412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Учебный плац » Текст книги (страница 14)
Учебный плац
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:10

Текст книги "Учебный плац"


Автор книги: Зигфрид Ленц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Ничего, он ничего не дал принять девушке, только молча обследовал ее и даже ни разу не поднял глаз, пока Иоахим рассказывал, непременно хотел рассказать, как все произошло. Иоахим никак не мог объяснить себе это падение, они же ехали рысью со стороны луга, обе девушки впереди, а он сзади, и все только рысью по знакомой и им, и лошадям местности, где могли бы проехать и с закрытыми глазами, низкую ограду они не раз играючи брали и во всей округе не сыскать лошади смирнее той, на которой ехала Майке, для Иоахима это все было совершенно необъяснимо. Доктор Оттлингер выслушал все молча, он ничего не сказал, и когда Иоахим спросил его: «С ней все будет в порядке, правда? Майке поправится?» – доктор погладил девушку по щеке и махнул шефу, после чего оба пошли к машине и что-то стали там делать с сиденьем, они его как-то переставили, а потом вдвоем, шеф с доктором, подняли девушку и так уложили ее в старой просторной машине, чтобы она могла лежать, вытянувшись почти во весь рост.

Как терпеливо она позволяла все с собой делать, она ничего не говорила, не стонала, по ее виду нельзя было догадаться о несчастье, только в уголке рта виднелось немного крови, да на одной щеке ссадина и грязь, словно туда вдавились песчинки. Вторая девушка спросила, можно ли ей с ними поехать, нет, не спросила, а вымаливала:

– Прошу вас, очень прошу, я должна с ней ехать.

И доктор Оттлингер кивнул, обменялся с шефом рукопожатием и тронулся в путь, медленно, громыхая по кочкам вплоть до первой же дорожки, и затем в сторону Главной дороги.

Иоахим весь дрожал, я никогда еще не видел его таким, он то и дело поглядывал на шефа, а тот все еще стоял неподвижно, хотя машина давно скрылась из виду. Шеф был немногословен, он только хотел знать, из чего Иоахим стрелял, на что Иоахим сказал:

– Лишь один-единственный выстрел в воздух из револьвера.

Отдать револьвер, как того сразу потребовал шеф, он не может, потому что уже его выбросил.

– Найди его, – велел шеф, – найди и принеси мне.

И этим было все сказано; он повернулся и стал спускаться в низину, а я последовал за ним, но догонять его, однако, не решился.

Молчание на Коллеровом хуторе. Шеф и Доротея разговаривали только взглядами. Шаги Иоахима, ходившего взад и вперед по своей комнате. Шушуканье, после того как шеф вернулся из Ольховой усадьбы, пожимание плечами. Никогда еще потолок не казался мне таким низким, словно бы все в доме сгустилось: и воздух, и мрак, и сами мы все ходили подавленные. Однажды, когда Иоахим относил тарелку, к которой даже не притронулся, на кухню, мы столкнулись, немного молочного супа пролилось через край, но брюки ему не запачкало, а выплеснулось на пол, и тут он со злобой посмотрел на меня и бросил:

– Болван, черт побери!

Ина узнала первая, от нее мы услышали, что Майке лежит в Шлезвиге и не может и, видимо, никогда уже не сможет ходить. Падение что-то у нее повредило, не знаю точно что, то ли позвоночник, то ли голову. Когда Ина рассказывала, Иоахим сидел как оглушенный, уставившись в одну точку, меж тем как Доротея и шеф обменивались взглядами; так он сидел довольно долго, потом вдруг вскочил и вышел из дома, причем никто его не окликнул и не спросил, что он намерен делать. Они позволили ему уйти, весь день о нем не упоминали, словно бы не беспокоились о нем, однако поздно вечером, уже совсем стемнело, Доротея принялась возиться на кухне, видимо, подогревала что-то, распахнула туго открывавшееся окно и снова закрыла, ходила взад и вперед, стучала чем-то и скребла. Я все это слышал, лежа под одеялом. Видимо, была уже поздняя ночь, когда Иоахим вернулся, я засыпал, просыпался и вновь засыпал, но, так как решил не спать при его возвращении, я и проснулся, во сне услышал его голос, его сникший голос, сообщивший Доротее, что в Шлезвиге его в больницу не допустили, выпроводили без всяких объяснений, несмотря на все его просьбы и упорство, ему не разрешили войти в палату, и вот он здесь и просто не знает, что ему делать.

