Текст книги "Оставшиеся в тени"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 43 страниц)
Зато в чем-то наивный, быть может, взгляд доносит до нас живые черточки бытового уклада, психологии среды, характеров людей.
На отношения Николая Александровича к обслуге и домочадцам, согласно этому свидетельству, пожаловаться было нельзя. «Граф не был жестоким. Никогда никого в доме не обижал».
По сведениям воспоминательницы, Николай Александрович страдал от разрыва с Александрой Леонтьевной. «После ухода жены Николай Александрович продал 1 000 десятин земли, не стал жить в том доме, где жил с ней [в родовом имении], потому что все напоминало ее… Выстроил новый дом, развел сад. Всю жизнь он любил Александру Леонтьевну, а Веру Львовну только уважал».
Новой супруге, склонной к общественной деятельности, занимавшей посты в благотворительных организациях города и ставшей одной из видных дам губернского центра, удалось завести в доме четкие порядки. Николай Александрович им следовал. «…Она была очень строгих правил. Он мог приехать из гостей выпивши, но обычно разувался и в носках потихоньку проходил в свою комнату. Граф ее уважал как приемную мать своих детей, они ее звали «мамой»… Сыновей она держала очень строго».
Т. С. Калашникова сохранила добрую память о былых привязанностях. Однако из сообщаемых деталей и подробностей подчас встает образ не того человека, какой, может быть, представлялся ей самой.
Так, рядом передается факт, оказавшийся важным для всей дальнейшей жизни Николая Александровича. Воспоминательнице он кажется только диковиной домашней хроники, а между тем он вызывает другие чувства.
Событие это случилось года через два после громкого судебного процесса в Самаре и предшествовало новой женитьбе Николая Александровича.
У Веры Львовны тогда еще был жив муж, штаб-ротмистр Григорий Городецкий. Он болел тяжелой формой туберкулеза и, как бывает у чахоточных, отличался вспыльчивостью и горячностью.
«Вера Львовна начала встречаться с графом, – рассказывает воспоминательница, – еще при жизни мужа, зная уже, что дни его сочтены. Однажды, когда Городецкий узнал, что его жена Вера Львовна находится в одной из гостиниц в Симбирске вместе с графом, Городецкий вызвал Николая Александровича на лестничную площадку. Граф стоял спиной к лестнице. Городецкий его внезапно толкнул. Николай Александрович пролетел два лестничных пролета, отшиб себе печень. После каждый год ездил лечиться за границу. И в конце концов все-таки умер от рака печени».
Давайте вдумаемся в это свидетельство. Ввиду шумного характера происшествия и долголетних тяжких последствий оно не могло остаться тайной в городе, а тем более в доме. Т. С. Калашникова же вдобавок пользовалась особым расположением и близким доверием Веры Львовны.
По мудрому библейскому изречению, никто бы, конечно, не бросил камня… Но перед нами больше чем бытовое происшествие. Сальто-мортале на лестничной клетке проделал не просто человек, но носитель принципа.
Татьяна Степановна Калашникова не догадывалась об этой стороне дела, но мы-то ведь ее знаем.
Можно было бы только посочувствовать в горестном этом приключении, если бы не постигло оно особого вида борца в защиту супружеской верности. Того, кто из отстаивания чистоты и святости семейных устоев сделал для себя жизненную и общественную позицию.
форму поведения и социальную позу. Причем вошел в роль совсем незадолго перед тем (лишь за два-три года!) и действовал в этом духе чуть ли не до скончания дней. Кто за отход от буквы этих понятий неотвязно настигал и карал неверную супругу даже с помощью полиции, суда и дворянского собрания…
Такое вот соединение в одном лице стойкого семейного принципа и головоломного полета через лестничную площадку от рук оскорбленного мужа, согласитесь, случай все-таки необычный!
Конечно, как всякий живой человек, Николай Александрович был неоднозначен, разнообразен, переменчив. Но куда, как, до каких пределов? В этом вся суть.
Присмотримся еще к одной из психологических метаморфоз. В рукописных мемуарах М. Л. Тургеневой, хранящихся в ЦГАЛИ, есть эпизод, где она со свойственным ей чувством справедливости вспоминает благородный поступок графа Николая Александровича последнего периода жизни.
Так сошлись обстоятельства, что Мария Леонтьевна в качестве поверенной сестер Тургеневых по общему владению вынуждена была обратиться к Николаю Александровичу, который в числе прочих постов и званий был членом учетно-ссудного комитета по сельскохозяйственному кредиту губернского отделения Государственного банка. Дело было имущественное, для заинтересованной стороны, не вылезавшей из долгов, чувствительное, а обязана она была ехать именно к нему.
Понятны все волнения сестры бывшей жены. Однако они оказались напрасными. Николай Александрович назначил деловую встречу у себя дома, принял просительницу, не помнящую, на каком она свете, даже очень благожелательно. «Все ему рассказала и просила повлиять, – пишет Мария Леонтьевна. – Он, видимо, был польщен и говорит: «Непременно, непременно, будьте уверены, что все сделаю, что смогу».
Николай Александрович даже приглашал М. Л. Тургеневу остаться обедать, от чего та уклонилась. «…Мой визит был полезен, и дело скоро уладилось. Вот именно эту черту его я и подчеркиваю, – обобщает Мария Леонтьевна, – на все обвинения, что он был мстителен. Как было легко подставить ножку, а он этого не сделал».
В описании этого эпизода, перелагавшегося не меньше чем три десятилетия спустя, допущена, однако, ошибка памяти. Как пишет Мария Леонтьевна, перед деловым визитом она советовалась с сестрой. Воспроизводится и ответ Александры Леонтьевны: «Машечка, ты ведь знаешь, как трудно мне было провести Алешу в дворянские книги. Все это враждебное давление графа мне тормозило».
Основной конфликт и тогдашняя баталия между сторонами – вокруг родословной записи сына – представлены здесь вполне исчерпанными. Но, как мы знаем, было не так. Николай Александрович делал все от него зависящее, чтобы решающий выигрыш в неправедных усилиях остался за ним.
Только безвременная кончина Н. А. Толстого изменила обстановку, создав перелом к последующему благоприятному исходу дела, во многих отношениях жизненно важному для А. Толстого. Да и то положительное заключение Самарского депутатского собрания состоялось лишь 19 декабря 1901 года.
Самого Николая Александровича к тому времени уже почти два года не было в живых.
Мария Леонтьевна могла или не знать всех перипетий былой ожесточенной борьбы или же спустя десятилетия запамятовать прежний ее накал, преувеличивая в то же время значение отложившегося в памяти из-за своей необычности случая. Только так можно объяснить слишком расширительный вывод из него, который она делает, с великодушной легкостью отводя настойчивые представления о Николае Александровиче, «что он был мстителен».
Между тем факт сам по себе вовсе не противоречит этим представлениям. В жизни то и другое существовало рядом, совмещаясь в одном лице. Ведь как раз в то время Николай Александрович вел более широкую мстительную игру. И видеть вместе с тем противную сторону униженной, просящей, выбросить ей то, что, может быть, для нее и важно, но пустяк для него, даже поднимало в собственных глазах, льстило самолюбию. Это было в его характере.
Документальные источники передают и последние всплески метаний и буйства необузданной этой натуры.
В 1897 году все Поволжье скандализировал ультиматум графа Н. А. Толстого земству прекратить деятельность ветеринарных врачей в Самарском уезде (после того как ветеринары заподозрили сап на одном из графских конных заводов). Поднялся газетный шум. В ответ Николай Александрович направил губернатору просьбу об отставке с поста уездного предводителя дворянства, которая, впрочем, осталась «без движения»…
Рискованными, мягко говоря, были и любовные похождения под боком у строгой супруги, связанные с посещением «знаменитой Аришки», ублажавшей своих клиентов даже и четырнадцатилетними девочками, за что прокурорский надзор «давно зубы точил» (Архив КЛМ). Это была уже крайняя степень нравственного падения. Утрачивая прежнюю мечтательность и показное гусарство, Н. А. Толстой все больше превращался в открытое воплощение пороков, свойственных ему с молодости.
Курс регулярного лечения Николай Александрович принимал на этот раз во Франции, в Ницце. Там он и умер 9 февраля 1900 года.
Гроб с телом был привезен в Самару, и 27 февраля состоялись похороны.
На них присутствовала и Александра Леонтьевна с сыном. «Саша и Алеша, – вспоминает М. Л. Тургенева, – были в церкви, но никто к ним не подошел, ни графиня, ни дети».
Писать так можно, только не подозревая, какие чувства в тот момент закипали на противоположной стороне. О порывах, которые вызвало там публичное появление на погребальной церемонии двух выходцев из предшествующей биографии покойного, бесхитростно рассказывает Т. С. Калашникова: «Александра Леонтьевна приходила в Иверский монастырь проститься с телом мужа. Сыновья, особенно Стива, хотели ее прогнать. Но Вера Львовна не разрешила, сказала, что Александра Леонтьевна просит прощения у мужа».
Выдержанно и по-своему благородно повела себя Вера Львовна и в дальнейшем. Решив, наконец, разрубить давний семейный узел.
Это отвечало желанию обеих сторон.
Начался письменный обмен мнениями. Посыльной во враждебный стан ходила та же Т. С. Калашникова. Придана была ей и частичная роль доверенного лица, которое, не принимая ответственности, призвано устно добавлять и развивать то, что на бумаге написать было нельзя или не хотелось…
Например, первоначальную версию, что граф чуть ли не банкрот и Вера Львовна выкупила-де его имения на свои деньги ради старших сыновей.
По позднейшим воспоминаниям, Александра Леонтьевна на это ответила:
«– Пусть она публично признает, что граф промотал свое имение и оно теперь выкуплено и принадлежит Вере Львовне. Тогда только я откажусь от пая на сына…
Узнав об этом, Вера Львовна сказала, что пусть она лучше возьмет эти деньги, чем вся округа узнает, что отец банкрот и позор ляжет на сыновей» (Т. С. Калашникова).
Впрочем, Александра Леонтьевна дала лишь понять, что за себя постоять сумеет.
Втягиваться в очередную тяжбу, имея за спиной прежнюю, начинать новый тур походов по различным присутствиям и отдавать годы судебной волоките она не собиралась. Хотя при удачном повороте это и сулило долю от главного богатства – земли.
Примирительная позиция и скромность притязаний в том, что волновало других наследников, решили все.
О достигнутой договоренности сообщает в своих воспоминаниях М. Л. Тургенева: «Графиня… первая сделала предложение о выдаче Алеше деньгами, боясь, как рассказывал ее поверенный Саше, что Саша наравне с другими детьми потребует выдела для Алеши. Саша не стала возбуждать никаких исков и удовлетворилась тем, что дали, хотя все говорили, что это мало против других детей».
О таком способе получения наследства А. Толстой говорил позднее, что ему «выбросили собачий кусок». Хотя сам по себе он был немалым: около 30 тысяч рублей…
Это меняло многое – житейские условия, перспективу на образование.
Отцовское наследство А. Н. Толстой получил почти на два года раньше, чем определился его гражданский статус в составе подданных Российского государства.
О женщинах толстовского Заволжья
Семейная драма матери, последствиями своими также сильно затронувшая собственную жизнь А. Н. Толстого, в конце концов, немало в ней определившая, факт такого масштаба, что было бы странно, если бы он остался вне его писательского зрения.
Свое толкование событий А. Толстой давал прежде всего в автобиографических статьях и высказываниях разных лет.
И вот что интересно. Шли годы. Не однажды круто менялась жизнь, окружавшая писателя бытовая и общественная среда. Время остужало прежние страсти, сводило с былыми недругами, дарило новых друзей, порождало врагов и примиряло с памятью тех людей, с которыми, прежде казалось, примирения быть не может.
Процессы превращения прошлого в настоящее всегда волновали исторически мыслящего художника. А тут жизнь наделяла сведениями вдобавок о том, что близко касалось, – о родословной, его занимавшей, об истории семьи, о событиях, начавшихся до него, но влиявших на судьбу. Возникали новые «ракурсы» зрения. И все же… Общая оценка семейной драмы, составившей также и часть собственной ранней биографии А. Толстого, оставалась устойчивой.
В семейном конфликте матери, в истории ее любви и разрыва с окружающей бытовой и общественной средой А. Толстой неизменно подчеркивал духовнонравственную основу, глубокие побудительные причины, приобретшие социальный резонанс.
Мотивы эти звучат даже в беглых упоминаниях. «Моя мать ушла от страшной, как кошмар, жизни с отцом… Я рос с матерью и вотчимом в разоряющейся усадьбе Самарской губернии. Вотчим считался красным в уезде…» («О себе», 1929).
Все, что А. Толстой говорил прежде о существе давней семейной драмы и ролях ее участников, вылилось затем в емких и отточенных формулах «Краткой автобиографии», последняя дата под которой поставлена писателем за год до смерти.
Перечитаем теперь выдержку:
«Я вырос в степном хуторе верстах в девяноста от Самары. Мой отец Николай Александрович Толстой – самарский помещик. Мать моя, Александра Леонтьевна, урожденная Тургенева, двоюродная внучка Николая Ивановича Тургенева, ушла от моего отца, беременная мною… Моя мать, уходя, оставила троих маленьких детей – Александра, Мстислава и дочь Елизавету. Уходила она на тяжелую жизнь, – приходилось порывать все связи не только в том дворянском обществе, которое ее окружало, но и семейные. Уход от мужа был преступлением, падением, она из порядочной женщины становилась в глазах общества – женщиной неприличного поведения. Так на это смотрели все, включая ее отца Леонтия Борисовича Тургенева и мать Екатерину Александровну.
Не только большое чувство к А. А. Бострому заставило ее решиться на такой трудный шаг в жизни, – моя мать была образованным для того времени человеком и писательницей. (Роман «Неугомонное сердце» и повести «Захолустье». Впоследствии ряд детских книг, из которых наиболее популярная «Подружка»)».
Далее А. Н. Толстой, быть может, даже с излишней односторонностью подчеркивает темные стороны социальной жизни Самары той поры: «Самарское общество восьмидесятых годов, – продолжает он, – до того времени, когда в Самаре появились сосланные марксисты, – представляло одну из самых угнетающих картин человеческого свинства. Богатые купцы-мукомолы, купцы-скупщики дворянских имений, изнывающие от безделья и скуки разоряющиеся помещики-«степняки», – и общий фон, – мещане, так ярко и с такой ненавистью изображенные Горьким…
Люди спивались и свинели в этом страшном, пыльном, некрасивом городе, окруженном мещанскими слободами… Когда там появился мелкопоместный помещик – Алексей Аполлонович Бостром, молодой красавец, либерал, читатель книг, человек с «запросами», – перед моей матерью встал вопрос жизни и смерти: разлагаться в свинском болоте или уйти к высокой, духовной и чистой жизни. И она ушла к новому мужу, к новой жизни – в Николаевск.
Алексей Аполлонович, либерал и «наследник шестидесятников» (это понятие «шестидесятники» у нас в доме всегда произносилось, как священное, как самое высшее), не мог ужиться со степными помещиками в Николаевске, не был переизбран в управу и вернулся с моей мамой и мною… на свой хутор Сосновку.
Там прошло мое детство…».
Такова смысловая оценка, данная этим событиям самим писателем.
Нравственный их пафос много значил и для Толстого-художника. Если так можно выразиться, это была героическая страница «семейных хроник» (писание которых составило целую полосу в его творчестве). Но и не только их одних. Отголосками встречаются вдруг сходные детали, фабульные подробности там, где действуют совсем другие герои…
У Алексея Толстого есть рассказ «Любовь» («Искры»), написанный в 1916 году, о том, как два красивых душой человека, прошедших длинную дорогу к своей любви, были убиты покинутым мужем, моральным ничтожеством, на перроне вокзала за две минуты до отхода поезда. Трудно судить, возник ли сюжетный мотив рассказа – нелепая смерть «за две минуты» до счастья – непосредственно из воспоминаний о случае, происшедшем с матерью и отчимом в поезде в августе 1882 года. Но вполне возможно, что при написании произведения этот эпизод стоял у Толстого перед глазами. Любовь, оплаченная всем, что только может отдать человек, сверкнувшая искрой в глухой провинциальной ночи, тогда тоже чуть не была растоптана слепым, раздосадованным карликом.
Впрочем, коли стоит перекинуть мостик от рассказанных выше событий к творчеству А. Н. Толстого, то отнюдь не для выискивания прямых сюжетных откликов и совпадений. Потому что даже любопытнейшие сюжетные аналогии сами по себе еще мало что дают.
Известно, что одной из ведущих тем всего дореволюционного А. Толстого была тема одухотворенной, облагораживающей, а часто и всеисцеляющей любви. «Я был уверен в одном, что есть любовь. Теперь я уверен, что в любви рождаются вторично. Любовь есть начало человеческого пути…» – так писал об этом сам Толстой в первой автобиографии 1913 года. Чувство, в котором расцветает и обновляется человек, было для писателя в те годы средоточием его гуманистических идеалов, с высоты которых он обрушивался на свинеющих и заживо гниющих в своих усадьбах последышей дворянского быта, вроде памятного Мишуки Налымова, и приходящих им на смену рыцарей чистогана. Идеал любви давал светлые и жизнеутверждающие краски таланту писателя, изображавшему в те годы довольно мрачные стороны российской действительности.
Известно также, кто является в ранних произведениях Толстого олицетворением этих светлых поэтических начал. Прежде всего – героини, женские персонажи. Таковы Вера Ходанская («Мишука Налымов»), Сонечка Репьева (роман «Чудаки»), Катя Волкова (роман «Хромой барин»). В этих благородных, но пока, увы, сплошь неудачливых мечтательницах, привлекающих свежестью и чистотой чувства, а также в героинях ряда других предреволюционных произведений уже намечены некоторые черты, видны как бы подступы Толстого к самому поэтическому из его созданий в галерее женских характеров – к образу Даши Телегиной.
Не расходятся литературоведы и в том, чьи традиции в изображении русской женщины продолжает в данном случае молодой Толстой. Конечно же, в первую очередь – И. С. Тургенева, с его возвышенными, опоэтизированными героинями.
Но вот вопрос: имел ли Толстой основания, давала ли ему жизнь достаточный материал, чтобы в среду разложившихся обитателей помещичьих усадеб «пересадить» вдруг… преемниц тургеневских женщин?
А. Толстой реалистически изобразил деградацию дворянства между двумя революциями. Острый взгляд писателя увидел в первом сословии империи переживших себя чудаков, зловещих анекдотических тупиц, у которых под дворянской фуражкой с красным околышем обозначались на лицах трупные пятна вырождения. Изображенные сильно и красочно, эти черты персонажей писателя делали его произведения новым словом в русской литературе. Но не изменило ли реалистическое чутье в другом случае? В какой мере обладали жизненной достоверностью положительные героини раннего Толстого? Или, быть может, это лишь книжноромантические повторения «под Тургенева», выражающие идеалы автора, но далекие от живой тогда современности и тенденций ее развития?
Существует, оказывается, похожая точка зрения.
В своей интересной в целом книге «Путь Алексея Толстого» критик М. Чарный так, в частности, характеризует дореволюционные произведения писателя, посвященные последышам старого дворянского быта: «В этой обстановке распада выделяются только женские образы. И в «Чудаках», и в «Мишуке Налымове», и в других рассказах, а потом и в «Хромом барине» Толстой рисует образы женщин, которые с очарованием душевной простоты сочетают благородство чувства и постоянную готовность принести себя в жертву…
Легко заметить, что Толстой в женских образах продолжает традицию лучших русских писателей, и прежде всего Тургенева. Но не кажутся ли героини А. Толстого занесенными в общество Налымовых откуда-то с иной планеты? В тургеневских дворянских гнездах эти благородные поэтические создания были родственны по духу Рудиным и Лаврецким. Очень многое изменилось за те пятьдесят-шестьдесят лет, которые отделяют героев Тургенева от дворянских героев Алексея Толстого; Толстой увидел и запечатлел эти изменения прежде всего в образах мужчин. И потому создается иногда такое впечатление, точно рождались Сони и Веры не от своих отцов, точно они люди другого рода. Частичное объяснение этому можно найти в том, что даже в среде господствующего класса женщины были неравноправной, угнетаемой частью общества» (М. Чарный. Путь Алексея Толстого: Очерк творчества. М.: ГИХЛ, 1961, с. 22).
Таким образом, критик, хотя и очень деликатно, высказывает серьезные сомнения в том, насколько появление преемниц «тургеневских девушек» в раннем творчестве Толстого соответствовало фактам из жизни тогдашних помещичьих усадеб. Установление жизненности или нежизненности (хотя бы «частичной») женских образов Толстого тотчас влечет за собой другую проблему, которую волей-неволей придется затронуть, – о характере наследования А. Толстым тургеневских традиций. Словом, мы должны быть благодарны М. Чарному за то, что он вынес на обсуждение эти интересные вопросы.
Первый из них разрешается сравнительно просто. Женщин, нравственно красивых, даже сильнее характером, чем те, что выведены в ранних произведениях писателя, было совсем немало в тогдашней дворянской среде, в том числе и в близком окружении Толстого. Нравственный пример матери не был единственным.
Если Лиля (E. Н. Толстая) и не сумела разобраться в сложных обстоятельствах семейной драмы, то сама отличалась свободой и решительностью чувств. Об одном ее смелом поступке сообщает найденное письмо.
«…Свадьба Лили была в Саратове, – пишет Александра Леонтьевна 19 мая 1898 года А. А. Бострому. – Рахманинов – это тот самый, которого она любит пять лет и из-за которого стрелялась (этого последнего никто не знает). Граф свадьбы признавать не желает, и он, и бабушка на свадьбе не были. Значит, Лиля отстояла-таки себя и свою любовь. Я этому очень порадовалась…»
Не в пример братьям Лиля тянулась впоследствии к Алексею Николаевичу. По воспоминаниям С. И. Дымшиц-Толстой, она навещала младшего брата в Петербурге в 1912 году. «Елизавета Николаевна была высокая, красивая женщина, любила литературу и сама писала стихи, – сообщает мемуаристка. – Она жила с мужем в Новом Петергофе и чувствовала себя очень сиротливо в армейско-офицерской среде».
Заезжала она и позже к А. Н. Толстому, в Москву. Об этом рассказывается в письме Марии Леонтьевны Тургеневой А. А. Бострому от 22 февраля 1914 года: «…свиделись и сразу установились душевные отношения. Могу сказать, что такой женщины не видела – и хороша царственно, и прелестна – сразу все сердца взяла… Алеша так был светел и счастлив, что у него есть сестра и что она пришла».
Произведения Толстого, посвященные быту разоряющегося дворянства, называют еще «семейными хрониками», потому что многие сюжетные линии и образы их навеяны действительными случаями, происходившими с многочисленными родственниками писателя. Например, прототипом поэтического образа чистой и милой Верочки Ходанской («Мишука Налымов») в значительной мере является рано умершая любимая сестра Александры Леонтьевны – Ольга Леонтьевна, «Леля», которой посвящен ее роман «Неугомонное сердце».
Преимущественную направленность писательского интереса в том, что касалось женских характеров, можно определить словами мемуаристки, близко наблюдавшей молодого А. Н. Толстого.
Говоря о художественных запечатлениях в прозаическом цикле той поры облика тетки – Марии Леонтьевны Тургеневой, С. И. Дымшиц-Толстая пишет: «Тетя Маша отразилась во многих произведениях Толстого, в таких его ранних рассказах, как «Неделя в Туреневе», «Заволжье», «Неверный шаг»; Алексей Николаевич любил ее не только как родного человека, – справедливо подчеркивает она, – но и как женский тип, как образ чистой и талантливой женщины, своим личным благородством резко выделявшейся в окружающей ее среде вымирающего дворянства» («Воспоминания об А. Н. Толстом». М., Советский писатель, 1973, с. 69).
Наверное, еще больше подобных примеров можно было бы указать и не среди родственниц писателя, не в его окружении. Но дело, в конце концов, не в количестве случаев. Много ли было в жизни «тургеневских девушек» в те времена, когда И. С. Тургенев за несколько лет ввел в русскую литературу целую галерею своих положительных героинь? Если верить современникам – очень мало. На это указывал Добролюбов, характеризуя героиню романа «Накануне» Елену Стахову. А Лев Толстой уже в 1901 году говорил: «Тургенев сделал великое дело тем, что написал удивительные портреты женщин. Может быть, таковых, как он писал, и не было, но когда он написал их, они появились. Это – верно, я сам наблюдал потом тургеневских женщин в жизни» (Цит. по кн.: Н. Л. Бродский. И. С. Тургенев. М., 1950, с. 58–59).
Вообще количественные категории редко являются решающими в искусстве. Гораздо интересней разобраться в другом – в характере наследования А. Толстым тургеневских традиций при создании женских образов.
Но тут не обойтись без нескольких предварительных замечаний.
А. Н. Толстой-художник выступил как живой посредник между русской классикой и литературой наших дней. В работах о Толстом высказано уже немало интересного о наследовании художником традиций Гоголя, Гончарова, Л. Толстого, Чехова и других русских классиков. В общем русле этих исследований, бесспорно, большее внимание стоит уделить традициям И. С. Тургенева, властителя дум писательской молодости, в творчестве которого А. Толстого так многое влекло и впоследствии отталкивало. Значение этой темы явно недооценивается.
Приведу пример. Обратимся к книге «А. Н. Толстой. Семинарий» (Л.: Учпедгиз, 1962), являющейся по самой задаче изданий такого рода как бы зеркалом сделанного литературоведением за предшествующий период. В специальной главе «Семинария» имеются разделы о традициях многих лучших писателей XIX – начала XX в. в творчестве А. Толстого (от Пушкина до Александра Блока включительно). Каждый из разделов снабжен иногда скудной, но иногда и обнадеживающей библиографией литературоведческих работ. Раздела «И. С. Тургенев и А. Н. Толстой» в книге попросту нет. Авторов «Семинария» И. Рождественскую и А. Ходюка если и следует упрекнуть, то не забывая никак о трудностях предприятия: наблюдения над традициями Тургенева в работах о Толстом не так уж часты.
Между тем история менявшихся отношений А. Н. Толстого к этому художнику и мыслителю, к его разностороннему вкладу в национальную культуру и развитие русского литературного языка, история плодотворной учебы у И. С. Тургенева и полемики с ним – один из лейтмотивов всего писательского пути А. Толстого. От восторженного отношения к И. С. Тургеневу в молодости, когда поиски сосредоточивались преимущественно на моральных идеалах, до критического пересмотра отдельных сторон наследия Тургенева зрелым А. Толстым.
Например, в 30-е и в начале 40-х годов А. Толстой считал, что в определенном отрыве нормативного литературного языка от народного, в некоторой искусственности литературного языка по сравнению с народной речью «очень повинен И. С. Тургенев, который ввел очень красивый, очень хорошо сделанный, с придаточными предложениями, очень хорошо скомпонованный полупереводной язык» (Алексей Толстой. О литературе: Статьи, выступления, письма. М., 1956, с. 212).
Высказывания такого рода настойчиво повторяются: «Многие считают язык Тургенева классическим. Я не разделяю этого взгляда. Тургенев – превосходный рассказчик, тонкий и умный собеседник… Он подносит мне красивую фразу о предметах вместо самих предметов» (с. 114–115). Или: «Тургенев – великий русский писатель, он грешил тем, что был далек от народного языка. Он писал на блестящем языке, но это был переводной язык, переводной язык, построенный по законам французской речи…» (с. 391). Примеры можно было бы множить.
Когда читаешь такие филиппики по поводу языка Тургенева, создается впечатление, что А. Толстой мечет стрелы прежде всего не столько в реального И. С. Тургенева, сколько в средоточие книжно-беллетристических языковых норм, накопленных вековым развитием литературы, разросшихся, отвердевших и приобретших самостоятельную значимость. Художник хочет оттолкнуться от них, вырваться и уйти в открытое море живой разговорной речи, в океан русского национального языка.
Это отвечало давним и исконным устремлениям А. Толстого, поддержку и опору которым он черпал когда-то и в творческой практике И. С. Тургенева. Соответствовало тяготениям писателя к фольклорной образности, обостренной чувствительности и пристальному вниманию к самобытным истокам русской национальной речи, письменности и литературы, оформившейся у него к тому времени теории «языкового жеста».
Но было бы, конечно, легкодумием утверждать, что в своей полемике 30-х – начала 40-х годов А. Толстой не имеет в виду и некоторых сторон реальной творческой практики классика русской литературы, в чьей стилевой манере, на его взгляд, воплотились черты такой языковой книжной инерции. Творческий спор затеян художником по большому счету, и оппонента он себе избрал достойного. Былой ученик оспаривал учителя.
В литературе об А. Н. Толстом есть подходы к осмыслению проблемы. Назову, например, раздел «Единого слова ради… В роли оппонента И. Тургенева» в монографии В. Баранова «Революция и судьба художника» (М., 1967, с. 425–434). Попытка объяснить позднейшее изменение отношения А. Толстого к языку и творчеству Тургенева сделана также в моей статье «Художник и отчизна (О литературно-эстетических взглядах А. Н. Толстого)», являющейся предисловием к объемистому сборнику «А. Н. Толстой. О литературе и искусстве. Статьи. Выступления. Беседы. Заметки. Записные книжки. Письма» (М., Советский писатель, 1984, с. 29–30). Проблема действительно почти драматической остроты – ведь писатель вместе с тем постоянно подчеркивал, что «был воспитан на Тургеневе» и целую полосу творческого развития шел за ним.
Связь с творчеством Тургенева у А. Толстого была давней и глубокой. С малых лет Александра Леонтьевна привила сыну свою любовь к Тургеневу. Как пишет А. Толстой в «Краткой автобиографии», с детства «любимым писателем был Тургенев. Я начал его слушать (чтение родителей вслух. – Ю. О.) в зимние вечера лет с семи». Сохранилось школьное сочинение Толстого, относящееся, по-видимому, к 1900 году, на тему «Кто мой любимый писатель?». Семнадцатилетний А. Толстой называет Тургенева и подробнейшим образом объясняет, чем тот привлекает его.