355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Оклянский » Оставшиеся в тени » Текст книги (страница 38)
Оставшиеся в тени
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 08:30

Текст книги "Оставшиеся в тени"


Автор книги: Юрий Оклянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)

Но ведь и для Брехта вскоре настала страдная пора снимать плоды с древа теоретического познания, создания всего того, что он напишет в ходе дебатов о реализме.

В статьях и заметках тех лет писатель размышляет о сущности и особенностях творческого метода социалистической литературы.

Новое направление потому и воспринимает, на его взгляд, лучшие традиции прошлого, что к нему приложима общая мысль – о творческой и плодоносной, как жизнь, природе реализма…

«Воодушевленный не перестает видеть действительность, трезвый не утрачивает вдохновения» – так определял Б. Брехт при этом соотношение субъективного и объективного начал в принципах подхода к отображению жизни. Идейно-эстетическая активность художника сулит успех лишь при верном постижении объективной реальности.

О каких бы краеугольных понятиях эстетики ни заходила речь – о классовости, народности искусства, о типическом и т. п., – первейшее из мерил для Брехта одно: правда жизни.

Причем это были отнюдь не только общетеоретические декларации – свет такого понимания отчетливо различим в истолкованиях самых заповедных моментов творческого процесса писателя. Достаточно вернуться к трактату «Пять трудностей при писании правды».

Так, например, «способность выбирать тех, в чьих руках правда будет действенной» (в обозначении Брехта, еще одна трудность при писании правды) – не просто акт идеологический, сознательная установка «говорить правду тем, для кого эти порядки наисквернейшие», но и открытое восприятие точки зрения угнетенных. Это, употребляя категории современной теории творчества, – ориентация на читателя уже в самом процессе создания произведения. Ибо, замечает Брехт, «познание правды – процесс общий и для пишущих и для читающих… Для пишущих важно найти нужный тон правды»…

Точность в выборе адресата искусства, умение достичь близости с ним – вернейший из залогов, чтобы слово обратилось в поступок, чтобы вчерашние книги становились сегодняшними делами…

Этими общеэстетическими взглядами и определялась, конечно, практика Брехта – литературного критика и организатора литературного процесса (в частности, в пору, когда он был одним из соредакторов московского журнала «Дас Ворт» или после войны участвовал в строительстве культуры новой Германии, и т. д.).

Тем более следует упомянуть о таком важном условии контактов Брехта – литературного мыслителя с широкой читательской аудиторией нашей страны, как издания его теоретического наследия в СССР в переводах на русский язык.

Если статьям и выступлениям Брехта – новатора театра – были отведены две книги в пятитомном Собрании сочинений, вышедшем в первой половине 60-х годов в издательстве «Искусство», то работы писателя по литературе и другим видам искусства (кроме театра) до сих пор были известны советскому читателю лишь в сравнительно небольшой своей части, да к тому же отрывочно и бессистемно.

Объемистый том «Бертольт Брехт. О литературе» (составление, переводы и примечания Е. Кацевой), упоминавшийся выше, во многом устранил этот пробел. Впервые столь широко и полно передает он на русском языке мир эстетических и литературных взглядов писателя, его литературно-критических и художественных оценок, авторские свидетельства о важных чертах «лаборатории» Брехта – поэта, прозаика, драматурга…

Основным арсеналом при формировании сборника явились литературно-теоретические выпуски последнего немецкого двадцатитомника Б. Брехта, а также его интереснейшие «Рабочие дневники», впервые напечатанные на родине писателя лишь в 1974 году.

Таким образом, новый широкий круг первоисточников и документальных материалов Б. Брехта был донесен до советского читателя с учетом последних публикаций и текстологических разысканий на языке оригинала.

Интерес к этому художнику и мыслителю в нашей стране идет вглубь, становится сосредоточенней и основательней, после того как утолен был первый пыл массовых открытий и внимания, которым сопровождалось триумфальное шествие искусства Брехта по театральным сценам и книжным прилавкам в середине 50-х и начале 60-х годов. Одно из подтверждений тому – названный тематический сборник.