– Что же мне теперь делать, – все повторял он, и если такой человек, как Иоахим, подобное говорит, то это, поверьте, многое значит.

Доротея, та быстро сообразила, что остается делать; ей достаточно было какое-то время самой хорошенько подумать – и всякий раз ей приходило в голову, чем можно другому человеку помочь, все равно, будь то мне или Ине, подчас даже и шефу, она что-то придумывала; и однажды утром она посвятила нас в план поездки на юг, туда, где пустоши и леса, впервые на целые две недели она захотела уехать, вместе с Иоахимом, в страну овец.

– Нам это обоим необходимо… – И еще добавила: – Когда нас здесь не будет, только тогда вы поймете, что мы для вас значим.

Иоахим не радовался предстоящей поездке, только молча наблюдал, как Доротея все для него укладывает, и когда я отнес их багаж на станцию и махал вслед тронувшемуся поезду, мне в ответ помахала только Доротея, а Иоахим нет.

Жжение скоро пройдет, у меня более тугая кожа, чем у Иоахима, она грубее и туже, приживленное веко чуточку бледнее другого, но особой разницы между ними нет. Сегодня Эвальдсен никакой работы мне не задаст; увидев меня в хорошей одежде и выбритым, он непременно захочет узнать, куда я собрался или кого ожидаю, наверно, спросит то, что уже несколько раз спрашивал: «Ну, Бруно, так на кого ж ты сегодня хочешь произвести впечатление?», но из меня он ничего не вытянет, ровным счетом ничего. Наверняка они все уже за работой. Может, надо бы отдать в починку часы, всем они сразу бросаются в глаза, все мне завидуют и хотят подержать в руках красивый мраморный корпус, причем вряд ли кто заметил, что на моих часах только одна-единственная стрелка, только меньшая, большую я сам отломил, она была почти такой же острой, как лезвие ножа, тонюсенькая ранка сильно кровоточила и никак не хотела заживать.

Осмотреть, я просто должен осмотреть нашу землю, ту часть, что лежит к северу и которую, как говорят, он предназначил в своей дарственной мне; хотя мне стоит только закрыть глаза, чтобы сразу все увидеть, мне хочется сейчас все спокойно обойти, от низины до колодца, до валуна, до ветрозащитной полосы, затем к ограде и дальше вдоль лугов Лаурицена и снова назад, к низине. Кому я нужен, тот меня найдет, всегда меня находили. Много бы я дал, чтобы сегодня был Иванов день, тогда бы я прикрепил к фуражке веточку ежевики, потому как в Иванов день кто носит на фуражке ветку ежевики, тот становится невидим, заверил меня шеф, он сам это проверил там, откуда он родом: он невидимкой слышал все, что говорилось в доме, сидел на перилах моста и прислонялся к забору невидимый, и его рабочие проходили мимо и вели себя так, будто были одни. Так же вот и я хотел бы сейчас пройти по нашим участкам незамеченным, сосредоточившись, чтобы меня со всех сторон не окликали, не показывали на меня пальцем и не смотрели мне вслед.

Если то, что говорят, правда, значит, шеф хочет, чтобы мне досталась бо́льшая часть участков с хвойными – елью, лиственницей, араукарией и голубыми елями, моими голубыми елями, и всем, что довольствуется тамошней песчаной почвой; можжевельник тоже станет моим – я мог бы постоянно жевать его ягоды, высушенные на открытом воздуху и свету месте. Однако сосны, свои красивые парковые сосны, кора которых после пятидесяти лет приобретает пестро-белый цвет, шеф вряд ли мне предназначил, но если то, что говорят, правда, я получу трехлетние сеянцы тиса, которые так чувствительны к солнечным ожогам.

Нет, этого не может быть, они ошибаются, хотят меня испытать или разыгрывают меня, но почему, почему шеф никогда меня не спрашивал, считаю ли я себя способным управлять землей, он, который здесь всем распоряжается, ведь хорошо знает, что я с этим не справлюсь, не смогу все мгновенно решать, как он, который сразу понимает суть дела и, походя продолжая разговор, вырывает ненужные растения. Однажды он мне сказал: «В нашем деле, Бруно, главное не видишь, а чувствуешь». Но так как ему обо мне все известно и он знает меня как никто другой, он, конечно, не поручит мне того, с чем я не справлюсь. Но если это правда, то когда-нибудь мне будут принадлежать и участки с некоторыми плодовыми, низкоствольными и шпалерными посадками из яблонь, а по другую сторону – из черешен, для торможения роста которых в высоту шеф использовал медленно растущие подвои, поскольку высокорослые формы деревьев затрудняют сбор урожая.

Здесь, у однолетних теневыносливых вишен, мы тогда брали пробы земли, до сих пор слышу стук молотка, которым он забивал в землю обрезок железной трубы, самой обыкновенной трубы, заменявшей нам почвенный бур, и все еще ощущаю между пальцами эти пробы – клейкие, зернистые и грубые. Там находился учебный блиндаж с закопченной амбразурой, при резком восточном ветре и в дождь мы искали там укрытие, в самый бункер мы не забирались, поскольку он был забит высохшими отбросами, мы оставались снаружи, смотрели на покрытую рубцами солдатскую землю и думали каждый о своем. Земля свежая, богатая, гумусированный песок и мягкий суглинок, а где ей нужна известь, она ее получает. На участках нечего ни менять, ни улучшать, я оставил бы все так, как сделано шефом, даже высокоствольные липы, которые, верно, скоро отправят для посадки аллей, я бы там оставил.

Это Мирко, да, да, я тебя вижу, он вносит в землю симазин – против сорняков, против всходов светочувствительных сорняков; хотя у шефа имеются среди сорняков и друзья, мы должны избавлять от них почву, ведь они самые опасные конкуренты культурных растений, между ними идет вечная борьба за воду и питательные вещества, а между молодыми растениями – и за свет. Нет, я не подойду к нему, не стану интересоваться ни им, ни его опрыскивателем, не то он еще решит, что я собираюсь его проверить: правильно ли составлена смесь, подумал ли он о выносливости и о том, что каждая почва требует своей особой обработки. Не могу себе представить, что он знает то, что знаю я, что Магда со своими новостями сперва идет к нему, не могу такое подумать. И чего он всегда такой веселый, так важничает; какую бы работу ему ни поручили, он выполняет ее так, будто от нее все зависит, все наше существование, самой что ни есть чепуховой работой норовит обратить на себя внимание.

Между нами полное понимание, между посадками и мной, иногда я с ними беседую, как это делает шеф, иногда его же словами хвалю; тисы – больше, чем лиственницы, поскольку они вынуждены защищаться от птиц и мышей; но больше всех других я расхваливаю голубые ели, когда они уже посажены в гряду и привязаны к колышку. Голубые ели, те меня всегда узнают, я это чувствую, они не шевелятся, не выпрямляются, услышав мои шаги, и все-таки меня узнают, протягивают мне свои зеленые мягкие лапы, которые я готов без конца держать в руках и осторожно поглаживать. Может, если б на то была моя воля, я бы увеличил число участков с голубыми елями, мог бы отказаться от лип, а также от теневыносливых вишен, чтобы вместо них посадить голубые ели; а в остальном все могло бы остаться как есть. Уже нет ям, шеф оказался прав. Мне уже незачем бояться, как в прошлое дождливое лето, когда передо мной постоянно открывались глубокие ямы, темные ямы, и не только тут, в посадках, но и на Тополиной аллее, и даже в Холленхузене, мне приходилось на каждом шагу остерегаться, как бы передо мной вдруг не оказалась яма и я туда не упал, под конец я ходил только ощупью, но шеф позаботился о том, чтобы ямы исчезли и я мог снова уверенно ходить.

Они здороваются со мной, оба снимают кепки, это люди Элефа, они подстригают нашу ветрозащитную изгородь, зеленую стену; возможно, Эвальдсен сегодня послал бы меня к ним, чтобы я им показал, как это делается; но я уже вижу, они слишком усердно взялись за нижние ветки, а боковые подстригают так, что все будет криво и косо. Беспорядочно растущее надо убрать, торчащее, чтобы освободить место ведущим побегам; не осторожничайте, ничто так не способствует росту, как хорошая обрезка. Удивительно, как растения в живой изгороди поддаются воспитанию, если только достаточно рано начать их формировать.

На валун, мне надо взобраться на валун, с него я смогу почти все обозреть. Как легко серые лишайники рассыпаются в порошок, обращаются в пыль и все же не умирают. «Когда нужно, – сказал однажды шеф, – лишайник может ожить на любом камне, он цепляется за него и живет на свой лад». Как режет глаза солнечный свет! Пронизанный им воздух дрожит над нашим морем деревьев. Значит, это и еще все вплоть до железнодорожной насыпи и до сложенной мною каменной ограды – это тот участок земли, на доходы с которого мы живем, его радость, его гордость, та земля, что он будто бы предназначает мне. Кто владеет ею, тот не может не выделяться, о нем станут судачить, о его происхождении и способностях, и многого, очень многого от него ждать – советов и указаний; он должен будет постоянно доказывать свое превосходство и не терпеть особых неудач. Стоит ему появиться, как все уже станут шептаться: «Вон он, вон он там идет», – и кланяться, потуплять глаза, гордиться, когда он стоит рядом, и если он ненароком что спросит, так все в наилучшем порядке. Он не вправе унывать. Не может по желанию оставаться один. Если, утомившись, что-нибудь упустит, должен будет отвечать за все последствия. А предъявит какое-то требование, его сразу же начнут оспаривать по самым различным причинам.

Я ничего не требую, я не могу принять то, что мне не принадлежит, при одной мысли, что все это будет записано на мое имя, все эти богатейшие участки, заложенные по его планам, мне делается дурно. «Долго смотреть на солнце – ослепнешь», – сказал кто-то. Но кто именно? Может, Зимон, старый солдат в обвислой шинели. Но вот шпалеры оживают; будто охваченные легкой зыбью, начинают раскачиваться, то взмывая вверх, то скользя вниз, не иначе, как если бы по ним пробегали невидимые волны, подчиняя все своей равнодушной силе; как их бросает и треплет, выпрямляет и снова клонит вниз; и вдруг я слышу ветер, высоко над маковками эдакий тонюсенький поющий голосок. Эта тяжесть в животе. Эта дурнота. И внезапно гул. Надо спуститься с валуна, лечь, вытянуться и лежать, и колотиться головой о землю, вот и хорошо, как она гудит, отзывается гулом, и эта пятнистая мгла, круги, запихнуть горсточку земли в рот, теплой земли, зернистой и сладкой, только не есть, только спокойно дышать. Они тут, это же они: их прыжки, их радостные возгласы, оба в белых гольфах, они пляшут вокруг меня на своих тоненьких ножках, конечно, они за мной наблюдали, следили, мои мучители в матросских костюмчиках. Я сяду, сделаю вид, будто просто устал и немножко вздремнул, моя улыбка подействовала, они решились приблизиться.

– Подходите, подсаживайтесь, – говорю я, – садитесь рядом со мной, и вы кое-что увидите. Вот попробуйте, – говорю я, – кто хочет стать настоящим мужчиной, тот хоть однажды должен поесть землицы, щепотку, комочек, вот, берите, я сам только что пробовал, после этого сразу видишь раз в семь острей, как канюк.

Они не верят мне, хотят, чтобы я сперва сам проглотил щепотку земли, что ж, глядите.

– Теперь видели?

Они разглядывают, обнюхивают землю, нет, они мне не верят и подбрасывают пробы одну за другой высоко в воздух. Теперь я уже в силах подняться, повернусь к ним спиной – посмотрим, какую каверзу они на этот раз для меня придумали, – тихонечко пойду, пойду к себе домой.

Что он говорит, что они говорят? Словно условившись между собой, они друг друга дополняют: сегодня вечером, я должен сегодня вечером прийти в крепость. Их послали, велели меня разыскать, дядя Иоахим, значит, поручил им сообщить мне, и этим все сказано. Никакой каверзы, хотя я повернулся к ним спиной и ухожу; может, они только потому ни на что не решаются, что я сегодня вызван в крепость, где наверняка все и решится. Я больше не обернусь, сколько бы вы ни ждали, я больше не обернусь.


Пусть хоть семь раз стучат: никому не открою, ни Магде, ни Эвальдсену; шефу я открыл бы, но он не придет, сидит, верно, один и все обдумывает, может, готовится к сегодняшнему вечеру, еще раз перечитывает бумаги и документы и приводит их в порядок. Хоть бы уж наступил вечер и я узнал, что со мной будет, правда ли то, что они рассказывают, или же мне попросту придется уйти, уволенному, как Лизбет, – с фотографиями на память и небольшой суммой в конверте. Если мне придется уйти, я первым делом достану свои деньги, никто не знает, что они зарыты возле можжевельника. Заберу с собой серое одеяло и часы, и резиновые сапоги, и сигнальный свисток, в чемодане и обеих картонках можно многое унести, только вот ларь и комод и вешалку с занавеской придется, видно, оставить или кому-нибудь подарить. Как здесь станет пусто, когда меня тут не будет.

Давно уж мне следовало проверить, лежат ли еще мои деньги у можжевельника, я всегда зарывал их в темноте, и ждал, и страховался, и кружил возле этого места, двигаясь бесшумнее любой кошки, но всегда может найтись такой фрукт, что незаметно прокрадется за тобой следом, увидит то, что хочет увидеть, и потом, оставшись наконец один, достанет схороненное из земли.

Однажды такой фрукт меня проследил, это когда я еще зарывал свои деньги возле остова лодки, он украдкой пошел следом и все высмотрел, а едва я ушел, присвоил то, что ему не принадлежало. Хотя у меня и сейчас нет доказательств, я точно знаю, кто это был; пусть дождь тогда смыл следы, все же я с самого начала твердо знал, что лишь он способен такое сделать, он, который всегда плохо относился к Бруно и только потому называл меня своим другом, что я ему в беде помог.

Он утверждал, что это ветер его опрокинул, внезапный шквал, но я-то видел, как он на своем трехколесном автофургоне для доставки заказов слишком уж лихо свернул на клинкерную дорогу – там, где мороз выпер обломки кирпичей, – он наверняка слишком резко крутанул баранку, и маленькая машина опрокинулась на бок, а брезент оторвался и хлопал и развевался на ветру как парус. Хайнер Валенди должен был отвести машину своего отчима домой, от «Загляни-ка», старейшей пивной в Холленхузене, к новостройкам, где они жили; он так долго канючил и выпрашивал разрешения у отчима, что тот наконец согласился и отдал ему ключи от машины, хотя у Хайнера Валенди не было водительских прав. И вот он лежал, лежал на боку у края рапсового поля, я сразу же побежал к нему, но еще прежде, чем я оказался рядом, он сумел открыть дверцу и выкарабкаться, он до того напугался, что долго не мог слова выговорить. С ним все обошлось, да и машина особенно не пострадала, но груз – тот весь вылетел в поле, на черную размякшую землю: всюду были разбросаны плоские деревянные ящики, алюминиевые миски и эмалированные тазы, голубизной отливали куски льда, но главное – рыба: вокруг опрокинутой машины земля была вся усеяна замаранной, испачканной рыбой, которую не сумел сбыть отчим Хайнера Валенди – его все звали у нас «рыбным Отто», потому что он дважды в неделю доставлял рыбу холленхузенцам и жителям отдаленных хуторов.

Я разглядел линей, серо-белое филе трески, макрель и палтуса, и парочку угрей, но также и копчености: сельдь и салакушку, изящно свернутые колечком куски иглоспинника, все это распласталось по мокрому полю, лишь две-три камбалы пытались как-то спастись, корчась и шевеля жабрами, да парочка блестящих угрей, извиваясь, устремилась в глубь рапсового поля. Хайнер Валенди все еще стоял, бледный и скованный, а я уже бросился в поле, чтобы преградить дорогу угрям, я просто подставил им свои ботинки, принудив их повернуть назад, а потом схватил их, уже порядком снулых, обтер тряпкой и опустил в ящик.

– Котлету, он сделает из меня котлету, когда это увидит, – сказал Хайнер Валенди, тем самым признаваясь, насколько он боится отчима.

Некоторое время он только наблюдал за тем, как я собирал, чистил и раскладывал рыбу по тазам и мискам; по виду макрелей и линей уже нельзя было догадаться, что они валялись на мокром поле, да и по копченой салакушке и сельди, которые тоже легко оттирались, но филе трески впитало в себя грязь, а в жабры и пасти рыб набилась и упорно держалась земля.

Наконец он очнулся, ни слова не говоря, схватил тряпку и запрыгал туда и сюда, как ужаленный, торопливо собирая разбросанные рыбины, и не только обтирал, на и сдувал с них грязь, а несколько колечек иглоспинника, прежде чем уложить в ящик, даже языком вылизал. Кусочки льда таяли прямо у нас на глазах, мы не смогли все собрать, но то, что было еще годно, мы бросили на филе. Рыбу мы благополучно собрали, и тут я, к счастью, обнаружил маленькую медную гирьку, и когда мы после того проверили их наличие, оказалось, что все гири при аварии выпали из коробки – и тут начались поиски, но, как старательно мы все ни осмотрели, две гири так и не нашлись, две из пяти. Хайнер Валенди был очень удручен, он причитал, ругался и хныкал, может, думал о том, что его ждет дома. Когда я ему предложил купить две новые гири, он сказал, что у него вообще нет денег, и более того: нет никакой надежды их заиметь, поскольку все, что он от случая к случаю зарабатывает, должен сразу же отдавать отчиму, который чаще всего наказывает его штрафами, одних побоев ему мало. И вдруг Хайнер Валенди всхлипнул, вот уж никогда бы не подумал, что он, у которого во взгляде сквозило зло, способен всхлипывать, это был сухой всхлип, который можно было принять и за икоту, и тут я ему обещал дать денег на обе пропавшие гири.

С каким недоверием он на меня поглядел, как ухитрился одновременно и всхлипнуть и улыбнуться; он, запинаясь, признался, что не всегда был со мной хорош, и покачал головой, словно сам себя не мог понять, и вдруг взял мою руку и сказал:

– Я этого никогда не забуду, Бруно, с сегодняшнего дня у тебя есть друг.

Вот что он сказал, а потом пожаловался на боль в затылке и обошел свой трехколесный автофургон вокруг, соображая, как поднять и поставить на колеса этот не слишком-то тяжелый драндулет. Двумя вагами мы могли бы его поддеть и приподнять, но ваг не было, как не было и троса, с помощью которого можно было бы повернуть и поставить машину, и как мы ни толкали, ни пыжились и ни упирались, все было напрасно, лишь когда мы помахали проходившему мимо Эвальдсену и тот подставил свое худое плечо, дело пошло на лад и машина снова встала на колеса. Мы быстро почистили брезент и укрепили его на место, оттерли заляпанную дверцу – что касается царапин, Хайнер Валенди полагал, что найдет отговорку, – и под конец погрузили рыбу и навели в кузове порядок.

– Бруно, – только и проговорил он на прощание, и этим было все сказано.

Уже в сумерках я пошел в «Загляни-ка», где он и его друзья часто собирались в отдельной комнате; у них там была своя музыка, и они играли там в настольный футбол и другие игры – летом в открытое окно я их часто там видел. Деньги за потерянные гири были у меня с собой, я взял их из своего тайника возле остова лодки, шесть марок по одной марке, я нес их Хайнеру Валенди. Он был там и сразу же меня увидел, он поднялся из-за стола, от своей кружки пива, и пошел мне навстречу и, к удивлению остальных, которые, верно, думали, что он собирается устроить мне какую-нибудь каверзу, положил мне руку на плечо и сказал:

– Хорошо, что ты пришел, Бруно, присаживайся к нам, – и повел меня к своему столу, и все потеснились и не воротили от меня носа.

Хотя я ничего не хотел пить, Хайнер Валенди послал одного из своих дружков в общий зал за пивом для меня, это был бледный парень с мордой гончей, он, ворча и волоча ноги, вышел, долго пропадал и, когда наконец вернулся, стал за моим стулом; по лицам остальных я понял, что он думает надо мной подшутить, вероятно, хотел вылить мне немного пива на голову, но еще прежде, чем я успел вскочить, Хайнер Валенди резко бросил:

– Оставь свои шуточки, Арно, иди садись.

Потом мы выпили пива, за которое они платили из своей общей кассы, и Хайнер Валенди рассказал, что произошло с его машиной, и предложил мне подтвердить подробности. По его рассказу выходило, что это я больше всего сделал, чтобы поправить беду, и он снова и снова подчеркивал мое участие, расхваливал мое проворство и сообразительность, а раз мне даже пришлось показать, какой палец надо отставлять, чтобы ухватить угря, а он восхищенно кивал и предложил всем выпить.

– Без Бруно, – сказал он, – меня не было бы здесь. – И еще сказал: – Бруно вполне мог бы почаще у нас появляться.

Двое из компании подмигнули мне, и я обрадовался и охотно отдал им свое пиво – оно показалось мне уж чересчур горьким, и от него сделалась тяжелой голова. Хайнер Валенди не спросил меня о деньгах, я отдал их ему в коридоре, быстро и не произнося ни слова, так что никто не видел. Он не стал ничего пересчитывать, сразу сунул деньги в карман и благодарно кивнул мне, а потом предложил почаще приходить в «Загляни-ка» к нему и к его друзьям, которые иной раз что-нибудь такое, как он выразился, выкинут, такое из ряда вон выходящее, такое сногсшибательное, что конца-краю нет разговорам и смеху. И я ходил к ним, когда не был нужен шефу, и они всегда меня приветствовали, угощали пивом, учили своим играм, и ни один не пытался меня надуть или надо мной подшутить, а когда они напоминали мне о моем взносе в общую кассу, то всегда предъявляли мне счета и требовали, чтобы я сам все проверил.

Однажды в Холленхузен приехал маленький цирк, среди артистов был один, который демонстрировал голодание, коротышка в поношенном черном костюме, он сидел на диване и курил, не переставая курил; и ровно каждый час наливал себе из большой бутылки воду в стакан и пил, при этом на него разрешалось смотреть. Человек этот голодал уже сорок четвертые сутки, все в нем съежилось и опало, только одни глаза расширились, серые печальные глаза, не замечавшие ничего вокруг. Некоторое время мы стояли и пялились на него, я, и Хайнер Валенди, и другие, но, поскольку он ничего другого не делал, а только курил и пил, а глаза его были устремлены куда-то вдаль, мы решили вмешаться в его программу, мы просто хотели больше о нем узнать, и один из нас побежал в «Загляни-ка» и принес пшеничной водки, полбутылки. Как легко было налить водку в бутылку, из которой артист пил каждый час! Мы подошли совсем близко к дивану и так хорошо заслонили Арно, что он с легкостью сумел незаметно перелить водку в три бутылки, после чего отошли в разные стороны и стали ждать.

Помимо нас там находилось еще несколько человек из Холленхузена, пожелавших видеть, как голодающий артист будет пить, и когда наступило время, воцарилась тишина, детей подняли на руки, мужья и жены обменивались взглядами, все смотрели не отрываясь на костлявого человека, который странно двигался, как бы на ощупь, – сначала он аккуратно погасил сигарету, потом вытянул ноги, потом помассировал шею и наконец взялся за бутылку и стакан.

– Сейчас будет пить, – сказал кто-то за моей спиной.

И тут он глотнул, вздрогнул, согнулся пополам и с остановившимся от ужаса взглядом прижал руки к животу. По знаку Хайнера Валенди мы смылись, протиснулись мимо повозок на улицу, но веселья еще не было, мы еще не хвастались друг перед другом своей удачей, это мы сделали, лишь добравшись до нашей комнаты в «Загляни-ка», когда остались только свои.

Праздновать, это надо было отпраздновать, и сначала мы встали вокруг круглого стола, каждый вытянул вперед правую руку, мы сложили наши руки вместе и стояли так, опустив головы, – я до сих пор не знаю, зачем они это делали, но я не спрашивал, моя рука лежала среди их рук, я ее почти не чувствовал, ощущал только теплую тяжесть и был счастлив. Сперва я не решался просто положить свою руку на их руки, но Хайнер Валенди только взглянул на меня и сказал:

– Чего же ты ждешь, Бруно?

И тогда я шагнул к столу и уверился, что принят в их круг. Мгновение мы стояли так, от волнения я не мог бы выдавить из себя ни слова, и вдруг Хайнер Валенди издал какой-то свистящий звук, все убрали руки, и по сигналу каждый, сжав кулак, трижды ударил им по столу; за мой запоздавший хлопок они на меня не рассердились. Затем мы уселись, бутылка с остатками пшеничной пошла по кругу, каждый делал только глоток, и, как это ни жгло, я должен был последовать их примеру, должен был последним приложиться к бутылке.

Какое разочарование, когда Арно вернулся из зала и сообщил, что с празднеством, к сожалению, ничего не выйдет, потому что общая касса пуста и жена хозяина лишь тогда разрешит нам брать что-либо в кредит, когда мы уплатим долг за прошлый месяц. Тут у большинства вытянулись физиономии, многие заворчали и уже не испытывали никакой охоты обсуждать, что сделалось с голодающим артистом. Они вывернули свои карманы, но это им тоже ничуть не помогло, поскольку ничего оттуда не выкатилось, а Хайнер Валенди с грустью на меня посмотрел и сказал:

– Придется, видно, отказаться от нашего празднества.

Я лишь покачал головой, встал и пошел к двери и, прежде чем их покинуть, ко всеобщему удивлению сказал:

– Подождите меня здесь.

После чего в спускающихся сумерках прямиком помчался через наши участки к окаменевшему остову лодки, вырыл жестяную коробку и отсыпал горсть монет.

В спешке я не подумал страховаться, не петлял, не прислушивался, не выжидал; закопав вручную коробку, побежал по тропинке вдоль железнодорожного полотна назад в «Загляни-ка», где они все еще уныло сидели без капли спиртного – все, кроме Хайнера Валенди, который вышел, чтобы, как они сказали, что-то раздобыть. Спустя немного, он появился, я отдал ему деньги, и он показал их всем и сказал:

– Бруно спас наш праздник.

После чего мы заказали выпивку; на то, что я не захотел с ними пить, они только поначалу обиделись, позднее им это уже было безразлично.

Я был недостаточно осторожен, вот в чем беда, поэтому и получилось, что «некто» – а это мог быть только он – пошел за мной следом, узнал, где мой тайник, и потихоньку вырыл и присвоил себе, что ему не принадлежало. Пусто, в то утро мой тайник у остова лодки оказался пуст, правда, обнаружил я это не наутро после нашего праздника, а позже, в начале того лета, когда нашим культурам присудили высший класс качества и нам разрешили фирменные этикетки для саженцев, гарантирующие сортность, быстрый рост и хорошее укоренение; в начале того лета, когда шеф не пожелал дольше держать в секрете свой план: под моросящим дождем он взял меня с собой на командный холм, на полого поднимающуюся высотку, на которой ничего не росло и откуда открывался во все стороны вид на наши участки; здесь он положил мне руку на плечо, направил мой взгляд, слегка поворачивая меня в одну и другую сторону, и не спешил начать разговор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю