхваливала также зубчатые и всевозможные их метелки и зонтики, а Гунтрам Глазер с улыбкой все это слушал и под конец сказал:
– Не очень-то приятно слышать похвалу своим злейшим врагам.
А Ина заранее предсказывала, что мы изменим свое мнение, лишь только увидим ее акварели, потому что все сорняки у нее обретут лицо, и каждое лицо сорняка будет говорить само за себя. А Гунтрам Глазер на это сказал, что, к сожалению, и в обществе растений имеются вредители, которые наносят ущерб росту других и ожидаемому урожаю и качеству, поэтому ничего другого не остается, как держать в узде тех, кто угрожает другим. Они немного поспорили, но им доставляло удовольствие спорить, и я бы с радостью еще долго их слушал.
А потом Гунтрам Глазер сказал, что больше всего не терпит полевой лисохвост, и Ина тотчас стала смотреть, нет ли его в корзине, но его там не оказалось, полевого лисохвоста в коллекции не было, а его ей так недоставало, что она предложила идти его искать. Гунтрам Глазер, однако, сказал, что не так-то легко найти эту подлую сорную траву, ее, к счастью, удалось изрядно потеснить, и тут Ина вопросительно посмотрела на меня, Ина, которой вдруг больше всего захотелось раздобыть именно полевой лисохвост, и я сразу же понял, о чем она думает, и сам предложил:
– Тогда я пошел, я знаю, где можно его найти.
А Ина поблагодарила меня и обещала не остаться в долгу, она сказала:
– Уж я что-нибудь хорошее для тебя придумаю, Бруно, – и подмигнула мне.
Ах, Ина, сперва я направился к заболоченному участку, где ласточки исчерчивали лужи и выписывали в небе свои узоры, а когда я обернулся посмотреть на вас, Гунтрам Глазер как раз помогал тебе спуститься с каменной ограды и уже подхватил твою корзину, готовый ее нести.
Иногда Ина забывала об обещанном мне, так, определитель видов деревьев я и сегодня еще жду, а также старую настольную игру «Тише едешь, дальше будешь», которую должен был получить за то, что бегал с поручениями к Нильсу Лаурицену; но что она мне пообещала за полевой лисохвост, Ина не забыла. Когда я чистил обувь – я как раз закончил чистку всей нашей обуви, – Ина поставила передо мной еще свои мягкие кожаные сапожки и спросила, был ли я когда-нибудь в кино, на что я ответил «нет». Затем она спросила меня, не хочу ли я пойти с ней в «Немецкий дом», где после долгого перерыва должны опять демонстрировать фильм, и я сказал «да» и тем самым был уже приглашен.
– Хорошо, Бруно, тогда будем сидеть рядом.
Мы и сидели рядом, я – с правой стороны от Ины, а с левой от нее сидел Гунтрам Глазер; в большом зале уже не стояло столов, одни лишь ряды стульев, и впереди, где обычно находилась кафедра, висело туго натянутое полотно. У Гунтрама Глазера был с собой пакетик жареного миндаля, и он нас угощал, он сказал, что уже видел эту картину и что ее стоит еще раз посмотреть, но кроме названия он ни во что не хотел нас посвящать. Картина называлась «У реки». Гунтрам Глазер не мог себе представить, что я еще никогда не был в кино, он лишь покачал головой и сказал:
– Стало быть, самое время, Бруно.
Река и непрерывный дождь на реке, и напирающая вода у свай кривых деревянных мостков, и привязанная к ним неуклюжая просмоленная лодка, ходившая из стороны в сторону, выцветший брезент, который вдруг ожил: из-под него выбрался мужчина, он, видно, спал под брезентом, его круглое небритое лицо поднялось над бортом, он подозрительно оглядел берег и тут же пригнулся, увидев между деревянными домишками жандарма, который не спеша вел велосипед в сторону березовой рощицы.
Вода поднималась, она теребила нависшие над рекой травы и ветки, перехлестывала через мостки, посреди реки в сторону устья, крутясь, плыли доски, бутылки, вырванные с корнем деревья. В домах у окон стояли люди и наблюдали, как прибывает вода, этим заняты были больше ребятишки и подростки, тогда как старшие собирали, упаковывали и тащили домашний скарб наверх, на чердак; они несли постели, и посуду, и настенные часы, а когда переводили дух, прислушивались к далекому грохоту и угрожающему гулу и обменивались взглядом, что-то подтверждая.
Жандарм еще не достиг березовой рощицы, как к нему навстречу вышел оттуда другой жандарм, они составили свои велосипеды и посовещались, у каждого были свои соображения, но напоследок они решили еще раз обыскать берег, сараи, которые уже начала заливать вода, и причаленные лодки. Они оставили велосипеды у домов и спустились по залитой береговой тропинке, вода уже раскачивала легкие ящики, приподнимала бадьи и старые сети; жандармы, шлепая по воде, их обходили, заглядывали в полутемные сараи, все обследовали, в то время как за ними внимательно наблюдал тот, кого они искали, круглолицый мужчина в просмоленной лодке. Прежде чем жандармы дошли до места, где была привязана лодка, он заполз под брезент и притворился мертвым, не подозревая, что правый башмак и кусок его арестантской куртки выглядывают из-под брезента, так они его обнаружили, молча сняли карабины с плеч, окликнули его и велели выйти на берег.
Он не повиновался, остался лежать, притворяясь мертвым; жандармы тихонько между собой договорились, после чего один, балансируя на скользких мостках, уже накрытых водой, схватился за канат и попытался, борясь со стремительным течением, подтянуть лодку. То ли жандарм сам поскользнулся, то ли человек в лодке его толкнул, трудно сказать, во всяком случае, жандарм упал в воду, а беглый арестант, внезапно сбросив брезент, одним ударом перерезал канат и поплыл прочь, несколько выстрелов, с опозданием посланных ему вслед, подняли лишь безобидные фонтанчики.
Вода прибывала и прибывала, все берега кругом затопило, серая пустыня, из которой торчали верхушки деревьев и несколько угрюмых дворов, и по этой пустыне несло неуклюжую лодку, арестант то направлял ее, то греб, порою застревал в крутящихся ветвях, но всегда высвобождался. Раз ему пришлось оттолкнуться от трупа коровы, другой раз лодка зацепилась за ограду из колючей проволоки, и он вынужден был спрыгнуть в воду, чтобы ее столкнуть. Его радовало, что он все преодолел, но еще больше радовался он, когда приставал к наполовину затопленным брошенным дворам, пришвартовывался к оконной раме или слуховому окну и проникал в жилище, тут можно было многим поживиться: столовыми приборами, инструментом, обувью. В темном костюме, позаимствованном из чердачного шкафа, он был похож на человека, собравшегося на свадьбу.
Увидев, что ему машут из слухового окна, он положил весла, явно колеблясь и не зная, как поступить, но затем все же решился и направил лодку к старому дому, на покрытой мхом крыше которого росла карликовая сосна. В открытом окне стоял мальчик, он стоял по щиколотку в воде; ловко подхватив конец, который кинул ему арестант, он обернул его вокруг грубо отесанной балки и притянул лодку так близко к дому, что арестант мог из нее выйти. Их шаги в темноте. Шорохи. Вспыхнувший луч карманного фонарика, скользнувший по куче вещей и задержавшийся на лице мальчика.
Как же я вдруг испугался, ведь это не был незнакомый мальчик, что стоял там на чердаке, это был я сам: я чувствовал холодный сквозняк, ощущал ногами воду, и не только моя рука защитилась от ослепляющего света, но и мой голос попросил арестанта осветить фонарем лестницу. Там плавал труп, плавал лицом вниз, слегка покачиваясь во все еще прибывающей воде: мой дедушка. Я сказал арестанту: «Это мой дед».
Он наклонился и перевернул тело, торопливо вытащил часы из жилетного кармана деда, подтянул труп к слуховому окну и вытолкнул в серую пустыню. Потом стал допытываться, где находятся ценные вещи, которые мы хотели бы спасти, и когда я лишь пожал плечами, арестант сказал: «А ну, говори, не то все поглотит река, на этот раз уж она нам покажет, можешь мне поверить».
Я повел его к сложенным в кучу вещам, но он-то имел в виду не одеяла, мебель, посуду, ковры, а звонкую монету, столовые приборы и драгоценности, и я показал ему ларь и помог взломать его, он все осмотрел при свете карманного фонаря, отобрал то, что счел ценным, и сам отнес в лодку. Он хотел все доставить в верное место, а потом вернуться за мной. Так он сказал. И пошел к слуховому окну. Он уже ухватил конец, чтобы отвязать лодку.
Я наблюдал, как иду следом за этим человеком, тоже хватаю конец и затем спокойно прошу сразу же взять меня с собой, на что он кивнул, прищурился и неожиданно так сильно меня ударил, что я свалился с ног. Он сел в лодку и приготовился было оттолкнуться шестом, но тут я встал, встряхнулся, прикинул расстояние, на которое он отошел, напружился и прыгнул в окно, прыгнул и по грудь в воде ухватился обеими руками за борт. Лодка закачалась, и если бы у этого человека не было шеста, которым он выровнял крен, она наверняка бы перевернулась. Тогда он опустился на колени. Стал бить меня по рукам. Совать мою голову под воду. Я фыркал, цеплялся, бил по воде ногами, я не хотел отпускать борт, не хотел тонуть, и вдруг голос, но это был не мой и не его голос, стал отчаянно меня звать, кто-то разогнул мне пальцы, впился в них зубами, несколько шлепков справа и слева по лицу, затем два жгучих удара, меня приподняли, куда-то повлекли, но я не представлял, где я.
Дерево; я сидел на земле, прислоненный спиной к дереву, а рядом со мной присел на корточки Гунтрам Глазер и гладил меня по голове, как это часто делал шеф, и теребил меня за плечо. Издалека его голос:
– Ну, Бруно, наконец ты пришел в себя. – И спустя немного спросил, смогу ли я один добраться домой, на что я сказал «да».
На следующее утро, подождав, пока все не уйдут, Ина пришла ко мне, ни слова не говоря взяла мою руку и обследовала пальцы, на указательном виднелись лишь несколько багровых точечек, маленькие углубления, и ничего больше. Она обрадованно кивнула и сказала:
– Жаль, Бруно, что ты не досмотрел картины до конца, потому что все обошлось хорошо: с мальчиком не случилось ничего дурного, а арестант под конец спас женщину и был по-своему вознагражден.
Ах, Ина, никогда больше не ходили мы вместе в кино.
Что им в крепости было нужно, вот это я не прочь был бы узнать, может, Элеф опять обратился с какой-нибудь просьбой, может быть, даже принес приглашение, Элеф, который в важных случаях всегда отправляется в сопровождении всех своих домочадцев, жены, и дочери, и сестры жены, эдаким эскортом проходят они мимо моего окна.
Однажды, когда Доротея была у зубного врача, туда же явился Элеф с раздутой щекой и в сопровождении шести своих земляков, терпеливо дожидавшихся перед кабинетом врача, чтобы потом отвести его домой.
У шефа горит свет, и там, где сидят остальные, тоже свет горит, издалека крепость можно принять за освещенный корабль, скользящий между посадками. Надо не спеша одеться. Не торопись отвечать «да» и не торопись отвечать «нет». Главное – все внимательно выслушай. И не стой сгорбившись, сказала Магда. Задавать вопросы, если уж необходимо, и хорошо запоминать ответы, потому что, когда придет Магда, она захочет все узнать. Эх, поскорей бы уж вернуться сюда.
Его там нет, все уже собрались, а шефа все еще нет. Ина и Макс сидят рядом на диване, Иоахим – в одиночестве на мягкой табуретке, Доротея – откинувшись в кресле с высокой спинкой, конечно, они все ждут шефа. И он ждет, этот Мурвиц, видно, только что прочитавший вслух одну из бумаг, что лежат перед ним рядом с чашкой чая. Перед каждым стоит чашка с чаем, и наверняка никто еще не притронулся к печенью в вазе; может, мне быстренько улизнуть и вернуться, когда здесь появится шеф, шеф, который всегда все за меня говорил, но Мурвиц уже на меня щурится, Макс уже мне машет, я должен быть совершенно спокоен и еще раз старательно вытереть ноги, так, чтобы Иоахим это видел.
– А вот и Бруно, садись рядом со мной. Хочешь чашку чаю?
– С удовольствием, – говорю я.
Как ты осунулась, Ина, по тебе видно, что ты плакала, что ты плохо спала, вот уже второй раз ты стискиваешь виски, тоньше и костистее вряд ли могут быть пальцы, чересчур уж тонкие для двух спаянных вместе колец.
– Не хочешь ли печенья, Бруно, – с прежней теплотой говорит Доротея, пододвигает мне вазу и сразу же снова откидывается на спинку кресла.
Почему мне так кивает Макс? Почему он мне подмигивает, мы ведь с ним ни о чем тайком не договаривались, у него нет никаких причин меня успокаивать, но, может быть, что-то обращает на себя его внимание, ведь я еще не прикасался к чашке, может, он хочет, чтобы я сперва выпил чаю. Большая, написанная масляными красками картина за его спиной: маяк своим слабым светом указывает вход в гавань паруснику с остатками такелажа, картина эта уже дважды падала, бац – и лежит на полу, хотя никто к картине не прикоснулся, причем оба раза это случалось при гостях.
Я должен сосредоточиться, должен быть настороже, одним взглядом Доротея предложила Мурвицу начинать, и он понял, одного за другим нас оглядывает, словно хочет нас сосчитать, опускает голову, сейчас он своим хрипловатым голосом заговорит, установит, что еще одного человека недостает.
– Итак, прискорбная причина, по которой мы здесь собрались, всем ясна, – говорит он, но не говорит, что шефа еще нет и нам, наверно, следует еще немного подождать, этого он не говорит, значит, они решили обсудить все без него, видимо, он им вовсе не нужен, поскольку то, что они затевают, делается за его спиной. – Господин Мессмер уже был мною извещен о существовании договора дарения, ему также известно, что договор вступает в силу по кончине господина Конрада Целлера.
Почему они все на меня уставились, я не видел никакого договора, я не присутствовал, когда шеф его подписывал в Шлезвиге, чего же они так на меня смотрят, словно я во всем виноват, и чего они хотят от меня?
– Что касается господина Мессмера, то он поставлен в известность о пунктах договора, – добавляет Мурвиц и склоняется над бумагами.
Доротея, она всегда была добра ко мне, всегда меня защищала; я должен держаться Доротеи, она почти столько же знает обо мне, сколько и шеф. Как озабоченно она на меня глядит, как печально сейчас улыбается.
– Все мы, Бруно, – говорит она, – все тревожимся за шефа, он очень изменился в последнее время, задал нам немало загадок. Может быть, ты и сам это заметил, ну конечно же, заметил, ведь он ни с кем так часто и так охотно не бывает, как с тобой. Наверняка ты обратил внимание, что он уже не тот, что прежде. Ты понимаешь, Бруно, о чем я говорю?
Я только кивнул, и она удовлетворилась моим кивком; только бы знать, куда они гнут, у них наверняка имеется план, и если я их разочарую, они меня прогонят, наверняка прогонят. Иоахим-то охотно сделал бы это сейчас, он еле сдерживает нетерпение, иногда раскачивает ногой и вот уставился на меня, смягчает выражение лица, нога перестает раскачиваться, и он говорит:
– Ты должен понять, Бруно, иногда приходится делать что-то скрепя сердце, это необходимо, чтобы предотвратить худшее, и мы все убеждены в том, что так следует поступить сейчас. Шефу нужна наша помощь, он уже не тот, каким мы его знали прежде. Мы думаем, что его подкосила болезнь, понимаешь, при которой он подчас уже не дает себе отчета в своих поступках. И чтобы мы могли помочь шефу, нам необходимо все знать, ты должен сказать нам, что тебе показалось странным, когда вы оставались одни. Ведь тебе кое-что показалось странным, не так ли?
– Да, – говорю я, не подумав, уже ответил «да», не собирался говорить, а сказал.
– Так расскажи, Бруно, этим ты поможешь шефу.
Что мне сказать? Что временами он казался мне испуганным, что однажды он упал и какое-то время был без сознания? Что, случалось, он избегал встречи со мной? Его нерешительность. Задумчивость, в которую он подолгу впадал. Его подарки, которыми он по-настоящему напугал меня. То, что он вдруг в самый разгар работы вдруг принимался разговаривать с кем-то невидимым – как правило, это были лишь краткие предостережения, резкие приказы.
– Нет, – говорю я, – что он болен – этого я никогда не замечал.
– Очень важно, чтобы вы припомнили, – говорит другой голос, говорит Мурвиц, – поскольку необходимо предотвратить серьезную опасность.
– Но послушай, – говорит Иоахим, – мы же при этом были, ты и я, когда шеф впервые отказался идти в Датский лесок, он не решился туда вступить, послал нас, а сам остался ждать на опушке. Отчего бы это?