К сравнительно небольшому числу переводившихся ранее статей и выступлений писателя и к общей картине литературно-теоретического мира Брехта, воссозданной в работах многих советских исследователей его творчества, прибавился ныне широкий круг новых авторских произведений и текстов.

Фундаментальный том Б. Брехта в серии «Памятники мировой эстетической и критической мысли» явился заметным литературным событием последних лет.

…От событий литературной жизни, свершающихся вокруг нас, вернемся теперь к тем уже подернутым дымкой и все больше уходящим вдаль временам, когда каждая из этих теоретических статей составляла предмет горячей злободневности.

Несправедливым было бы оставить без внимания при этом и скромную роль нашей героини.

Конечно, участие ее в итоговых оформлениях того, что составляло стройную систему этических, эстетических и литературно-теоретических взглядов писателя, было подсобным.

Ведь этические и эстетические принципы, можно сказать, – это сама натура художника, его плоть и кровь. Только выраженные в формулах, сфотографированные словесно.

В этом смысле теоретические жанры не менее интимны, чем поэтическая лирика. А слагать совместно с кем-либо лирику избегал, как мы помним, даже Брехт, при всех его склонностях к коллективному сотрудничеству.

Так что на разработке Брехтом принципов реализма во второй половине 30-х годов участие Маргарет Штеффин едва ли сказалось особенно приметным образом. Однако же то не была и роль безмолвного статиста.

Конечно, она, как и всегда, во многом практически содействовала, обеспечивала, обставляла, помогала, продвигала. Но и не только.

Часто и тут тоже была доверенным читателем, спорщиком, советчиком, «второй стороной» напряженного внутреннего диалога художника. А тем самым и прямым побудителем к дальнейшим теоретическим разработкам.

Разнообразные следы тому имеются в архивных материалах. Недаром среди ее бумаг, обнаруженных в Москве, находится, например, машинописная копия теоретической заметки, которой писатель должен был придавать особое значение. Она озаглавлена «О лозунге «Революционный реализм» и от известного ныне варианта отличается только редакцией названия, которое учитывает широко распространившийся после Первого съезда советских писателей новый термин.

«О лозунге «Социалистический реализм» – так было изменено название.

Это тот самый теоретический набросок, где говорится, что фашистские режимы не ждут для себя ничего хорошего, если писатель начинает допрашивать действительность, что «достаточно произнести «дважды два – четыре», чтобы вызвать недоверие и недовольство правительств в этих странах» и т. д. Вплоть до крылатых слов: «Воодушевленный не перестает видеть действительность, трезвый не утрачивает вдохновения».

Одно из писем М. Штеффин содержит подробный разбор некоторых моментов драматургической теории Брехта.

Да и сам писатель оставил прямые свидетельства о причастности М. Штеффин к ходу своих литературнотеоретических разработок конца 30-х годов.

«Письма о реализме» я как раз тебе посылаю, – откликается он, отвечая, по-видимому, настойчиво подталкивающему его к этим занятиям адресату. – Ты мучительница, дорогая Грета» (28 декабря 1936 г.).

Уже приходилось говорить, что «эстетика правды» в немалой степени была иным преломлением и выражением «этики действий». То есть тех норм поведения, которые писатель утверждал своим творчеством и которые в ряде моментов с особой автобиографической отчетливостью воплотил в пьесе «Жизнь Галилея».

Это были также и те нравственные правила, по которым он строил отношения с окружающим миром, по которым стремился жить. Распространялось это прежде всего, конечно, на среду близких людей, с кем он повседневно общался, с кем работал.

О повседневной этике коллективного сотрудничества, присущей Брехту, Лион Фейхтвангер писал:

«Он много работал коллективно; он находил, что «надо продвигаться широким фронтом». Где бы он ни был, вокруг него собиралось множество последователей, которые безоговорочно верили в него… Брехт отнимал много жизни, он был властен и горд и требовал от своих друзей терпеливого сотрудничества. Но он был лишен всякого высокомерия и бахвальства и щедро воздавал с полнотой сам. Он давал больше, чем требовал. Слово «солидарность» благодаря ему обрело новый смысл».

Безусловно, одним из самых драматических испытаний этой этики, когда-либо выпадавших на долю Брехта, были события последних месяцев перед нападением фашистской Германии на СССР.

Москва – знакомая пристань

Это было в двадцатых числах мая 1941 года. Ближе к вечеру. Маленькая кочевая группа Брехта наслаждалась покоем в затененных шелковыми шторами номерах интуристовской гостиницы «Метрополь».

По верхнему фронтону поставленного с архитектурным замахом серого здания гостиницы нарядной цветной майоликой была навеки запечатлена надпись первых лет Советской власти: «Только диктатура пролетариата освободит человечество от гнета капитала (В. И. Ленин)».

Внизу простерлась одна из самых старых и красивых площадей Москвы. С многоколонным зданием Большого театра по одну руку и зубчатой белокаменной стеной Китай-города – по другую. В обеих половинах площади, разделенной поточной магистралью, зеленели обсаженные с четырех сторон и уютные в самих себе скверики. Скамейки одного из них еще пустовали, дожидаясь вечерних парочек. На другом пятачке, золотясь на солнце, бил фонтан и в песочницах, под присмотром нянюшек и мам, доигрывали свои игры малыши.

Там где-то резвилась и быстро освоившаяся в Москве десятилетняя дочь Брехта Барбара.

В размеренном уличном потоке советской столицы ничто не напоминало о том, что где-то, неудержимо вовлекая все новые народы, уже почти два года идет война, творится разбой.

Москва, вот с этими древними стенами Китай-города, играющими малышами в притеатральном садике, звездами на башнях Кремля, отказывалась верить в очевидности мировой бойни.

В этом таилась гипнотизирующая мощь. В самом деле, не был ли он, Брехт, попросту пуганой вороной?

Это и немудрено, когда концлагерь и смерть в облике твоих же соотечественников гонятся по пятам. И за два года меняешь четвертую страну. Страх неизвестности рождается даже у детей. Барбара и та ловит взрослые разговоры, стараясь по обрывкам доступных понятий угадать свой завтрашний день.

Это заметили даже встретившие их в Москве Аплетин и сотрудница Иностранной комиссии Герасимова.

После сутолоки Ленинградского вокзала в вестибюле гостиницы «Метрополь» Лидия Ивановна Герасимова, молодая, черноглазая женщина, похожая на недавнюю выпускницу института иностранных языков, попросила паспорта для прописки.

Барбара, успевшая устроиться на кожаном диване, вдруг подобралась и навострилась. В словах «паспорта», «формальности», «прописка» ребенку почудилось недоброе. Это не раз предвещало полицейские приказы о выезде из страны. Как видно, надо было вставать с мягкого дивана и снова куда-то тащиться. Девочка заплакала.

Хозяева переглянулись и мгновенно отреагировали.

Выручил припасенный Аплетиным подарок – детская книжка о челюскинцах на льдине. Барбара принялась рассматривать картинки о мохнатых зимовщиках, кострах и палатках на голубой льдине, о белом медвежонке, тюленьих лежбищах, северном сиянии. И забыла о полициях и войнах…

Да, сегодня, в последней декаде мая, был один из хороших дней. И кто знает, быть может, даже вершинный час пребывания в Москве.

Все свои были рядом. Ободренные тем, что вырвались наконец из Финляндии, довольные приемом в советской столице. И Грета, хотя и температурившая после хлопот и волнений переезда, лежала в соседнем номере. Думали, что это простуда. И все еще образуется.

Вольготно было стоять в одиночестве у распахнутого окна своего «люкса». Теплый майский ветерок, залетая в комнату, колыхал шелковые шторы. Давно уже не знакомое чувство безопасности и покоя рождалось оттого, что, беззаботно покуривая, созерцаешь сверху самый центр Москвы, ощущая и вбирая в себя уверенный ритм столицы могучего государства. Единственного в мире государства, с которым, что ни говори, тебя связывает главное – единство веры и общность судьбы.

Где-то внизу сейчас под зданием гостиницы, вот под этой площадью с играющими детишками, под Большим театром, в тоннелях, избороздивших фундамент города, в это мгновение мчатся поезда московского метро. Кажется, можно ощутить вибрацию и шум пролетающих составов. Но ничего нет. Не слышно.

Там, под зримой уличной явью, своя жизнь. Метрополитен, подземный город, нарядные станции, полированные мраморные полы, расписные мозаичные потолки и полный воздуха величавый простор, ставший бытом для миллионов обитателей бывшей лапотной России. Светлые подземные дворцы, где все равны и где никто не бросит окурка на пол.

Это метро несколько лет назад, в день своего открытия, доставило ему подлинную радость. Вместе с Сергеем Третьяковым, наголо бритым трогательным сорокалетним верзилой, в проволочных очках, похожим одновременно и на школьного учителя и на ребенка, они устроили тогда часы ликования. Заражая восторженным настроением друг друга, катались, как мальчишки, меняя поезда и направления. Выходили на каждой станции. Расспрашивали строителей, инженеров, случайных встречных. Третьяков, попеременно наклоняясь к собеседникам, с высоты своего роста переводил. Детские глаза поэта простодушно сияли, как будто ему подарили долгожданную игрушку…

Тут Брехт замечает, что стоять у окна уже не так покойно, блаженство предвечернего созерцания нарушено болезненным воспоминанием. Вновь возникает давнее гложущее недоумение: как же так получилось с Третьяковым? «Японский шпион»?! Он-то, этот поэт, этот школьный учитель?! Какая мрачная нелепость! Ошибка? Конечно!

Но если бы с ним одним, а то со многими. Это всего тревожней. Вот только те, кого Брехт знает лично: в ком из них он мог бы усомниться? Это люди, конечно, разных масштабов, но, как на подбор, работники революции. В чем другом, а тут безупречные. И вдруг…

В газетах шумно заклеймен как предатель и шпион Михаил Кольцов, расстрелян Бела Кун, единственный политический деятель, который принимал Брехта в СССР. Арестована ставшая театроведом похожая на розовогубую мулатку латышка Ася Лацис. Как в воду канула немецкая актриса Карола Неер, которая по поручению своего мужа якобы поддерживала связи с зарубежной троцкистской агентурой. Лишился своего театра, а затем разделил общую участь режиссер Мейерхольд…

Грета давно уже не получает ответов на свои письма от знакомых на Кавказе и в Ленинграде.

Какая-то летучая хворь, умопомрачение, шквал трагических недоразумений! Только вот – недоразумений ли? Не искривление ли в курсе государственного корабля? Народы ведь тоже могут ошибаться, как написал он в стихотворении «Непогрешим ли народ?».

Настораживает и другое. Пакт о ненападении Советского Союза с Германией в нынешней международной обстановке можно понять. Но государственный нейтралитет не означает идейного замирения с фашизмом. А почему прекращен журнал «Дас Ворт»? Да полиняли и другие раньше боевые печатные органы. В Москве нет больше ни антифашистского клуба имени Тельмана, ни немецкой школы имени Либкнехта. Почему?

Когда он спрашивает об этом знакомых-москвичей, те отвечают уклончиво, прячут глаза. Вообще люди избегают разговоров на острые темы. Нет прежней откровенности, былой распахнутости души, как тогда… Весной 1935 года, при открытии московского метро.

Тогда все жили одним чувством, одной радостью. Она светилась в глазах и у хозяев-строителей, и у подвижного разноликого населения этого подземного города-храма. На его мраморных улицах они с Третьяковым будто заново пережили детство.

Прогуливались по станциям, наслаждаясь потоками приглушенного света, исходившего из скрытых светильников. Поднимались и съезжали вниз на лестницах-эскалаторах. Опять осматривали, любовались, трогали, ощущая под рукой ребристую поверхность мраморных и гранитных колонн, округлые контуры поставленных в ниши бронзовых скульптур красноармейцев и шахтеров. Вбегали в вагон. Ждали, когда с шумом захлопнутся пневматические двери, ощущали толчок, радостно отдаваясь стремительному ускорению набирающего ход поезда.

Он написал тогда об этом большое стихотворение, которое с присущей ему прямотой назвал – «Московский рабочий класс принимает великий Метрополитен 27 апреля 1935 года».

Там были полные молодого задора строки:

 
…Восемьдесят тысяч рабочих
Строили это метро, многие после рабочего дня,
Ночи напролет…
Москвичи видели, как юноши и девушки,
Смеясь, вылезали из штолен, гордо являя миру
Покрытые глиной, пропитанные потом
Рабочие куртки.
Все трудности —
Подземные реки, давление высоких домов.
Плывуны, – все это они победили. Они не жалели сил…
…И это чудесное сооружение
Увидело то, чего не видал вовеки
Ни один из его предшественников во всех городах мира:
Владельцев, которые были сами строителями.
Где же это видано было на свете, чтобы плоды труда
Достались тем, кто трудился? Где доселе бывало, чтобы рабочих
Не выгоняли из зданий,
Ими сооруженных?
Увидев, как они едут в вагонах.
Созданных их руками, мы поняли:
Вот это и есть то великое зрелище, которое некогда наши учители
Прозревали в дали времен.
 

Он не был большим любителем экскурсий, а пожить в СССР подольше, как бы того хотелось, все не хватало времени. Надо было возвращаться назад. Призывал четкий рабочий распорядок, рутина принятых на себя обязательств, которая все заставляет откладывать на потом и не дает осуществиться многим лучшим намерениям…

Да, не так часто удавалось ему бывать в этой стране, как бы того хотелось. Но для всей его жизни, для исходных толчков чувства и мысли за письменным столом, для ощущения главных опор бытия и преемственности бегущих дней ему необходимо было знать, что эта страна существует.

Это почти так же, как с матерью. Бродя по свету, в дальних краях, мы не всегда вспоминаем о ней, голова занята собственной суетой. Мы не часто проведываем ее, редко пишем. Не всегда даем себе труд задуматься, как она сейчас, что с нею, может быть, постарела, захворала, страдает от одиночества. Все это нам невдомек. Но попробуй случиться что-нибудь непоправимое – ого, как заболит сердце. Как изменятся сразу все жизненные измерения и чувства. Мать в нас самих, в каждой клеточке существа. Каждый – только частица своей матери.

Нет, никогда он не относил себя к безмысленным чадам, которые целиком вверяются родительской воле. Да и зрелый ум не дает ослеплять себя идеализациям, подмечая в знакомых чертах далеко не только одни возвышенные побуждения и помыслы. Все это так. Но от этого не теряется главное чувство – глубокой духовной связи с этой страной. Восхищения перед ее нечеловеческим упорством, фанатической верой, перед заветным желанием разом выпрыгнуть из вековой отсталости. Сделать одинаково счастливыми и равными уже сегодня или завтра почти двести миллионов разноплеменных и разноязыких людей.

Великий эксперимент России, начатый в 1917 году, «дал миру надежду» (так писал он в другом стихотворении, «Великий Октябрь»), породил во всех странах неисчислимых приверженцев. И одним из таких духовных сыновей Октября был и остается он, Бертольт Брехт.

Вот почему ему всегда было важно в любых формах и видах, любыми средствами поддерживать связи с этой страной…

К этим или подобным раздумьям Брехта, где преобладали тона то счастливо миновавшей опасности, то скрытой тревоги, в первые дни пребывания в Москве неизбежно должны были примешиваться свежие воспоминания о только что пережитых тяготах. Не будь их, подобный вечер настал бы значительно раньше.

Но даже трудно сказать, что отняло больше сил на пути сюда – преграды, создаваемые в недрах изобретательных дипломатических канцелярий, или собственная неуступчивость и вызванные ею нравственные испытания. Напряжения из-за незримой, изо дня в день, верности самому себе, обыденной стойкости в принципах труда и человеческих отношений, вопреки мятежу обстоятельств, несмотря ни на что. Во всяком случае последнее стоило не меньше!

В дневнике Брехт так описывает драматическую ситуацию, сложившуюся в Хельсинки с зимы 1940/41 года:

«В декабре 40 года нас уведомили из Стокгольма, что для меня, Хелли и детей выданы мексиканские въездные визы. Грета визы не получила. Телеграммы и прошения не имели последствий. Из США сообщили нам, что мы должны ехать, так как новое мексиканское правительство в любой день может аннулировать визы… Положение в Финляндии быстро становилось угрожающим… В стране множились немецкие моторизованные дивизии, Хельсинки были наводнены немецкими «туристами», напряжение между Германией и СССР возрастало…» (13.7.41).

А вот декабрьская запись, сделанная в тот самый момент, когда для другого на его месте, возможно, обозначилось бы начало размежевания судеб:

«У Греты высокая температура; так как в последнее время она много потеряла в весе, это вызывает озабоченность. Операция аппендицита весной могла активизировать туберкулез… Для нас прибыли визы из Мексики, которые ее не включают» (4.12.40).

Какой был выбор? Мексиканские визы, более досягаемые для немецких антифашистов, чем визы США, – экстренное средство выбраться из прифронтовой зоны – и без того потребовали немалых хлопот. Заполучить визы в США было куда сложнее. Но если уж иммиграционные власти заштатной Мексики чинили препятствия туберкулезнице, то пройти врачебный контроль на постоянный въезд в США, при тысяче и одной препоне, у М. Штеффин не было никаких шансов. Что оставалось делать?

Не надо обладать большим воображением, чтобы представить всю немую давящую опасность момента. Сколько продлится нынешнее состояние Греты? Сможет ли она вообще выдержать заокеанское путешествие? Неизвестно. Удастся ли в конце концов выпросить у мексиканцев въезд для нее? Или новое правительство Мексики с учетом международной ситуации начнет отбирать у европейских беженцев и выданные уже визы? Тогда все одинаково и равно очутятся у разбитого корыта! Начать ли все-таки хлопотать об американских визах? Но сколько еще продержится на весу мнимая безопасность в Финляндии, состояние, будто находишься на медленно погружающемся ко дну судне. Неделю, месяц, три? Во все пробоины и течи здешнего корабля устремляется зримая опасность – прибывают и прибывают в Хельсинки свои же соотечественники, с эсэсовской и вермахтовской формой в чемоданах и ранцах.

Он был официально лишен немецкого гражданства, а книги его под гиканье и клики остервенелых юнцов брошены рукой палача в общее пожарище. В списке «сжигаемых» он значился, кажется, под номером десять. Среди изгнанных литераторов он был, таким образом, врагом рейха и политическим преступником первой десятки. Хелли, Елена Вайгель, была актрисой такой же политической репутации, к тому же еврейкой… Нет, подозрительные субъекты, как видно, неспроста возникали иногда и вились под окнами их дома.

На милость земляков не приходилось рассчитывать. В Финляндии не произойдет даже того, что случилось во Франции в 1940 году с Лионом Фейхтвангером или Эрнстом Бушем. Здесь не будет неоккупированной территории и лагерей для интернированных лиц, откуда все-таки остается кое-какая надежда вырваться. (Выбрался же в конце концов Фейхтвангер!) Здесь разговор будет короткий! Когда они ворвутся только: средь бела дня? под утро? в полночь?.. И что ожидает всю семью? Рассылка по разным концлагерям, со скорым, быть может, возвращением в оцинкованных гробах, с обязательным приложением денежных счетов, на руки брату-профессору, в отчие края… Или фарс суда за государственную измену, долгие годы каторжной тюрьмы… Или добровольный уход, когда сам пожелаешь добить измученное тело…[46]46
  После оккупации Франции такая участь в разное время постигла некоторых близких друзей Брехта. Эрнст Буш, выданный вишистскими властями гестапо, был осужден в Берлине к семи годам каторги. Литературный критик Вальтер Беньямин, задержанный при переходе испанской границы, отравился.


[Закрыть]
Одно хуже другого.

Всего этого можно избежать, если немедля воспользоваться мексиканскими визами. Но как быть с Гретой?

Опасность напоминала о себе даже намеренной волокитой четких обычно финских канцелярий.

«…Вы поймете, конечно, – писал Брехт 20 ноября 1940 года М, Я. Аплетину, принимавшему участие в его выездных хлопотах, – как мы ждем Вашего ответа и как много для нас от этого зависит. Я не могу здесь больше оставаться. На наши прошения о пребывании здесь мы давно уже не получаем ответа… И я чувствую себя все неувереннее».

Не было недостатка в советах друзей, призывавших (кого? Брехта!) внять голосу рассудка и благоразумия. Вот одно из таких писем, копия которого подшита в той же папке, что и письмо к Аплетину. Оно датировано 13 января 1941 года, пришло из США и подписано по-английски: «Ваш Уэтчик». Подпись явно шутливая, означающая английский перевод фамилии Фейхтвангера (по-русски аналогичная перелицовка была бы что-нибудь вроде: «Мокрощеков»), За принадлежность письма Лиону Фейхтвангеру говорит и упоминание о возможности воспользоваться московским текущим счетом автора (что Брехт, как увидим, затем и сделал).

Впрочем, в данном случае автор письма обращался от лица всех американских друзей:

«Дорогой Брехт, мы здесь, целая маленькая армия, стараемся помочь Вам.

Давайте подведем итог, как обстоит дело на сегодняшний день. Мексиканские визы у Вас есть, мексиканская виза для Греты Штеффин только вопрос времени…

Американская въездная виза также вполне достижима для Вас, но я, в самом деле, абсолютно не вижу никакого смысла в том, что Вы продолжаете сидеть и выжидать ее в Финляндии. Вы определенно получите ее много легче, если сперва уж будете в Мексике, чем в Гельсингфорсе.

Остается вопрос о средствах на дорогу. Деньги на проезд от Владивостока до Сан-Франциско или в Мексику – будут обеспечены; вопрос только в том, как Вы доберетесь до Владивостока. Сможете ли Вы для этого использовать Ваш или мой московский текущий счет, это Вам удобней выяснить из Гельсингфорса, чем нам отсюда. Судя по тому, что мне говорят тут, это вполне возможно.

Мы все вздохнули бы с облегчением, когда узнали бы, что Вы уже отбыли из Финляндии и находитесь на пароходе, которым можете добраться досюда. Пожалуйста, не медлите. Если вы сперва будете в Мексике, Вам будет почти так же хорошо, как здесь…»

12 марта 1941 года «Уэтчик» – Л. Фейхтвангер направляет Брехту очередное письмо, копия которого (опять-таки, по-видимому, в качестве формального основания, открывающего счет автора в Гослитиздате) подшита в той же папке. Он пишет снова об общих хлопотах здешних друзей и мерах по вызволению Брехта из угрожаемой зоны. Кончается письмо словами:-«Мои дела идут неплохо. Главное мое беспокойство и забота – это Вы».

Что же делает в этой ситуации Брехт?

Продолжим прерванную дневниковую запись:

«Итак, я хлопотал об американских визах, а для Греты – о гостевой визе, так как она не смогла бы преодолеть медицинский осмотр для получения въездной визы… Наши американские въездные визы мы получили 2 мая 1941 года, и финские друзья все сильнее настаивали на нашем отъезде… Наконец, 12 мая под видом секретарши Хеллы (финской писательницы Хеллы Вуолийоки. – Ю. О.) Грета получила американскую гостевую визу. Мы выехали 13-го и были 15-го в Ленинграде…»

Итак, возможная эвакуация из Финляндии, если вести счет с 4 декабря 1940 года, затянулась более чем на пять месяцев! И даже в первую половину мая 1941 года, когда предгрозовая атмосфера сгустилась до предела и метроном радио и прессы отмерял только сроки новой катастрофы – нападения Германии на СССР, уже после получения, наконец, и долгожданных виз, – что делает Брехт? Он откладывает отъезд еще на десять дней! И лишь когда писательница Хелла Вуолийоки (через два года, в 43-м, за просоветские взгляды и поступки ее осудят к пожизненному тюремному заключению), используя свое финское гражданство, окольными путями, изобретая для Греты якобы деловой визит в США в роли своей представительницы, добивается для нее гостевой визы – только тогда все закручивается с молниеносной быстротой. 12-го получена гостевая виза – 13-го они выезжают!..

Таков был счет дружбы, по которому платил Брехт.

Всей жизнью и творчеством Брехт утверждал высокую прозорливость рассудка. Можно сказать, что разум был глазами его души. Вот почему он так ценил здравый смысл и умел этим едким реактивом испытывать и отделять истину от фальши.

Опрометчивое безрассудство он считал непозволительной роскошью и в своей частной жизни. Известно немало примеров, когда он проявлял жесткую расчетливость или подчеркнуто уклонялся от риска. Он даже бравировал этой своей библейской осмотрительностью, намеренной непригодностью на роль героя и мученика.

Но где же был этот хваленый здравый смысл теперь?

Можно представить, какие укоры вычитывал он для себя в лицах близких, пусть даже согласных с его решением, какую ответственность за их судьбы на себя брал… А разве нельзя было как-нибудь устроить все, укрыть и спрятать где-нибудь не такую уж приметную Грету, а самим, пока не поздно, воспользоваться мексиканским гостеприимством? Но нет, он уперся: безнадежно больной товарищ значил больше всех доводов рассудка!

Выходит, не зря когда-то говорил он Грете, что его любимый герой – Дон-Кихот!

В пору испытаний остается главное, что объединяет людей, прочее тускнеет и стирается, как внешняя позолота. К зиме 1940/41 года Грета была уже изболевшееся, ссохшееся тело, в котором неизвестно какими скрепами держался неукротимый дух. Часто она становилась беспомощна, как ребенок. И Брехт со сноровкой санитара первой мировой войны трогательно с ней возился – выводил на прогулки, радовался, когда в полуголодной Финляндии удавалось раздобыть для нее апельсин. По той же закалке санитара он был небрезглив и не боялся заразиться туберкулезом.

В наступавшие полосы улучшения они тотчас принимались за работу. И подопечная становилась наставницей, а сиделка обращался в поэта, или драматурга, или прозаика, смотря по обстоятельствам. И оба вырастали в литературных борцов. Они были товарищами в высоком смысле слова.

Единство убеждений, идеалов, пристрастий, вкусов, одним словом, духовное созвучие, в котором тон зада вал то один, то другой, а образцом нравственного подвижничества нередко бывала Грета, – вот что обеспечивало взаимную притягательность и вековечность этих отношений. Когда давно уже потускнели первые очарования, все встало на свое место, ушла молодость и растрачены были даже остатки здоровья.

Брехт ценил фанатическую преданность своего солдата, но сама эта преданность была для него источником уверенности и повседневной духовной опорой.

Вот почему на болезнь Греты он смотрел как на рану, полученную в борьбе. Эту мысль, как помним, он высказывает в письме к фрау Иоганне Штеффин – матери Греты: «…ее болезнь была обусловлена политическими обстоятельствами… Она со своим спокойным понятливым характером так храбро и бескорыстно пожертвовала собой, как будто участвовала в уличных боях».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю