Текст книги "Учебный плац"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
– На участках был, кажется, изрядный переполох, – говорит Магда.
Больше она ничего не говорит и сразу же отворачивается.
– Там с неба чего-чего только не попадало, – говорю я. – Солдаты с парашютами, ветер погнал их на наши участки, много всего перекорежено, но мы подсчитали и зарегистрировали ущерб.
Она кивает мне в окошко, отворачивается, занимается опять своим делом; я бы ей рассказал еще больше о самолетах и о том, что висело над нами в воздухе, но мне пришлось бы тогда громко кричать, а этого мне делать вовсе не хочется, да и она этого не хочет. Надеюсь, картофеля и соуса она мне еще подбавит.
Этого не может быть, ему же все относят наверх, видимо, шеф заплутался, прежде он время от времени появлялся здесь, но такого уже давно не случалось. Шеф во всем том же, в чем был на участках, он здоровается со мной движением руки и говорит:
– Приятного аппетита, Бруно. – А в окошечко он говорит: – Только натертые яблоки, как всегда.
А теперь поворачивается, подходит ко мне и, не произнеся ни слова, садится. Даже если б он в темноте подсел ко мне, я бы тотчас понял, что это он, я его просто чувствую. Усталым движением руки проводит он по лицу, слегка нажимает на глаза. Его тяжелое дыхание. Легкий перестук зубов. Слабая улыбка, рожденная, видимо, каким-то воспоминанием. Он смотрит в мою тарелку и внезапно спрашивает:
– Разве тебе хватает, Бруно? – И кричит в сторону окошечка: – А Бруно еще что-нибудь получит?
В этом он весь, он всегда думает обо мне, даже когда ему приходится многое обдумывать и улаживать, он не забывает, что мне нужно больше съесть, чтоб насытиться. Его карманная фляжка с можжевеловой водкой.
– Твое здоровье, Бруно. Не хочешь ли попробовать?
– Нет-нет.
Магда осторожно ставит перед ним стеклянную миску, и он сразу же начинает есть, просто хватая ртом ложку, он не подносит ложку ко рту, а хватает ложку с закрытыми глазами, привычку эту он, видимо, усвоил в последнее время. Как равнодушно он глотает, сразу видно, что ему ни от какой еды удовольствия нет, что нет у него времени смаковать стряпню, безучастно спускает он натертое яблоко со сливками и корицей по своему стариковскому горлу, – он, который сказал мне однажды, что худо очень, если мы в еде не находим больше никакого вкуса. Быстрее, чем он, и я бы не справился с натертым яблоком, он уже поднимается, ему, конечно, нужно уладить что-то важное, теперь, когда большинство против него, мне хотелось бы ему что-нибудь сказать, что-нибудь обещать, но я не знаю, как к этому подступить.
Он дружески хлопнул меня по плечу.
– Стучать семь раз. Так, Бруно?
– Да, – говорю я.
– Я наверняка как-нибудь загляну к тебе.
Икота, как нарочно дает себя знать моя икота, ик – и голова рывком откидывается назад, я не улавливаю всего, что он говорит. Стало быть, сгладить он хочет, более или менее что-то сносно уладить, ведь он выставил одного своего посетителя за дверь, господина из суда, который будто бы приехал, чтобы побеседовать с ним, в действительности же хотел только разнюхать тут что и как.
– Вот до чего мы дожили, Бруно, заявляется этакий субъект, чтобы подвергнуть меня тщательной проверке, возможно, чтобы дать заключение, насколько я одряхлел. Ему это официально поручено. Я этому господину сказал то, что следовало сказать, кратко, а потом выставил. Не исключено, – говорит шеф, – что он сидит сейчас у Иоахима и сочиняет отчет.
Знать, ему надо знать, что он может на меня положиться, все свои обещания я сдержал, ничего не подписывал и сведений никому никаких не давал. Я говорю:
– Все свои обещания я сдержал.
Шеф ободряюще кивает мне, он это знает, он все обо мне знает. Он ставит стеклянную миску у окошечка, громко благодарит Магду, не забывает напомнить ей, что мне нужно дать добавку, больше он ничего не говорит, а выходит как человек, у которого есть все основания быть уверенным в себе.
Кто не постучит семь раз, тому я не открою, пусть он хоть кто будет, а кто захочет меня выспросить, тот обнаружит, что я ничегошеньки не знаю. Если уж является кто-то, чтобы дать заключение о шефе, так они вскорости и ко мне кого-нибудь пришлют, кого-нибудь из суда, надеюсь, он не поймает меня на участках, где я хожу один. Охотнее всего я пошел бы сейчас к себе, заперся бы, словно меня нет дома, тогда никто не напишет обо мне отчет. Вот только съем вторую порцию, и пусть-ка попробуют найти меня. Кто попадает в отчет, тот остается в отчете навсегда, кто однажды обратил на себя внимание, тот при очередной оказии первым обратит на себя внимание, а потому я никому не открою и затаюсь.
Перевод В. Курелла.
Опять она здесь, эта полевая мышь. Ты, верно, думаешь, что я сплю, но я только тихо-тихо лежу на кровати и размышляю, только снял сапоги, яловые сапоги, знакомые тебе даже изнутри, при свете луны ты однажды кувырком туда бахнулась, при ярком свете луны. А что ты уже днем показалась, свидетельствует только о том, как ты голодна или какая ты озорница, до сумерек ты раньше никогда не появлялась из своего тайника за плинтусом. С такой опаской, так бесшумно, и, точно заведенная, шмыгаешь туда-сюда; этому ты могла научиться только у своей предшественницы, она никогда не испытывала разочарования, потому что, повсюду шмыгая, всегда что-нибудь находила, крошку какую-нибудь на подоконнике или под столом. Пугливость свою она не теряла, при легком шорохе быстренько ускользала за плинтус, выжидала там минуту и возвращалась, принюхиваясь, а иной раз, когда я клал ей кусочек хлебной корки или половину очищенной картофелины, она приводила с собой все свое семейство, ну и возня тут начиналась, и писк, и пляска. Как только они все подчищали, так вся семейка для меня плясала.
У меня ничего нет для тебя, может, два-три кукурузных зерна, я отковырну их тебе от початка, только не убегай, когда я пошевельнусь и когда зерна забарабанят и запрыгают, они наверняка придутся тебе по вкусу. Так я и думал: пугливая, как все, но вот я опять замер, и ты можешь спокойно выйти.
Завтра или послезавтра, во всяком случае этими днями, я сделаю кое-какие запасы, все спрячу на вешалке за занавеской, тогда я смогу здесь долго выдержать. Пойду в лавку Тордсена, пусть удивляется, сколько его душе угодно: я накуплю столько, сколько смогу унести, столько накуплю. Копченую колбасу, шкурка которой сморщилась, так часто она запотевает. Банку тушеной говядины, вымоченной в уксусе, и банку угря в желе. Большой кулек с изюмом и с хрустящими хлебцами, и большой корж из сдобного теста. Яблок я куплю, целый мешочек, и, конечно же, падевого меда и банку скумбрии в томатном соусе, а чего уж я наверняка не забуду – сыр и лакрицу. Лучше всего мне пораньше отправиться к Тордсену, подождать, пока он откроет, и скупить все до того, как придут другие покупатели.
Вот видишь, ты опять вышла, ну ищи зерна и попробуй-ка их, какая мучнистая и сладкая кукуруза в Холленхузене. Ближе к кровати, подойди ближе, и не шмыгай туда-сюда. Чего ты прислушиваешься, ты боишься? От меня же тебе нечего прятаться.
Кто-то хочет войти ко мне, может, он подкрадывается, а она давно услышала шаги, стремглав метнулась за плинтус, притаилась там и затихла. Макс? Что Максу теперь еще от меня нужно, он прямиком направляется к моей двери, сейчас он постучит, позовет меня, в окно заглядывать он не станет, этого Макс никогда не делал, но я его не впущу; он, конечно, хочет сделать мне новое предложение – все решить полюбовно, а если не это, так опять хочет задавать мне вопросы, сотни вопросов, на которые я не смогу отвечать так, как ему бы хотелось. Он стучит и ждет, опустив голову, я ему не открою. Как тихо он позвал, словно боится меня потревожить; Иоахим, тот стал бы колотить кулаком в дверь и приказал бы мне сию же минуту открыть, Макс – никогда. Он пожимает теперь плечами, поворачивается – шагай себе на участки, Бруно на сей раз нет дома, его ты не уговоришь, как уговорил многих других.
Однажды ему удалось уговорить даже Хайнера Валенди, здесь, у меня, вечером, когда над участками сверкали молнии и хлестал ливень, который сыскал щели и дыры в рубероиде моей крыши, внезапно повсюду стало капать, и нам пришлось подставить посудины под потоки дождевой воды. Хайнер Валенди уже несколько дней прятался у меня. Он подкараулил меня в темноте, неподалеку от моей двери – я бы его, может, и не впустил, если бы он постучал, – но он просто вышел из зарослей туи, взял меня за руку и стал просить:
– Спрячь меня, Бруно, только на одну ночь, по старой дружбе и за шрам на моей спине.
Я сразу же понял, что он в беде, и пустил его к себе, он попросил не зажигать света, сел в углу на пол, вытянул ноги, головой прислонился к стене. Первым делом он сказал:
– Этого я никогда не забуду, Бруно. – И еще он сказал: – На тебя всегда можно было рассчитывать.
А потом он поел хлеба, который у меня остался, благодарный и за это, ничего больше не требуя. Они ошибочно его арестовали и ошибочно же засудили, так он рассказал мне. Виновата во всем только госпожа Холгермиссен, которую у нас каждый знает, хотя едва ли кто ее видел, потому что свой прекрасный огромный дом, в котором она живет со своей угрюмой дочерью, она покидает крайне редко.
Госпожа Холгермиссен нанимает людей, чтобы ей все делали, покупали и готовили, стирали белье и все другое, многие жители Холленхузена уже работали у нее, одним из последних был Хайнер Валенди. Он нанялся срубить древний бук, крона которого затемняла комнаты, а корни теснили кирпичную кладку; он вместе с другим парнем срезал верхушку дерева и ветви, срубил ствол, выкорчевал пень, древесину они распилили и накололи на равные куски для камина. Когда Хайнер Валенди кончил работу, его впервые пригласили в дом, он буквально онемел, увидев вещи, стоявшие повсюду в комнате, даже маленького слона из серебра он разглядел, во всяком случае, он был в комнате, пока не пришла госпожа Холгермиссен и не вручила ему конверт с заработанными деньгами.
Но сумма была не та, на какую они условились, по крайней мере Хайнер Валенди помнил, что ему обещано было больше, вот он и пошел однажды вечером к ним, чтобы получить недостающие деньги, – а что госпожа Холгермиссен и ее дочь уже легли спать, он не знал. Ничего, ему не хотели ничего доплатить за его работу, но так как он имел право на большую сумму, он попросту стал искать шкатулку с деньгами, все перерыл, а чтоб спокойно это проделать, привязал госпожу Холгермиссен и ее дочь к их кроватям и взял то, что ему полагалось.
Они арестовали его уже на холленхузенской станции, чего он вообще не ожидал; они отобрали у него билет и деньги, и еще несколько вещей, какие были при нем, о том, как они попали в его карманы, он не мог сказать ничего вразумительного; объясняя, почему прихватил брошку и того маленького серебряного слона, Хайнер Валенди сослался на свое волнение и спешку, он охотно вернул бы их по собственной воле, но его предложение не было принято, и его привезли в Шлезвиг. Там он был ошибочно осужден. К счастью, его несколько раз в неделю выводили на полевые работы, надзиратель был старый человек, и не нужно было слишком больших усилий, чтобы исчезнуть за его спиной и добежать до насыпи, где денно и нощно медленно тянулись товарняки.
– Вот что может с человеком случиться, – сказал Хайнер Валенди.
И посоветовал мне никогда ничего не делать для госпожи Холгермиссен.
Такой несчастный, такой смертельно уставший, он внушал мне искреннюю жалость, и я хотел положить его спать в свою постель, но он отказался и не переставая благодарил за мою готовность вообще принять его на одну ночь. Он спал на полу, в мокрой одежде, которая была ему мала и повсюду жала и резала, и меня не удивило, что на следующее утро он прескверно себя чувствовал и попросил меня спрятать его еще на день; вечером, обещал он, он меня покинет. Стало быть, я его запер, потом уделил ему немного от своего обеда и не рассердился, когда он признался, что взял моих сушеных яблочных долек, а вечером я принес ему хлеба и тефтелей на дорогу. Но, чтоб отважиться на дальнюю дорогу, он чувствовал себя еще недостаточно хорошо, так я оставил Хайнера Валенди у себя и разрешил ему спать в своей кровати, он был всем доволен, только еды ему бы хотелось получать побольше.
Однажды в воскресенье пришел Макс; он пришел, о чем предупредил меня заранее, хотел пригласить меня прогуляться к Судной липе, опять как бывало, а раз он знал, что я дома, то я подошел к двери; Хайнеру Валенди не удалось меня удержать, он просил и грозил, но удержать меня он не мог. В тот миг, когда я выскользнул из двери, Макс заметил моего гостя, он глянул на него, не узнавая, посторонился и стоял молча, пока я запирал дверь. Мы пошли к Холле, по слякотной дороге, которая вела к Судной липе, он все снова и снова угощал меня винными конфетами, а когда вообще открывал рот, то говорил о своем возрасте, о подступающем преклонном возрасте. Я ничего не мог ему на это ответить, не мог ободрить его, когда он признался, что во многом испытывает разочарование, что разочарования приходят с возрастом, он сказал:
– Все стареет, Бруно, не только мы, но и все другие, и все, о чем мы мечтали, в защиту чего мы выступали. Идеи тоже стареют, – сказал он, – а также надежды и ожидания, где-то они откладываются, а потом то, что стареет, изменяется, хочет оно того или нет. Мы должны этому сопротивляться, Бруно. – Это он тоже сказал.
Когда мы проходили мимо зарослей ивняка, ему захотелось, чтоб я срезал для него тросточку, я выбрал прямую, гибкую ветку, срезал ее своей серпеткой, точно рассчитав, стянул с нее лыко и соорудил ручку. Ни единым словечком не поинтересовался Макс о моем госте, которого увидел, возможно, не хотел о нем ничего знать, но позже – тут уж я сам не выдержал, я просто не мог не сказать ему, что пустил к себе Хайнера Валенди, того прежнего мальчишку, из соседнего барака. Я рассказал ему, что произошло у Хайнера Валенди с госпожой Холгермиссен и как он был ошибочно арестован и осужден, все это Макса нисколько не удивило, он только кивнул раз-другой, как если б услышал знакомую историю.
Шаткая скамья под Судной липой была занята, это мы заметили еще издалека, но мы продолжали свой путь и увидели там пожилую женщину и пухленькую приветливую девчушку, которая сразу же подвинулась, уступая нам место. Только приглядевшись, узнал я свою старую учительницу, фройляйн Рацум, у нее было совсем маленькое, в коричневых пятнах личико, и руки тоже были в коричневых пятнах, а глаза какие-то белесые, точно разваренные. Я сказал ей, что я – Бруно, Бруно из давних школьных лет, в ответ она, поискав немного в своей памяти, огорченно развела руками; она не помнила в точности, что-то забрезжило, но не достаточно четко, чтобы о чем-то спросить. О профессоре Целлере, напротив, она слышала, она рада была встретиться с ним, хотя бы здесь, у Холле. Со зрением, сказала она, дела у нее плохи, к счастью, иной раз в воскресенье приходит Марлис, она выводит ее погулять и рассказывает ей, как тут обстоят дела и что изменилось; поэтому она в курсе здешних дел, все еще. А потом они ушли – рука об руку, и чем больше удалялись, тем труднее было решить, кто кого ведет.
Внезапно Максу опять захотелось задавать вопросы, на свой манер, и поначалу он стал спрашивать весьма странные вещи, я даже решил, что ослышался, поскольку он хотел, чтоб я сказал ему, кто владеет землей, что за лугами Лаурицена, всей землей между железнодорожной насыпью и Датским леском, и я сказал:
– Она же принадлежит шефу. Кому же еще?
– А прежде? – спокойно продолжал Макс. – Кому она принадлежала прежде?
– Солдатам, – сказал я. – Когда мы здесь начинали, это был учебный плац, который шеф на первых порах только арендовал, а потом купил.
Меня удивило, что Макс задает мне вопросы, на которые сам легко может ответить, но так он поступал часто, я не знаю, почему, знаю только, что начиналось все с легких странных вопросов, а потом они делались все труднее и труднее.
– Хорошо, Бруно. А до солдат? Кому принадлежала эта земля до солдат?
– Понятия не имею, – сказал я.
А он:
– Попытайся-ка представить себе.
– Может, все здесь принадлежало какому-нибудь генералу, – сказал я.
Тут Макс улыбнулся, глянул на меня искоса и сказал:
– Неплохо, Бруно. Предположим, какой-то генерал был столь заслуженным, что получил в награду эту землю от своего короля, он использовал ее для охоты и сдавал в аренду, а когда стал совсем старым, продал ее армии, под учебный плац. Но еще раньше, чьей была земля до генерала и до короля?
– Это было слишком давно, – говорю я. И еще говорю: – Быть может, она принадлежала тогда какому-нибудь крестьянину, который по собственному разумению выращивал ячмень и овес.
В ответ Макс покачал головой и напомнил мне, что в те времена здесь еще не было свободных крестьян, а только арендаторы, и все они были в долгу у всемогущего помещика. Тут я быстро спросил:
– А он? От кого он получил землю?
– От мелких хозяев, – ответил Макс, – он ее у них выманил, отобрал, а может, и купил.
Вниз по лестнице, своими вопросами Макс поистине свел меня вниз по лестнице, ведущей в далекие времена, иной раз у меня возникало такое чувство, что вот-вот земля уйдет у меня из-под ног, потому что мы спускались все дальше в глубь времен, темнота там все больше сгущалась, а в голове у меня царила порядочная сумятица. А еще раньше? А до этого? А до того, как пришел тот? Его вопросы свели нас вниз, в ту даль, в те сумерки, когда земля принадлежала самой себе, не отпечатались еще на ней следы человеческих ног, ее еще не делили заборы, все довольствовалось самим собой, все росло и исчезало и обходилось самим собой. А когда позднее здесь появился первый человек, когда он, быть может, стоял на будущем командном холме, обозревал эту землю, на которой не высились еще дома, которую не пересекали еще дороги, не перерезали еще железнодорожные пути, так, возможно, многое намечал, но наверняка не вот это: завладеть землей.
– Первоначально, – сказал Макс, – все принадлежало всем. И когда второй человек явился, и третий, никому в голову не приходило потребовать что-то для себя одного, выделять себе куски и защищать свои притязания от других, что было в наличии, то – само собой разумеется – было общим достоянием.
А потом Макс спросил, не было бы справедливо, если бы каждый брал себе лишь столько, сколько ему нужно, и я сказал:
– Некоторым всегда нужно больше, чем другим.
В ответ он вздохнул и спросил, не было бы справедливо, если бы то, с чего мы живем, стало снова общим достоянием, но на это я ответа не знал.
Макс покачал головой и стукнул тросточкой по скамье, я видел, что он мной недоволен, но это длилось недолго, а когда я предложил ему вымыть наши изгвазданные сапоги в Холле, он сразу же согласился. Он сел на откос, а я стал мыть его сапоги, макал пучок травы в Холле и тер и натирал, иногда я чуть тянул или слишком резко поднимал его ногу и выворачивал, тогда Макс сжимал губы и тихонько стонал, словно от боли.
– Не так резко, Бруно, – говорил он, – не так резко.
У него болели суставы, это я смекнул, когда мы пошли дальше к Датскому леску, а он все снова и снова вздыхал и останавливался, он буквально искал предлог, чтобы остановиться. Моих корневых человечков я ему показать не мог, они исчезли, подземный тайник был все так же плотно заделан, и казалось, что никто до него не дотрагивался, но человечек на ходулях, головоногий человечек, и трехногая ведьма исчезли, я так никогда их больше не видел. Двуглавая змея, которую я когда-то подарил Максу, все еще была у него; она лежала на полке и сторожила его книги – это он мне сказал; а у пустого тайника он еще сказал:
– Быть может, они заделались самостоятельными, твои корневые человечки, просто выбрались из ямки и где-то слоняются.
У него, у Макса, тоже была когда-то коллекция, еще на тех участках, в восточных областях, но он, мальчик, собирал там не патронные гильзы и не озорные корешки, а кое-что живое – и хранил это в трех деревянных ящиках, которые дал ему дедушка.
– Ты не поверишь, Бруно, из чего состояла моя единственная недолго жившая коллекция. Это были гусеницы.
Зеленая сосновая пяденица жила у него в ящичке, и серо-желтая совка зерновая, была у него боярышница и медведица-кайя, своей дивной окраской, своими хоботками и рожками они его нередко радовали. Как только он приходил из школы, так сразу же пробирался в сарай, в котором прятал свою живую коллекцию, и тогда вечно голодные, вечно копошащиеся и пилящие гусеницы получали листья и сосновую хвою и что там еще им было по вкусу. Ящики были упрятаны за рулонами проволочных сеток, которые шеф приобрел, чтобы защитить молодые растения от потравы дикими кроликами, и когда он однажды хотел развернуть рулоны, он нашел коллекцию, прежде всего он вынес ее на улицу, потом подозвал Макса и хотел ему объяснить, каких злых врагов он откармливает и балует. Макс этого не понимал, он слезно просил за своих гусениц, он клялся, что будет за ними следить, чтобы они не причинили никаких бед, но шеф не придал значения его словам, на каждое слово он лишь отрицательно покачивал головой, и хотя Макс сжал его руку и пытался, дергая его и упрашивая, удержать его, он отнес ящики к костру и вытряхнул их. Бах – вытряхнул он их. Как же они корчились. Вставали на дыбы. Мерцая, корчились пестрые волоски. Как они, поджариваясь, пузырились, и плавились, и обугливались, и в мгновенье ока исчезли.
– Вот что постигло мою коллекцию, – сказал Макс и ничего больше не сказал.
Я уж решил, что он всю дорогу будет молчать, потому что он шел, погруженный в свои мысли, уставившись в землю, заложив руки за спину, руки с зажатой тросточкой, когда же мы подошли к участкам, он нежданно-негаданно спросил меня, что есть для меня счастье; в ответ я, видимо, так озадаченно на него глянул, что он сам рассмеялся, но через какое-то время опять спросил:
– Так что же есть для тебя счастье?
Я не раздумывал долго, я сказал:
– Подвязывать к колышкам голубые ели.
Тогда он опять спросил:
– И больше ничего?
А я ответил:
– Да, когда шеф одобряет мою работу, когда он придет, все оценит и скажет: этого никто, при всем старании, так не сделает, как ты, Бруно.
Макс в ответ дружески шлепнул меня по плечу, на лице его вдруг отразилось полное удовлетворение, как мне того и хотелось, а еще показалось, что он удивлен, словно бы ему что-то открылось. И когда мы подошли к моему жилью, он не попрощался сразу, он кивнул в сторону моей двери, молча спрашивая, можно ли ему войти, я отпер дверь и крикнул Хайнеру Валенди, чтоб его успокоить.
Хайнер Валенди нас давно приметил и уже стоял, готовый к бегству, у входа, прижавшись к деревянной стене, и если бы я, входя, этого не предвидел и не загородил ему дорогу, он очутился бы на улице и исчез навсегда. Нехотя сел он на кровать, я чувствовал его мысленные упреки, от меня не укрылся его настороженный взгляд, каким он разглядывал Макса, мои уговоры на него не действовали, даже когда я сказал, кого привел, он не расслабился, а сделал вид, что не заметил конфету, которую ему протянул Макс, но сигарету он взял, позволил дать себе прикурить и жадно вдохнул дым. Говорить он не желал, но когда Макс спросил, сколько времени он у меня, то, показав на меня, Хайнер ответил:
– Вот он знает, он знает все.
А когда Макс объяснил ему, что всю историю его злоключений от меня уже слышал, Хайнер Валенди сказал:
– Тогда вы можете позаботиться, чтоб меня забрали. Достаточно телефонного звонка.
Скорее себе, чем Хайнеру Валенди, Макс стал пояснять, что человек в определенном смысле рискует, когда пытается силой добиться недополученной справедливости, попытаться можно, ладно, иной раз даже до́лжно, но нельзя забывать, какие проистекают из этого последствия. Если насилие порождено отчаянием или беспредельным страданием, тогда его можно понять и признать, но в данном случае это не так. Хайнер Валенди захихикал, он хихикал и, глядя на меня с мученическим видом, спросил:
– В чем дело, Бруно? У нас что, занятия с отстающими? Так я лучше сразу уйду.
Совсем другой, внезапно перед нами предстал совсем другой Макс, совсем не тот, которого я знал; уже тем, как он повернулся от окна к Хайнеру Валенди, он показал свое превосходство, свое грозное, зловещее спокойствие, какого я никогда прежде не замечал у него; прищурив глаза, он резко сказал:
– Не очень-то задавайтесь, дружок, у вас на то оснований нет, вы, кажется, забыли, чем вы обязаны Бруно.
Его слова попали в точку, Хайнер Валенди вытаращился на него, не только явно удивленный, но и ошарашенный; он перестал даже дымить своей сигаретой, когда Макс заговорил, испытывая при этом гибкость тросточки.
Он достаточно много слышал об этом деле, сказал Макс, и очень немногому из всего этого верит, сказал он, возможно, так оно и было и твердая цена за срубку бука вообще не была оговорена; он, Хайнер Валенди, только потому усмотрел обиду в недоплате, что хотел получить право самому малость похозяйничать в доме госпожи Холгермиссен; если бы дело обстояло иначе, он удовольствовался бы недостающей суммой и не унес бы с собой кое-какие ценные вещи.
– Все мы знаем, – сказал Макс, – все понимаем.
Я заметил, что у Хайнера Валенди в глазах помутилось и он охотнее всего ушел бы, он даже намекнул на это, сказав:
– Жаль, что еще не стемнело.
Макс только рассмеялся, он рассмеялся и спросил: может, чистая совесть зависит от времени дня?
– Послушайте, дружок, – сказал Макс, – я знаю вас лучше, чем вам хотелось бы, и вот вам мой совет: ступайте, вернитесь добровольно туда, откуда пришли. Вам ничего другого не остается, ибо ваши доводы в оправдание того, что вы совершили, не убеждают, вы эти доводы придумали задним числом, а это лицемерие, этим вы ничего не добьетесь.
Какую помощь мог я оказать Хайнеру Валенди? Он надеялся, он ждал чего-то от меня, настоятельнее он редко когда глядел на меня, но мне ничего не приходило в голову, что могло бы ему помочь сейчас, когда он сидел притихший, как в воду опущенный.
Макс кивнул мне, и я вышел за ним на улицу, но дверь запирать не должен был; мы пошли ужинать в крепость, я – к Магде, Макс – к тем, другим; а что Хайнер Валенди в наше отсутствие исчезнет, Макс считал начисто невозможным.
– Он останется, Бруно, он только приоткроет дверь, выглянет и останется. И вовсе не из-за грозы.
На небе все перемещалось и перестраивалось, с северо-запада тянулась туго вздутая чернота – гроза еще не разразилась, армада еще не собралась, за Холленхузеном застыли на своих местах корветы и шлюпы, как не раз бывало.
Мой ужин стоял на столе, окошечко в кухню было закрыто – знак того, что Магда нужна где-то в другом месте, – поэтому я ел так быстро, как хотел, и пока ел, думал только о Хайнере Валенди и о том, как он сник. Хотя я ждал, что он в наше отсутствие удерет, я на всякий случай завернул бутерброд с колбасой, мне было его еще больше жаль, чем тогда, когда он потерпел аварию с автофургоном своего отчима и все рыбы вылетели на рапсовое поле.
Хайнер Валенди не сбежал, недвижно сидел он на моей кровати и даже голову не повернул, когда я вошел, но бутерброд, который я ему протянул, он взял и умял без единого слова. А потом потребовал ключ, но я сразу же разгадал его план и сказал: нет. Тогда он меня попросил запереть дверь, но я этого не сделал. Чувствуя, что он боится Макса, я попытался избавить его от этого страха и рассказал ему кое-что из того, что сделал Макс за эти годы и чему я был свидетелем, – это не очень-то помогло. Когда он как-то быстро поднялся и рывком отворил дверь, я решил, что он выскочит, но он только уставился в дождь и закрыл дверь, когда засверкали зигзаги настоящей сшибки молний.
Макс пришел в плаще, в руках у него был целлофановый мешок, его он бросил Хайнеру Валенди, да так неожиданно, что тому пришлось его ловить. Я разглядел там яблоки и два-три маленьких пакетика, наверняка в одном из них было что-то жареное.
– Это на дорогу, – сказал Макс. И еще он сказал: – Когда человек возвращается добровольно, это производит хорошее впечатление.
Почему он так долго и так настойчиво сверлил глазами Хайнера Валенди, я не знаю, но знаю, что он неожиданно поднялся, так, словно бы успокоился и обрел уверенность, и, переждав несколько молний, кивнул нам легонько и ушел. Кап-кап, капало с потолка, я принес и подставил под капель несколько посудин, все посудины, какие только нашел. Больше мы не разговаривали, когда я запер, Хайнер Валенди забился в угол, поставив целлофановый мешок рядом, но лечь в мою кровать, которую я предоставил ему, он не захотел, и когда я на следующее утро проснулся, его уже не было.
Мне и знать не хочется, скольких людей Макс убедил, он умеет это делать, как никто другой, сначала он спрашивает и выслушивает и внушает человеку, что сам только одного хочет – его понять; по выражению лица Макса видишь, как он размышляет, а что он заранее знает то, в чем убеждает, и еще многое, в этом он не признается. И когда ты думаешь, что Макс сам засомневался и больше о том говорить не хочет, он снова заводит разговор, выспрашивает тебя подробно, тут уж нечего раздумывать, приходится признать его правоту, с ним соглашаться. И пока он все дальше и дальше развивает свою мысль, все еще так, будто сам он ищет прочную опору, что-то начинает вокруг тебя сжиматься, тебя точно веревкой окручивает, Макс прямо-таки окручивает человека, и под конец ты чувствуешь, будто ты, как березовая пяденица в коконе, обмотан с головы до пят. Ты словно вклеен в кокон и только «да» выдавишь из себя или то сделаешь, в чем видится единственный выход.
Каким дряблым стало его лицо, дряблым и одутловатым. Однажды, когда я встречал его на станции, он сказал мне:
– Я толстею, Бруно, да? Но жирок помогает выдерживать удары судьбы, в конце-то концов, всем нужен какой-нибудь буфер, вот я и обзавелся таковым.
Хотя Макс и в состоянии многих убедить, шефом он здесь быть не мог бы; Иоахим – да, тот мог бы хоть разыгрывать из себя шефа, а Макс – нет. Но кто знает, быть может, оба уже размечтались о наследовании, ведь если они не остановились перед тем, чтобы шеф был объявлен недееспособным, так, верно, обдумали, кто потом возьмет все на себя и продолжит его дело, одному из них придется этим заниматься. Максу – нет, ни в жизнь, он ведь не знает даже, как развиваются семядоли у тыквы, а что вода у некоторых растений поднимается вверх благодаря корневому давлению, этого он себе и представить не мог, в тот раз, когда я выиграл в споре с ним. Я получил банку меда, как я пожелал, поскольку шеф сам подтвердил, что некоторые растения поднимают для себя воду вверх под давлением в восемь атмосфер. Но не исключено, что Макс просто хотел, чтобы я выиграл, возможно, он намеренно проиграл, он, считаю я, на это вполне способен, он, который меня наверняка не отошлет. Я уже два спора у него выиграл, ставкой и во втором споре была банка меда, это случилось у большой муравьиной кучи в Датском леске, у струящегося легкими струйками муравьиного замка, его Макс видел впервые.








