Текст книги "Вдруг выпал снег. Год любви"
Автор книги: Юрий Авдеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
– Со счастьем и дурачок большим человеком станет. Много ли ты сил приложил, ума проявил, чтобы выйти в люди? Скажем, как Максим Горький.
– Все, Антон, не могут стать как Максим Горький. И не потому, что пупки у них слабые. Бытие не терпит излишеств. Бытие, оно точно знает, сколько ему нужно гениев, сколько дураков… Сил я, может, в своей жизни приложил не меньше, чем Горький, а вот таланты меня одолевали другие. Я больше по части коммерции стремление имел, а коммерция всегда основана на личной выгоде. А личная выгода, да будет тебе известно, называется у нас спекуляцией и другими не радующими сердце словами.
Помыли банки под краном тут же на рынке и отнесли их бабке, которая, как Онисим ни старался, взяла с нас по рублю в залог.
– Теперь на склад.
Дровяной склад находился возле реки, но не на самом берегу. Между ними было метров пятнадцать земли, чуть ли не до воды засаженных картошкой. Утро, не в пример вчерашнему вечеру, было холодное, туманное. Туман клубился над рекой и был особенно заметен над противоположным берегом, где на холме возвышалось кирпичное многоугольное здание базы «Союзохота».
Собака-дворняга – хвост в репьях – бежала вдоль забора.
Забор хмуро отплевывался снежной крупкой, которая падала в сизую из-за давленого льда грязь на расстоянии шага от почерневших досок, разбухших и потому казавшихся пригнанными особенно усердно.
– Четвертый раз идем, – сказал я. – Примелькались уже. Не возьмут они нас на работу.
– Возьмут, – уверенно возразил Онисим. Потянул воздух носом, покосился на небо. – Хорошо, что похолодало. В холод дровишки нужны, так как утроба человеческая тепла желает. Тепла-а-а…
– Неужели холода наступили до весны? Рано ведь.
– Здесь тебе не побережье. Там наше Черное море всем заместо печки.
Неба не было. Над высокими деревьями, еще украшенными желтыми, багряными и даже зелеными листьями, висело нечто мрачное и тяжелое, не соответствующее понятиям тучи, облака и тем более неба, висело низко, едва не касаясь макушек, неподвижных, тонких.
Из распахнутых ворот, видимо никогда не закрывавшихся и потому вросших в примерзшую грязь, скрипя колесами и похрустывая ледком, выползла телега. Запахло лошадью, овсом, сеном, тулупом возницы, сидевшего на облучке с кнутом в руке, наверное из сыромятной кожи. Я подумал, что возница, мордастый и заспанный, сейчас крикнет:
– Но-но, милая-а-а!
И я действительно услышал эти слова. Только возница не выкрикнул их, а прохрипел, словно через ржавый рупор. Лужа тяжело колыхнулась: маслянилась ледяной крошкой. Серая в яблоках лошадь тащила телегу с усилием, смотрела грустно.
– Скажи, хороший, начальник ваш объявился? – угодливо спросил Онисим.
Возница проворно махнул кнутом в сторону узкой черной трубы, торчащей позади дровяного склада. И очень даже отчетливо сказал:
– Как есть у себя в конторке.
– Спасибо, хороший, – ответил Онисим.
Я почему-то подумал, что возница попросит закурить. Но возница не попросил. Дернул вожжи и опять прохрипел: «Но-о…» Возможно, лошадь понимала его только так. С Онисимом он разговаривал нормальным, нехриплым голосом.
Конторка, похожая на улей, если смотреть на нее со двора склада, когда-то была оштукатурена. Но теперь большая часть штукатурки осыпалась, и конторка казалась просто побитой. Низенькая кирпичная труба изламывалась сизой бровью дыма, а по драночной крыше медленно сползал мокрый снег, каплями падал в лужу у входа.
Заведующий складом, короткошеий мужчина с выпученными глазами, которого Онисим почтительно величал начальником, был, разумеется, занят. Очередь к нему выстроилась даже за порог.
Сильно пахло дровами. Дрова лежали штабелями, и между ними были проходы и проезды, как в городе.
Перед столом заведующего мы оказались минут через пятьдесят, а может, даже через час.
– Ну что? – сказал он, поджав локти.
Онисим просительно – ни дать ни взять овечка – объяснил:
– Мы, товарищ начальник, измотались совсем. Без теплой одежды опять-таки. Подрабатываем пилкой и рубкой дров у местных жителей. Частников, так сказать. А хотелось бы усилия на общественные нужды приложить, поскольку заработок постоянный и почет налицо.
Заведующий скис: видимо, нудной показалась ему речь старца. Сказал нехотя:
– Давайте трудовые книжки.
Онисим полез в карман.
– Моя вот она, пожалуйста. Ты, Антон, по молодости, случаем, не потерял?
– Нет, – ответил я. – Документ есть документ.
Заведующий полистал наши книжки. Трудовой путь Онисима не соответствовал его почтенному возрасту, был короток, как надпись на могильной плите.
Кажется, заведующему не понравились записи ни в моей трудовой книжке, ни в книжке Онисима. Он совсем сморщился, отчего глаза его казались еще более выпуклыми. Спросил:
– С конями обращаться умеете?
– Я умею, – быстро ответил Онисим.
Я промолчал. Заведующий сказал Онисиму:
– Возьмешь телегу.
Старец радостно закивал.
Мою трудовую книжку заведующий открыл вновь. Покачал головой:
– У тебя, Сорокин, видать, гвоздь в мягком месте.
Я промолчал.
– От таких прекрасных профессий отказался, – заведующий говорил недовольно, – попробуй свои силы грузчиком на дровяном складе. Глядишь, от физических работ на свежем воздухе ума прибавится…
9
Онисим. Старец…
Старец ли? Столько ли ему лет, на сколько он выглядит? Это моему отцу в краснодарской больнице он показался старцем. А между тем на войну пожилых людей не призывали.
Почти ежедневно я вспоминаю рассказ Онисима о встрече с диаконом адвентистов. Продуманный рассказ, почти проигранный в лицах:
– Так вот. Нагнулся я. Увидел два больших фанерных чемодана. Углы металлические… – Онисим закашлялся, потом продолжил: – Замки на чемоданах висячие. «Ключи-то где?» – спрашиваю я сектанта. А он мне, словно в бреду: «Приблизьтесь к богу…» Я ему в ответ: «…И он приблизится к вам». Тут адвентист совсем в меня поверил. Протянул слабеющей рукой два ключика на серебряной цепочке и помер…
Я тогда старухе сказал: «Ты, мать, выйди в другую комнату. И не вздумай оттуда подглядывать, потому как дело сие божье. А бог за любопытство карает».
Запер Ахмет дверь на задвижку. Посмотрели мы друг на друга. Открыли чемоданы и, можно сказать, онемели… Нет, Антон, нет… Чемоданы не были набиты одним золотом. Там и книги церковные были, и какие-то яркие материи, видать дорогие. Но лежали в чемоданах вещи большой ценности, и лежало их немало: братины из серебра и золота, четыре золотых ковша, граммов по двести каждый, панагии, украшенные драгоценными камнями.
– А что это такое? – спросил я.
– Маленькие иконки, которые носят большие церковные чины, – пояснил Онисим и продолжал: – Лежали там червонцы царские, золотые, подсвечники серебряные, разные кольца, перстни, брошки, крестики, ожерелья… Вот говорят, что человек когда богатство такое увидит, то звереет или балдеет на этой почве. Нет, Антон, умные не балдеют, добрые не звереют. Я сказал Ахмету так: «Делим по-братски». И самое ценное мы поделили. А чемоданы с тряпьем и книгами оставили старухе… Правда, торопились мы. Боязнь была: вдруг командир отделения или кто из красноармейцев проведать нас пожалуют? И вторая боязнь или даже убеждение в нас вошло: никак нельзя нам сокровища наши в вещевых мешках на спинах таскать. Спросишь: почему? Отвечу: большие мешки получились. Даже пришлось боекомплект и тушенку по карманам рассовать. И все равно заметно. А вдруг кто из начальства внимание обратит и проверит? Скажут: «Мародеры!» А за мародерство – расстрел. И порешили мы с Ахметом закопать их за селом немедля, ночью. Слава богу, луна светила, на том берегу церковь серебрилась. Мы с Ахметом в разные стороны разошлись. От греха подальше: пусть, значит, сам каждый свое прячет.
Стал я спиной к церкви. А передо мной кусок скалы зубом из земли торчит. Отсчитал я сколько нужно шагов, вырыл лопатой саперной яму и поставил в нее шестилитровый стеклянный баллон. У бабки его взял. Ахмет взял кастрюлю. Баллон вместо крышки противогазной резиновой маской обвязал да брезентом.
– И ничего с собой не взял? – спросил я с большим сомнением.
– Крестик взял, что на мне и сегодня, две брошки и три кольца. Больше побоялся. У нас, понимаешь, Антон, санитарные проверки на паразитов случались. Сам понимаешь, война есть война. И тогда наши вещи все тщательно просматривались. А такую малость я всегда оправдать мог: дескать, наследство матери, память об отчем крове. Больше нельзя было. У меня, Антон, природное чутье на меру: сколько можно, сколько нельзя.
А через полчаса нас уже подняли по тревоге, и пошли мы в мокрые горы. Пошли… Вот так и воевали…
10
Из боевого донесения майора Домбровского:
«Боевые действия полка совместно с танками 4-го танкового корпуса с 16 по 22 апреля 1945 года.
Общая обстановка.
Противник оборонял западный берег реки Нейсе и сильно укрепленный опорный пункт на восточном берегу реки Нейсе – Мускау. Оборона противника построена опорными пунктами, соединенными траншеями в 2—3 ряда, прикрыта густой сетью минных полей, проволочных заграждений, эскарпов, лесных завалов. Активных действий не предпринимал. Авиация противника самолетами типа «Фокке-Вульф-190», «Мессершмитт» производила усиленную разведку.
Наши части готовы к прорыву обороны противника на рубеже реки Нейсе с задачей выхода на рубеж рек Шпрее, Эльба.
Частная обстановка.
463-й стрелковый полк после длительного марша из района Грамсдорф, Боккау и Раабен 15.4.45 г. сосредоточился в районе леса севернее Госперерсдорфа, Енкендорфа с задачей: войти в состав 4-го танкового корпуса и действовать в качестве подвижного отряда преследования, захватить переправы и в последующем плацдармы на реке Шпрее, Шварце, Эльстер и Эльба, уничтожить заслоны противника и решительно преследовать его до полного разгрома.
Ход боевых действий.
В 7.00 16.4.45 г. после артподготовки полк вместе с танками переправился через реку Нейсе по заранее наведенному мосту. Пехота прошла через боевые порядки 58 СД, очистила лес от разрозненных групп противника и в качестве десанта села на танки, продолжая наступление.
К вечеру 16.4.45 г. танковый десант с ходу ворвался в Емлиц…»
11
В войну наш город сильно бомбили. Конечно, слово «сильно» не имеет точно обозначенных границ. Но в сорок втором году, где-то с мая по январь, нас бомбили четыре-пять раз в сутки. Первый налет случался в два часа ночи, второй в восемь часов утра, третий между двенадцатью и часом, четвертый ближе к пяти вечера, пятый после ужина (двадцать один ноль-ноль). Иногда немцы прилетали и в три часа дня. Тогда получалось шесть налетов в сутки.
Город наш всегда был небольшим: население едва превышало сто тысяч. Площадь города тоже невелика: на горах он весь и обложен горами.
В одном налете участвовало, как правило, пятнадцать-восемнадцать самолетов противника. Около десяти раз были так называемые «звездные» налеты, когда немцы заходили на город одновременно с пяти сторон. Тогда получалось около восьмидесяти самолетов.
Зенитки сторожили город отчаянно и беззаветно. Не было налета, чтобы факелом не пылал какой-нибудь «хейнкель», «фокке-вульф» или «мессер». Не случайно первым памятником в городе после войны оказался памятник зенитчикам, погибшим и уцелевшим, – зенитное орудие на гранитном пьедестале и слова благодарности на бронзовой плите.
Мы все понюхали пороха в буквальном смысле этого слова. Мы редко слышали свист пуль. Но солдаты говорят, что пули не самое страшное на войне. Бомбы рвутся – куда страшнее.
Мы видели убитых и раненых. Раненые лежали в наших школах, превращенных в госпитали. Классы пахли йодом, карболкой, бинтами…
Читая документы о майоре Домбровском, о его полке, я представлял боевые действия достаточно ясно, опираясь на опыт, полученный в осажденном городе, как мог представлять это любой другой наш мальчишка или взрослый житель. Мы все прошли через войну рядом с солдатами и матросами, пережили острую радость боевого счастья. Наш город выстоял, не был сдан врагу. Может, потому у нас в городе не понимали и не любили фильмы про войну, снятые в далекой Алма-Ате.
Именно недостоверное, похожее на алма-атинские фильмы слышалось мне в рассказах Онисима. Это была какая-то война «понарошку». Я помню, мы, мальчишки, так играли в Чапаева, в трех танкистов.
Станислав Любомирович Домбровский говорил:
– Не надо забывать, что творчество есть форма причастности к действительности. Чем выше произведение искусства, тем необходимее потребность в более высокой форме причастности. У художника, говорящего о войне, но никогда на ней не бывавшего, форма причастности равна нулю.
Может, Онисим никогда не был на войне? Но он постоянно потрясает справками, заверенными гербовыми печатями, где говорится о его ранениях и контузиях.
– Это только половина правды, – говорил учитель географии Домбровский, – что каждый художник видит мир по-своему. Вторая половина истины заключается в том, что мир по-своему видит каждый человек, даже если он и в малой степени не способен решительно ни к какому творчеству.
Война – с воем сирен, взрывами бомб, выстрелами зениток…
Война – мелькающая кинокадрами…
Война – на пожелтевшем листке боевого документа…
Война – в рассказах старца Онисима…
12
На постой нас пустил мой тезка дед Антон. Изба у него могла похвастаться только печкой, старой, но верной. Крыша же, стены были хуже некуда. Но если дыры в стенах дед позатыкал тряпками, заляпал глиной, то на крышу из-за преклонности лет и страха перед высотой забраться не мог. В дожди черные доски, которыми был обшит потолок, сочились, как рассохшаяся бочка, вдруг залитая водой. В избе становилось неуютно, сыро, пожалуй, хуже, чем на улице.
– Ты полезай на чердак, – сказал мне Онисим. – Может, где фанеркой, где дощечкой дыру заслонишь.
Лестница из вымытых дождем жердей скрипела подо мной, прогибалась, хотя я совсем не был богатырского роста и веса. Чердачная дверка заржавела в петлях до того, что пришлось долго колотить в нее кулаками, прежде чем она сдвинулась с места. Чердак открылся мне пыльными кругами паутины, двумя ржавыми кастрюлями, расколотым чугунком. В углу у входа стояло с десяток пустых бутылок, тоже покрытых пылью.
– Чей там интересного? – крикнул Онисим.
– Пауки!
– Чей?!
– Пауки! Красавцы крестовики!
– Барахла никакого нет?
– Кое-что есть! Давай поднимайся!
Онисим поплевал на ладони и взялся за лестницу.
Я оглядел чердак…
Только однажды мне пришлось бывать на чердаке. Это случилось в сорок третьем году, тоже осенью. Но тогда был вечер. Мать жарила картошку. Дров не было. Плиту топили архивом: в Военторге всем сотрудникам выдали по три толстых папки из какого-то архива, который кто-то забыл еще год назад при эвакуации. Я не рассматривал страницы. Рвал их и клал в топку. Электричества тоже не было. На столе белело блюдце, в нем немного растительного масла и фитилек из ваты. Над фитильком крохотное, с ноготок, желтенькое пламя.
В дверь тогда постучали. Вошел капитан дядя Вася Щербина и с ним два милиционера. Самое обычное явление – проверка документов.
Едва Щербина переступил порог, как на козырек его милицейской фуражки с резким звуком шлепнулась капля воды. Щербина поднял голову, и следующая капля угодила ему в щеку. Дядя Вася осветил фонариком потолок: на белой штукатурке расползалось синеватое пятно размером с хорошее яблоко.
– Эге, – сказал Щербина, – к утру это все обвалится… Лестница есть? – спросил он у матери.
Она кивнула.
Лестница лежала под домом. Здесь, на горе, все дома стояли так, что с одной стороны фундамент был невысокий, едва заметный, но с противоположной же обязательно возвышался на метр-полтора. Пространство между землей и полом у нас принято называть «под домом». Под домом удобно складывать дрова, корыто, выварку, ящики с ненужным барахлом. По этой причине сарай у нас увидишь далеко не в каждом дворе. В сараях держат коз, кур, свиней.
Дождь был обыкновенный, самый-самый средний. А вот темнота действительно как чернила. Если бы не фонарик, лестницу не нашли.
– Бери тазик, – сказал дядя Вася.
Я взял тазик и полез вслед за Щербиной. Он первым поднялся на чердак. Принял у меня тазик, потом подал руку. Когда я взобрался, Щербина осветил чердак фонариком, и я впервые увидел много паутины и пауков-крестовиков, крупных, как грецкие орехи, с правильными черными крестами на спинах.
Испуганные светом, пауки заспешили под балки. Щербина смахнул паутину концом обломанной дранки, и мы осторожно двинулись в глубь чердака. Место, где протекала крыша, нашли без труда. Поставили тазик. Капли, падая в тазик, тонко попискивали.
Рядом с печной трубой стоял чемодан, запыленный, с поломанными ржавыми замками. Щербина поднял крышку. Среди тряпья лежали яловые сапоги. Щербина взял сапог, осветил его придирчиво, потом посмотрел на мои рваные галоши. Сказал:
– Сапоги, считай, еще новые. И размер почти твой. Дарю на память.
Мать чуть не плакала от счастья. Она совсем позабыла про эти сапоги, которые отец купил перед самой войной, чтобы ходить в них в лес за кизилом и каштанами. Сходил всего один или два раза…
Сапоги были мне немного великоваты, но с портяночками и шерстяными носками я проносил их четыре зимы и осени: сорок третьего, сорок четвертого, сорок пятого, сорок шестого года…
– Ну, чей там? – голова Онисима показалась в чердачном проеме.
– Дыры, – ответил я. – Десятка два.
– Все шутишь, – пробурчал Онисим. – Отлупцуют тебя когда-нибудь за шутки.
– Чему быть, того не миновать. Соберу лучше посуду. Сдадим на бутылку красного – в самый раз.
Крякнув, Онисим забрался на чердак.
– Все это ломать надо, – сказал он, морщась и оттопыривая губы. – Все… Участок хороший. Запущенный, но хороший. Речка перед глазами расстилается… А дом – утиль. Сломать, а лучше спалить его к чертям собачьим, чтобы клопы да тараканы изжарились. Сюда бы хозяина крепкого – жить да радоваться…
Он нагнулся к бутылкам, поднял одну. Вдруг сказал решительно:
– Дом надо расчетливо, кирпичный класть. Кирпич на века рассчитан… Вон у Алевтины Владимировны справный домик. Без хозяина, а справный… Потому что из кирпича.
Онисим частенько по разным случаям произносил имя заведующей гостиницей. Судя по всему, запала ему в душу, приглянулась эта суровая женщина, отправившая нас спать в котельную.
– Чистая она, – мечтательно говорил Онисим. – Вот возьму и женюсь на ней.
– Пойдет она за такую старую обезьяну.
– Ты, Антон, по молодости лет ни хрена в женщинах еще не понимаешь. Так, значит, и помолчи…
– Все я понимаю. На сокровища свои намекаешь, если эти сокровища на самом деле есть, если они не причуда твоей контузии. Тогда уж молодую ищи. Алевтине под сорок, и сын ее, очкарик, ростом с тебя.
Онисим лихорадочно тер палец о палец, облизывал губы.
– Молодая, Антон… молодая, она сегодня приласкает, а завтра обворует. Пропьет все мое достояние с кобелем двухметровым.
Достояние…
С этим достоянием, если верить словам Онисима, приключилось следующее.
Не успел Онисим закопать баллон с ценностями, как подняли их роту по тревоге и увели в горы. Весь ужас заключался в том, что ни Онисим, ни Ахмет, ни другие красноармейцы не знали названия местечка, в котором ночевали. Второй номер пулеметного отделения, высокий украинец, будто слышал название городка, но позабыл. Помнил, что входит в его состав слог «псе». Это оказалось слабым утешением, потому что, помимо известного города Туапсе, в этих краях на «псе» оканчивалась или с «псе» начиналась масса других названий населенных пунктов, рек, долин: Макопсе, Псезуапсе, Псебай, Псеушко и так далее и тому подобное.
Кроме того, второй номер пулеметного отделения в ответ на настойчивые просьбы Ахмета и Онисима признался, что, возможно, из-за хронического недосыпания перепутал дни и слышал название городка со слогом «псе» накануне, в другом месте.
Старшина роты вообще заявил, что скорее всего это был город Армавир. Но Ахмет не поверил, и Онисим не поверил, потому как Армавир был оставлен седьмого августа, а тогда закруглялся октябрь. Старшина уверял, будто существует еще один Армавир. Все эти разговоры не прояснили ситуации…
Позднее, много лет спустя, у Онисима мелькнула мысль, что Ахмет все-таки знал название местечка и только делал вид, будто не знает.
В декабре сорок второго Онисима ранило. Долгое время он пребывал в госпиталях. В свою часть больше не попал и не имел никаких сведений о судьбе Ахмета.
После войны он стал бродить по Северному Кавказу в поисках местечка, где была река, церквушка на взгорье, скала на противоположном берегу. Одновременно он везде интересовался парикмахером по имени Ахмет.
Я иронически сказал:
– Это совсем непонятно. Если Ахмет не погиб на войне и нашел свою долю клада, зачем бы ему возвращаться к работе парикмахера?
Онисим зажмурился, втянул голову в плечи, словно ему было холодно. Потом кивнул и открыл глаза:
– Я тоже так думал, так прикидывал. Но я еще смекал и другое. Ахмет мог промотать, пропить сокровища и по такой печальной причине вернуться к своей прежней профессии. Наконец, Ахмет мог приберечь, скажем, на черный день, а сегодня зарабатывать на еду расческой и ножницами. Чужая душа – потемки.
Больше двух лет ходил Онисим. И болел. Отлежится в больнице – снова в путь. Больше пешком. Как инвалиду причиталась ему пенсия. Подрабатывал немного плотницким ремеслом, которое освоил, по его словам, в молодости.
Сюда, в городок этот, заглянул он первый раз давно.
В сорок шестом. Церкви не увидел. Не стал задерживаться. Позже вспомнил про это место: и река была, и слог «псе» в названии. Вернулся сюда в августе сорок девятого. Догадался расспросить местных жителей: снесло церковь снарядом.
Снесло… На ее фундаменте «Заготзерно» построило амбар, крайне нужный городскому хозяйству. Позже его передали «Союзохоте». Не пощадила война и дом старухи, послуживший местом встречи с адвентистом. Часть этой улицы и пустырь со скалой, где якобы Онисим закопал клад, были отведены под дровяной склад, заставленный штабелями дров, разобрать которые Онисим у было не под силу.
13
Дни неожиданно стали сухими. По утрам из-за гор выплывало солнце, и тогда тепло растекалось, как круги по воде. Засветлела земля. Не бросались в глаза желтизной листья, еще крепкие, сочные, лишь с тыльной стороны кажущиеся более матовыми, чем обычно. Полдень настырно шибал мятой и свежим сеном, собранным в невысокие нежного цвета стога. Крыши на четырех опорах прикрывали стога точно зонтики. По опорам – кривоватым неструганым столбам – ползали улитки, оставляя за собой серебристые следы.
Птицы следов не оставляли. Стаи шли так высоко, что, наверное, вершины гор казались им не больше, чем камни под ногами. Слышалось курлыканье, крики, шум от взмаха крыльев.
Я работал на складе грузчиком. Мои нехитрые обязанности заключались в том, чтобы уложить нужное количество кубометров дров в телегу. За кубометры отвечал заведующий складом, определявший их на глазок. Он же давал указания о сорте дров, решал как бог на душу положит, кому отгрузить каштан, кому паршивую осину, кому благородный дуб.
Онисима отрядили в извозчики вместо вывихнувшего руку Демида Сапрыкина. Онисим ездил на Крикуне – молчаливом старом мерине, до того похожем на Онисима, что сердобольные старушки, пришедшие за дровами, иногда вздрагивали, увидев Онисима с Крикуном, отворачивались и быстро крестились.
– Да вы никак родственники, – сказал однажды дед Антон, хихикнув тонко, словно маленький ребенок.
– Не стану спорить, – задумчиво глядя мимо деда, ответил Онисим. – Казалось мне, и не раз, что, прежде чем родиться человеком, жил я лошадью.
– Мерином, – подсказал я.
Онисим проглотил слюну, ответил покорно:
– Может, и мерином.
Развозя заказчикам дрова, Онисим, не в пример мне, имел приработок. Наличие телеги и мерина как бы выводило Онисима из разряда простых смертных, требовало особого уважения в конкретной форме – трех или пяти рублях.
Поскольку все вечерние разговоры Онисима сводились к многословным рассуждениям о пользе еды, о вкусовых качествах различных блюд, у меня по ночам ныл желудок и снилась жареная баранина на вертеле.
Дед Антон в ответ на болтовню Онисима простодушно повторял:
– Усе ел… Усе ел…
Я однажды не вытерпел, взорвался:
– Гад же ты, Онисим! Полную пазуху мятых трешек носишь, а картошку в мундирах только и жрешь. Накормил бы нас с дедом вкуснятиной хоть один раз!
– Накормлю, накормлю… Ты мне только место заветное быстрее ослобони.
С «заветным местом» были свои сложности. Во-первых, склад был полон дров. Во-вторых, «заветное место» находилось на самом краю южной части склада, и в начале нашего пребывания туда нельзя было даже проехать. В-третьих, на «заветном месте» лежали хорошие дубовые дрова, которыми заведующий безгранично дорожил и которые, конечно же, не могли быть отправлены кому попало.
Нужно было ждать солидного получателя, способного просто, а точнее, покровительственно сказать заведующему:
– Ты мне, дружок, подбрось вон тех, дубовых.
А пока, в ожидании такого часа, я нетерпеливо, без передыха грузил на подводы «винегрет» – так называли у нас разносортный лес, освобождая постепенно проезд к штабелям из дуба. Онисим видел мое усердие, кхехекал одобрительно, потирал ладони. Однажды в воскресенье принес с базара мяса и корзину разной другой жратвы. Сказал:
– Зажигай примус. Я вам ныне телячий перкет[4]4
Онисим неправильно произносит название блюда – телячий перкельт.
[Закрыть] приготовлю. Это очень вкусная и очень полезная еда, особенно если компания не только мужская, но и женская.
Для начала Онисим взял кастрюлю и растопил в ней смалец. Без жадности смальца положил, что на старца было совсем непохоже. В смалец бросил мелко нарезанный лук. Подождал, пока тот не зарумянился, и отвалил в кастрюлю красного перца – сладкого, порезанного мелко. Мясо тоже порезал кусочками со спичечные коробки. Сказал:
– Галушки варить надо. К перкету галушки самый необходимый гарнир.
– Отравит нас этот повар, дед Антон, – прошептал я.
– Не хай, не хай! – втягивая носом запахи, радостно ответил дед.
…Потом мы все лежали в теплой комнате, сытые, довольные. Хвалили Онисима, допытывались, откуда у него такие сведения про хорошую еду. Онисим пыхтел, кряхтел, но все-таки сознался:
– Была у меня до войны в молодости женщина…
– Жана, што ль? – спросил дед Антон.
– Жена, – нехотя, словно отмахиваясь от мухи, согласился Онисим. – Так была она по национальности мадьярка и склонность душевную имела к приготовлению вкусной пищи.
– Где же она теперь? – поинтересовался я.
– Разошлись путя наши. Разошлись…
Дед Антон пел:
Раным-рано на заре
Стоят кони на дворе…
14
Отцу я написал в Краснодар, что уехал с Онисимом посмотреть Северный Кавказ, а заодно помочь людям «восстановить разрушенное войной хозяйство».
Ответ пришел без задержки. Отец писал, что «благополучно поправляеца». Даже он одобрял мою мысль – помочь людям восстановить хозяйство, но замечал, что «у городе нашем много разного восстанавливать требуеца а главное кот Маркиз совсем одичает или Глухой прибьет кота на тот свет но я приеду если прознаю хату Глухого запалю». Как обычно, знаки препинания отец игнорировал.
Послал я письмо и матери. Чтобы она не расстроилась, наврал маленько. Увидит штамп незнакомого почтового отделения и, само собой разумеется, бросится в панику. Я такое объяснение придумал: дескать, командировал меня завод на уборку урожая, пробуду здесь около месяца, поэтому обратного адреса не пишу…
О матери думал с теплотой, только вспоминая войну. За войной проходил водораздел, или пролегала черта, или поднималась стена…
Я родителям, конечно, не судья, как принято говорить. Неизвестно еще, сам каким буду. Однако верность не мячик, в нее не играют. Она либо есть, либо ее нет. Тут и разводить руками нечего. Не помню, может, где вычитал, может, сам придумал: лучше быть по-честному неверным, чем верным по-нечестному. Похоже на стихи. Значит, вычитал у кого-то…
Домбровский сказал:
– Верность женщине не должна быть обязанностью. Она должна быть потребностью.
– А если потребности нет? – спросил я.
– В таком случае в идеале нужно искать другую женщину, ибо верность – суть духовной близости. – Станислав Любомирович поежился, поправил на коленях плед, в который был закутан. – Близость физиологическая очень хорошо может обходиться и без верности. Примеры тому дает, скажем, раннее первобытнообщинное общество, где имели место различные формы группового брака. Да и моногамная семья на всех ее долгих этапах… При гармоничной духовной близости верность естественна, как солнечный свет…
– Об чем ты говоришь? – кисло произнес Онисим, свесив ноги с телеги. – Ты, главное, в момент верь. В момент… Нравится, красивая, гладкая – и давай… Знаешь, пословица есть: «Не откладывай работу на завтра, а дела с бабой на старость». Тпр-ру-у, хорошая!
15
У вокзала напротив касс был небольшой магазинчик ОРС ЖД, или, как называли его попросту, железнодорожный магазин – единственное место в городе, где продавались сигареты «Метро». Я почему-то привык к этим сигаретам и примерно дважды в неделю после работы наведывался сюда, покупал пару пачек.
На прилавках магазина, тесного, полутемного, можно было увидеть винно-водочные изделия, хлеб, селедку, сыр, трости из орехового дерева, карнавальные маски, политическую и спортивную литературу, но самое главное – новые ручные часы марки «Победа», которые красиво лежали под стеклом на темно-голубом бархате.
Возле этого стенда всегда толпились мальчишки и мужчины, реже женщины. И хотя я уже имел часы, подаренные отцом по возвращении с войны, все равно никогда не уходил из магазина, не поглазев на новую «Победу». Чего греха таить, не отказался бы от таких часиков, особенно золотых. «Если, конечно, Онисим не брешет, – думал я, – и мы найдем его чертов клад. И мне перепадет сколько-то копеек. Без золотой «Победы» отсюда не уеду».
В галантерейной палатке на рынке я даже купил кожаный ремешок. Очень приличный, как раз под «Победу». Носил его завернутым в обрывок газеты в заднем кармане брюк.
Однажды я заскочил в магазин часов в шесть вечера. Неделя стояла сухая и в общем теплая. Но в шесть часов уже начало темнеть: затемнело быстро. Вместе со звездами приходила осенняя свежесть, которую можно было бы назвать холодом. Вернее, репетицией холода. И тогда думалось: как хорошо у нас там, на берегу моря, где еще можно купаться в море, завтракать, обедать и ужинать во дворе.
Покупателей в магазине было много. Две пачки сигарет я традиционно взял без очереди, потому что продавец – худой высокий адыгеец – получал у нас на складе дрова. Я наложил ему полную подводу хороших дров, и он запомнил меня в лицо. Затем я продвинулся к стенду с часами, наклонился.
Лампочка в магазине вспыхнула. И в этот момент кто-то крепко взял меня за плечи, тряхнул. Я повернул голову до боли в шее. За моей спиной стоял Витек Баженов. Невозмутимо улыбался. Может, думал, что я стану обнимать его на радостях. Но я не стал, и тогда он спросил шепотом:








