355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Оклянский » Оставшиеся в тени » Текст книги (страница 14)
Оставшиеся в тени
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 08:30

Текст книги "Оставшиеся в тени"


Автор книги: Юрий Оклянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)

10–11 апреля 1892 года Александра Леонтьевна сообщала А. А. Бострому из Сосновки о занятиях девятилетнего сына: «Леля… молодцом, бегает с восторгом, с упоением… Щеки у него красные стали. Днем бегает, а вечером читает старое «Детское чтение», тоже запоем, не оторвешь. Алешечка, утешь его, выпиши ему «Детское чтение», ведь у него потребность к чтению явилась, да еще какая. И «Детское чтение» ему очень нравится, а «Родник» не нравится, пробовала я ему брать… Дрянь, говорит, скучно. Сейчас читает Эзоповы басни, говорит, интересно, только очень уж коротки».

В другом детском журнале, тоже получаемом по подписке, – «Всходы» – Алеша Толстой читал «Воспоминания одного американского школьника» Т. Бейли Элдрича, вдохновившие на многие уличные проделки, и через них, как мы уже знаем, оставившие по себе след на страницах «Детства Никиты».

Было, конечно, немало и чтения «по случаю». Так читались, например, некоторые книги матери. 12 сентября 1896 года А. А. Бостром писал жене о тринадцатилетнем Алеше: «Очень сильное влияние на него имело «Неугомонное сердце». По правде сказать, я бы не дал ему его так рано. Но оно было уже начато, и отнимать далее у меня не было резона. Все-таки лучше, что мы прочли вместе. «Неугомонное сердце» само по себе высоко нравственная вещь, но может легко быть непонятой. Леля теперь уже не прежний. Он очень ценит красоту» (ИМЛИ, инв. № 6330/31).

Мать и отчим, пожалуй, даже чересчур старательно «гнули» ребенка к серьезному чтению, в сторону классики. Тургенев, Некрасов, Лермонтов, Гоголь… Были еще былины, устные сказки и предания, слышанные в Сосновке. Но это был уже фольклор. Сугубо детской литературы, книжной романтики, услады грез, героики странствий и приключений, по-видимому, все-таки недоставало. А тяга безотчетная к ней была.

«Для меня – мальчика – фантазия и действительность мало чем разделялись, – писал впоследствии А. Толстой. – Персонажи романов и поэм были действительно знакомыми людьми и очень дорогими. Не могу припомнить, кроме сказок Андерсена, ни одной детской книжки, – должно быть, их у меня было мало» («Книга для детей», 1943).

«Детских книг я почти не читал, должно быть, их у меня не было», – повторяет А. Толстой в другой раз.

«Лет с десяти, – добавляет он, – я начал много читать – все тех же классиков. А года через три, когда меня… поместили в Сызранское реальное училище, я добрался в городской библиотеке до Жюля Верна, Фенимора Купера, Майн Рида и глотал их с упоением, хотя матушка и вотчим неодобрительно называли эти книжки дребеденью» («Краткая автобиография», 1942–1944).

Странное дело – такое их отношение к литературе фантастики и приключений! Вдвойне странное… Александра Леонтьевна была детская писательница… Что это было – огрехи воспитания, изъяны педагогической чуткости?

Справедливей будет сказать – понимание детской души по-своему, в духе времени.

Родители извечно стремятся увидеть в ребенке осуществление собственных надежд и чаяний, то есть, что там ни говори, собственный просветленный и облагороженный образ.

Как ни удивительно, эти люди, склонные к романтике, не раз показавшие себя донкихотами и благородными фантазерами в жизни, были столь строгими пуританами в отборе книжного чтения. Тут они были приверженцами радикальной гражданственности, мнили себя блюстителями высших достижений передовой литературы и эстетики, позитивистами, опирающимися на факты, на опыт, прочно стоящими на почве науки, действительности, трезвейшими и реальнейшими реалистами, даже беспощадными рационалистами, пожалуй, коли угодно… Тоже своего рода романтика, только «наизнанку»!

Во всяком случае таково было самоощущение, их умственные интересы, а естественнонаучная струя окрашивала и некоторые сочинения для детей Александры Бостром (сборники «Как Юра знакомится с жизнью животных», «Подружка» и др.). Несправедливый отзыв заодно с Ф. Купером и Майном Ридом о фантастике Жюля Верна, проникнутой поэзией научных открытий, вызван, по-видимому, недоразумением. Однако собственные предпочтения выражались настойчиво, когда дело касалось складывающихся вкусов сына. Порой и до увещеваний, до стычек доходило.

Так было, в частности, когда сызранскому реалисту «открылся новый мир в засаленных, с замусоленными уголками книгах Майна Рида и Фенимора Купера. Мама боролась с этой литературой, но тщетно. Американские прерии, индейцы, следопыты, всадники без головы – это была здоровая романтика, раскрывающая новые горизонты. И эта развивающая смелость романтика томагавков и мокасинов была нам, детям, особенно нужна в унылые и бездеятельные годы царствования Александра III» («Книга для детей», 1943).

Бостромы были семьей литературной. А. Толстой называет многих авторов, интерес к которым прививался в семье матери. Лермонтов, Аксаков, Пушкин, Лев Толстой, Щедрин, Жуковский, Надсон… Больше – классики…

Конечно, детские книжки были. Помимо многих названных. Не только сказки Андерсена, но, например, и повесть «Серебряные коньки» американки Мэри Додж, тогдашнее знакомство с которой, по собственному признанию писателя, было «событием для меня». Но не они задавали тон.

«В доме матери моей были кумиры: Щедрин, Тургенев, Некрасов и Надсон. Они были совестью нашего дома и главный из них – Некрасов («О С. Я. Надсоне», 1912).

И еще: «Любимым писателем был Тургенев… – отмечает А. Толстой. – Потом – Лев Толстой, Некрасов, Пушкин. (К Достоевскому у нас относились с некоторым страхом, как к «жестокому» писателю)» («Краткая автобиография», 1942–1944).

Романтика – естественное мироощущение подростка и юноши. И параллельно, непрошено, как бы сквозь щели дома, помимо родительского влияния, а иногда и вопреки ему, в жизнь подростка и юноши, по его словам, «врывались» другие книжные кумиры…

Одним из них был Виктор Гюго.

Вероятно, вскоре после того как сызранский реалист часами замирал в уединении над замусоленными страницами томиков фантастики и приключений, в его жизнь «…ворвался маленький человек со всклокоченными волосами и голосом, раскатывающимся по вселенной, стал рассказывать о «Тружениках моря», о «Соборе Парижской богоматери», о «Человеке, который смеется»… Взмахами кисти, похожей на метлу, он рисовал портреты гигантов. Гневными взмахами метлы он разогнал мещанские будни и увлек меня в неведомый мир Большого Человека.

Он наполнил мое мальчишеское сердце пылким и туманным гуманизмом… Он набатно бил в колокол: «Проснитесь, человек бедствует, народ раздавлен несправедливостью…» («Великий романтик», 1935).

Во многом собственным новоприобретением подростка был и другой бунтующий, мятежный романтик. Молодой соотечественник, даже почти земляк, волжанин, нижегородец, одно время самарец, Максим Горький.

Александра Леонтьевна и Алексей Аполлонович если и виделись с фельетонистом Иегудиилом Хламидой в пору его жительства в Самаре и литературной поденщины в «Самарской газете» (конец зимы 1895 – май 1896 года), а при общности и сравнительной узости здешнего культурного слоя трудно допустить обратное, прямого знакомства с ним не имели. К тому же часть этого срока Александра Леонтьевна находилась вне пределов Самары, в отъезде…

Встречей с художником и сведениями о человеке, неоднократно сыгравшем затем столь значительную роль в духовном и творческом развитии А. Толстого, он обязан среде, близкой к «дому» Тейтеля…

Сам А. Толстой об этом рассказывал так:

«В летнем здании деревянного театра в Струковом саду репетировался актерами-любителями лермонтовский «Маскарад». (Это было в 1896 или 97-м году, в Самаре.)

Не помню подробностей, кроме полутемной дощатой зрительной залы и пленительной июньской зелени сада, видной сквозь открытую боковую дверцу. Двое из участников спектакля чувствовали некоторое ущемление самолюбия: я, четырнадцатилетний мальчишка, на которого обращали внимания не больше, чем на муху, и – странно одетый высокий и мрачный мужчина, исполнявший роль «Неизвестного».

Он был одет необычайно, – несмотря на жаркий день, – в широкий резиновый плащ, широкополую черную шляпу – под итальянского разбойника – и в охотничьи сапоги. С ним тоже никто не разговаривал…

Неизвестный в широкополой шляпе мрачно и независимо расхаживал в болотных сапогах по залу. Я знал, что он – учитель (кажется, городского училища) и певец… Когда ему надоело бродить, он посмотрел на меня и сел рядом, шурша непромокаемым плащом. У него было решительное, угловатое лицо с жесткими черными усами.

– Скука, приятель, – пробасил он. – Мещанская канитель… Хорошо бы сейчас выпить водки…

Я поспешил согласиться, что действительно, как нельзя более кстати сейчас выпить водки. Он внимательно оглянул меня. Я поджал ноги под стул…

– Ты меня никогда не слышал? – спросил он. – Хорошо, приходи ко мне, я тебе сыграю на гуслях… Скучно, брат, сидеть по уши в стоячем болоте… Простору нет… Погоди, я скоро уйду…

Я не совсем понял – о каком болоте он говорит, но, глядя на его охотничьи сапоги, поверил, что этому человеку, действительно, надоело в болоте и он уйдет…

– Все брошу к чертям собачьим, – сказал он. – Одни гусли возьму с собой… Уйду на Днепр, к Максиму Горькому, он меня давно ждет…

И он с неожиданным оживлением принялся рассказывать о Горьком. По его словам, это был великий бродяга, убежавший из проклятых городов, от провонявшего постными пирогами мещанства – в степи, на берега привольных рек, в пестрые черноморские гавани к босякам, ворам и бродягам-поэтам…

Страшно поводя усами, он мне картинно описывал, как ночью, где-нибудь, сидит Максим Горький у костра под небом, усыпанным звездами, и рассказывает бродягам о гордом и вольном человеке…

Эту встречу в летнем театре я припомнил через много лет, когда на одном литературном вечере в Петербурге встретил незнакомца в широкополой шляпе. Теперь на нем была алая шелковая рубаха и поддевка, он потолстел, подстриг усы и держался важно. На вечере он выступал с чтением стихов и игрой на гуслях. Это был знаменитый писатель и друг Горького – Скиталец.

Я напомнил ему о давнишней встрече. Он рассмеялся. «А ведь верно, я тогда все бросил, уехал к Алексею Максимовичу. Хорошее, горячее было время…» («Ранний Горький», 1927–1928).

Признательностью и любованием овеяна встающая в памяти картинка прошлого. Однако ж не без усмешки. Определенную ряженность в облике своего знакомого по драматическому кружку в Самаре – «под итальянского разбойника», а затем берендеевского гусляра (в «алой рубахе»!) – А. Толстой отмечает к тому же с добавочной проницательностью и иронией более позднего происхождения. Почерпнутых уже из представлений иного исторического ряда, от времени, когда вполне открылась двойственная природа также и самих романтических героев раннего Горького.

Степан Петров-Скиталец, поразивший воображение Алеши Толстого, был живым воплощением, а точнее сказать, ходячим подобием тех романтических бродяг, о которых пел молодой Горький. Такими бы стали не литературные персонажи, коснись их невзначай волшебная палочка, – сходным образом выглядели рьяные их поклонники, старавшиеся поведением своим подражать книжным образцам.

В пору, когда писалась статья «Ранний Горький», все это было позади, как грезы далекой юности. «Горьковские босяки, – отмечал в статье А. Толстой, – это идея о босяках, мечта. Это интеллигенты, наряженные в романтические лохмотья. Это допризывная подготовка интеллигенции перед революцией».

Но тогда, во второй половине 90-х годов… Воздух времени был другим… Какое впечатление оставило в мальчишеской душе знакомство с романтическими героями Горького, лучше судить по свидетельствам, ближе придвинутым к событиям.

Укатил в Приднепровье, к степным кострам, необычный знакомец по любительскому спектаклю, а в сердце поселился словно бы неудобный сквознячок. Не забывалась поразившая фамилия – Горький. Затем попалась его книга…

«До сих пор у меня осталось впечатление залитой солнцем зыби на синей воде… – вспоминал А. Толстой уже в начале 1914 года, – после романтичного и задумчивого Тургенева, который был моим любимым автором, мне открылась впервые другая сторона жизни, сто раз виденная, но ни разу не замеченная (вот пример огромной силы искусства): поэзия простора, свободы, силы и радости жизни, – потому что эти бывшие люди, горьковские босяки, были не на дне, не последними, а передовыми зачинщиками нового века» ([ «О Горьком»], 1914).

Конечно, как знаем, книжные бродяги, благородные смельчаки, бессребреники, правдоискатели и необыкновенные вольнодумцы уже встречались юному читателю и прежде. Но то было другое. Даже когда индейские прерии, мустангов и всадников без головы сменили в грандиозных видениях собор Парижской богоматери, каторжник Жан Вальжан и друг обездоленных лорд Гуинплен, с лицом, похожим на приклеенную карнавальную маску, растянутую во всегдашней улыбке…

Там все же была книга, а тут вот она, окружающая реальность. Жан Вальжан или Гуинплен больше будоражили фантазию, обратиться ни в того, ни в другого он бы не мог. А вот «послать все к чертям собачьим», взбунтоваться, уйти… Стать странником, бродягой… Конечно, не совсем «галахом» или «горчишником», как кличут вольницу и голытьбу на Волге, а умней, чище вынашивая в себе цель высокую – зажить рискованно, весело, с душой вольной, как ветер, – отчего же? Это было в его власти, это он мог. Только голова кружилась, как когда заглядываешь со страшной крутизны вниз…

Одного из этих людей он к тому же знал. А другой, надо думать, в ту самую минуту где-то при пляшущем розовом свете костра огрызком карандаша заносил на листок бумаги очередной рассказ…

Воплощением новой вольнолюбивой нравственности, вестником зреющих перемен, фигурой загадочной и влекущей – вот (если бы можно было тогда подытожить) в кого обращается для А. Толстого ранний Горький. Одну пору настолько даже, что с помощью недавно прочитанных рассказов юноша проводит экзаменовки знакомым.

Подобный случай произошел вскоре после приезда А. Толстого из Самары в Петербург для поступления в технологический институт (июнь 1901 года).

Для восемнадцатилетнего провинциала, прибывшего в северную столицу, это один из верных способов распознать человека, а быть может, обрести единомышленника и друга.

Приезжий новичок должен посещать дом здешних родственников Комаровых. Семья состоятельного чиновника, с отношениями принужденными, деревянными, трухлявыми, юноше решительно не по сердцу. Исключение составляет разве Катя, приблизительно ровесница по возрасту.

О беседах с ней А. Толстой и сообщает А. А. Бострому в письме под заглавием «Из Питера № 1» (от 20 июня 1901 года), находящемся среди обнаруженных в Куйбышеве.

«Часов 5 просидел у Комаровых… Катя здесь. Она очень милая, неглупая девушка, насколько возможно развитая, уже слегка тронутая цивилизацией, что заметно по цвету лица и манерам. Но оказывается, что ей ничего не дают читать из русской литературы, ни Горького, ни Тургенева, ни Некрасова, ни Толстого, ни Гончарова и ни, ни…»

Красноречива уже эта расстановка писателей в перечне, в известной мере отображающая тогдашние литературные симпатии, вывезенные из Самары.

Впереди всех Горький… Лев Толстой в этом ряду занимает место после Тургенева и Некрасова, по соседству с «бытописателем» Гончаровым. То есть предпочтения художникам отдаются в зависимости от степени выражения радикально-демократических актуальных политических идей в их творчестве.

По такой «шкале» ценностей, отвечавшей умонастроениям определенной части тогдашней передовой интеллигенции, Некрасов был «выше» Пушкина. Предпочтениями подобного свойства было отмечено литературное воспитание в семье матери[8]8
  «У мамы и отчима любимой книгой был Некрасов, – писал позже А. Толстой. – Они… не могли начитаться поэмой «Кому на Руси жить хорошо». Некрасов, а не Пушкин был желанным собеседником в занесенной снегами Сосновке» («Книга для детей», 1943).


[Закрыть]
, и они же были распространены в среде самарского круга Тейтеля.

Не удивительно, что по отношению к столичной «дикарке» юноша тотчас ощущает себя литературным миссионером. И первым орудием просвещения должен стать он, Горький!

«Я ее уже начал просвещать, – продолжает в письме А. Толстой. – Сперва напугал рассказами о деревне, а потом подсунул рассказ Горького «Дружки». Она обещалась прочесть и рассказать свое мнение».

«Дружки» – рассказ, напечатанный М. Горьким в 1898 году в «Журнале для всех». Это история о верной дружбе двух гонимых бродяг. Чтобы не погибнуть с голода, они уводят в деревне лошадь, надеясь получить за нее несколько рублей от татар. Основное место в рассказе занимают споры персонажей о допустимости ими содеянного. Впрочем, предприятия они не доводят до конца, так как один из конокрадов умирает…

Мы не знаем, какую пользу сумела извлечь из рассказа новообращенная читательница, миловидная петербургская кузина… Но собственный интерес юноши к этому писателю был устойчивым и глубоким.

Об этом говорит едва ли не первая сохранившаяся критическая рецензия А. Толстого, написанная в 1903 году. Она посвящена пьесе М. Горького «На дне».

«В апреле месяце я был на представлении двух пьес труппой Станиславского: «Дядя Ваня» Чехова и «На дне» Горького, – пишет двадцатилетний сочинитель. – Слушая отзывы многих об этих пьесах, я вывел заключение, что публика насколько поняла первую пьесу, настолько не поняла вторую. Петербургской публике ночлежные типы настолько далеки, насколько жителю Новой Зеландии наши. И отсюда публика, конечно, стала ругать эту пьесу, находя ее грубою, циничною, несогласною с жизнью и т. д.».

В рецензии автор и ставит задачу восстановить истину, опровергнув неверные мнения.

Одно из главных направлений слышанных им в публике упреков состоит в том, что, дескать, герои пьесы чересчур умны для босяков. Они философствуют так вольно, независимо и пространно, как говорить могут только люди образованные, начитавшиеся книг, а вовсе не бродяги и обитатели ночлежных домов.

Автор не оспаривает утверждения по существу. Он тоже считает, что «философия в устах босяков и есть самая непонятная вещь во всех сочинениях Максима Горького». Но у него собственное мнение о том, из каких источников эта умственная энергия проистекает и изливается.

Книги не единственная почва философии. Даже напротив, чрезмерное поглощение книжных фолиантов притупляет самостоятельность мышления, обращает мозг в мертвый склад или комбинатора «чужих слов и чужих мыслей». Истинная основа философии – жизненный опыт. Хотя требуются известные условия, почва, чтобы жизненный опыт переварился в новое качество.

«Жизнь сама по себе глубочайшая философия, – замечает рецензент, – и чем человек сильнее живет, тем больше он накопляет философских знаний, накопляет бессознательно.

И вот тут-то нужна почва, на которой созрели бы и расцвели эти семена философии первобытной. Почва эта есть отсутствие постоянного физического труда или горе, – определяет А. Толстой. – Вот почему все типы босяков и странников Горького философствуют и говорят умные речи. Они их нигде не читали. Но их шепнула им природа и их жизнь».

Другие возражения против пьесы у несогласной и злобствующей публики вращаются вокруг утверждения, как-де могло случиться, что «недолго поживший в ночлежке старикашка Лука сумел расшевелить эту тину». Вольно или невольно людям отказывают в том, что они способны на какие-либо взлеты добрых чувств или нравственные озарения.

«Они были неплохие люди по натуре… – возражает автор. – Пусти их сначала по другой дороге… говори им «ты хороший человек» и дай им хлеба, и они были бы хорошими людьми».

Затем двадцатилетний А. Толстой гневно обрушивается на хулителей пьесы:

«Если бы тысячи людей, сидящих в ложах и блестящих декольте и погонами, знали, насколько они по своей нравственности стоят ниже Луки, Сатина, Васьки Пепла, Наташи. В душах их никогда не созреют семена добра, сколь они ни будь поливаемы словами Луки и ему подобных. Люди эти сгнили вместе с их книгами и умными мыслями и показной нравственностью».

Стоит отметить созвучие этой принципиальной для юного автора рецензии со взглядами и убеждениями писательницы-матери. Отношение к А. М. Горькому в сознании русского общества кануна первой русской революции уже перестало быть проблемой только литературно-эстетической; от нее веяло политикой.

В одной из рабочих тетрадей Александры Леонтьевны той поры (ИМЛИ, инв. № 6460) переписана ею с явным сочувствием, очевидно, ходившая по рукам стихотворная сатира безымянного автора (подпись – «А») под названием «Герой нашего времени. Гимн в честь воскресающего, с дозволения начальства, либерализма российского». Строфа сатиры, характеризующая отношение так называемой «чистой публики» к Максиму Горькому, перекликается с последним пассажем в рецензии А. Н. Толстого, где оценивается нравственный облик подобного рода обитателей «театральных лож».

Образ из этого сатирического «гимна» встает такой:

 
Позвольте рекомендоваться:
Я петербургский либерал.
Люблю в идейность завираться,
Но – кто не врал? Но – кто не врал?
 
 
Горит душа неугасимо,
Я революцией дышу
И только Горького Максима
Не выношу, не выношу!
 

Именно в 1903–1905 годах писательница Александра Бостром, как помним, испытывает идейно-творческое тяготение к М. Горькому, предпринимает шаги для практического сближения, хотя и не увенчавшиеся успехом. Во второй половине 1903 года она готовит и передает в издательство «Знание» сборник своих деревенских рассказов, которые рассматривались А. М. Горьким. А осенью 1905 года посылает ему пьесу «Жнецы»… Горький для нее высший авторитет! И в этом смысле можно говорить о полном единодушии двух литераторов, матери и сына…

Дальнейшие отношения А. Н. Толстого и А. М. Горького не однажды прослежены литературоведами.

Сошлюсь, например, на главу в книге М. Чарного «Путь Алексея Толстого» (М., ГИХЛ, 1961, с. 287–317). Хотя личное знакомство писателей завязалось только весной 1922 года в Берлине, Горький отдавал должное своему младшему современнику уже с первых произведений «заволжского» цикла.

Известны отзывы Горького в двух письмах ноября 1910 года на том первый «Повестей и рассказов» гр. Алексея Н. Толстого, выпущенный осенью издательством «Шиповник». Туда входили повести «Заволжье» («Мишука Налымов»), «Неделя в Туреневе» и три рассказа. Уже по этим немногим произведениям Горький увидел в авторе «писателя, несомненно, крупного, сильного и с жестокой правдивостью изображающего психическое и экономическое разложение современного дворянства». Он настойчиво призывал адресатов «познакомиться с этой новой силой русской литературы».

Если обратиться к статьям и выступлениям А. Н. Толстого о литературе и искусстве и просматривать их последовательно, год за годом, то обнаружится, что личность А. М. Горького, отношения с ним, пафос творчества и деятельности этого художника составляют тут один из главных и развивающихся «сюжетов»…

Девять очерков, статей и выступлений (с 1903 по 1941 год) целиком посвящены А. М. Горькому. Ему адресовано более двадцати писем А. Н. Толстого – с 1915 по 1936 год. Учитывая не особенную расположенность Толстого к эпистолярному жанру, обычную его неохоту к «писанию писем», это вообще, вероятно, один из наиболее частых его адресатов, помимо родственной переписки…

А. М. Горькому принадлежит известная обобщающая характеристика художественного стиля А. Н. Толстого, данная в письме к двадцатипятилетию его профессиональной литературной работы в начале 1933 года.

Одним словом, творческие и личные отношения обоих художников, выраставшие в дружбу, были долгими и многосторонними… Прощальную речь на траурном митинге на похоронах А. М. Горького 20 июня 1936 года на Красной площади тоже выпало сказать А. Н. Толстому…

Однако все это было потом… А тогда, в 90-е годы прошлого века… «Представьте время царствования Александра III, девяностые годы, – вспоминал о своем детстве А. Н. Толстой. – На перекрестках жизни – жесткие усищи городового, овеваемого запахами мещанских пирогов. Навсегда как будто отшумели страсти так бурно начатого и так томительно кончающегося века.

Ни едкой злобой Щедрина, ни печальной иронией Чехова не прошибить сна России.

Помню, в Самаре иду с моей мамой по Москательной улице. Горячий ветер гонит известковую пыль, и воняют заборы. По какому-то поводу спрашиваю о царе и говорю громко это страшное слово, одетое в черный сюртук, широкие шаровары и барашковую шапку.

С тревогой обернувшись, мама шепчет мне: «Слышишь, никогда не произноси этого слова вслух…»

В застойном воздухе той поры так много значили для мальчишеского восприятия встречи с вольнолюбивой романтикой Гюго. А затем – с героями раннего Горького…

С 1899 года начинается период упорных и регулярных литературных попыток шестнадцатилетнего А. Толстого. Мы не знаем подробностей его посещений тейтелевского «клуба» в это время. Известно лишь, что юноша общался с близкими «дому» Тейтеля литераторами – С. Скитальцем и Н. Гариным-Михайловским. Именно завсегдатаи тейтелевского «клуба» и были первыми писателями (помимо матери), которых знал в своей жизни А. Толстой.

О круге его интересов и взглядах, складывавшихся в Самаре, дополнительно можно судить по тогдашним произведениям.

Наиболее подражательной и условной была интимная лирика шестнадцатилетнего юноши. Вместе с тем в его стихах той поры уже начинают звучать гражданские мотивы. Герой стихотворения «Нищий» доходит в своем монологе до прямого обличения бога: «Неверно ты создал родимый наш край, где бедный страдает, богатому ж рай!». В стихотворной пьеске «Сон реалиста» заявляет о себе сатирическое дарование будущего писателя. Здесь представлено целое скопище чиновников от педагогики. Один из них в сновидении реалиста является перед своими юными питомцами «в жилете из человеческой кожи, вместо пуговиц – оторванные уши учеников». Второй – добродушный вымогатель взяток. Третий распевает такие куплеты:

 
Мне директор дал приказ,
Чтоб не сделал я из вас
Вредных царству анархистов
Или церкви атеистов.
 

Это уже не дерзкий «капустник», а элементы сатиры на систему обучения по принципу «много будете вы знать, мне за вас же отвечать» (ИМЛИ, инв. № 3/3).

В тогдашнем наброске об эволюции религии А. Толстой утверждает, что «религия сойдет со сцены совершенно, так как она основана на неравноправии» (ИМЛИ, инв. № 3/3). Временами юноша испытывает и неопределенные порывы к практическому действию. Осенью 1899 года он замышляет ехать в Трансвааль.

«Слава богу, что про Трансвааль забыл, а то на днях он объявил, что хочет ехать туда, сражаться с англичанами за независимость буров и что из Петербурга несколько гимназистов уехало с этой целью…» (A. Л. Толстая – А. А. Бострому, 4 октября 1899 года). В 1900 году вместе с реалистами-старшеклассниками Толстой участвует в революционной первомайской сходке за Волгой…

В его тогдашних рассказах и повести «Жизнь» (1899–1900) «особенно проявляется тяготение юноши к реалистической манере письма» (Ю. А. Крестинский. А. Н. Толстой: Жизнь и творчество, с. 23).

Показательно, наконец, тогдашнее отношение А. Толстого к декадентству. В уже знакомом нам сочинении «Кто мой любимый писатель?» семнадцатилетний автор пишет: «Я нахожусь в таком возрасте, когда человеку кажется все в розовом свете, когда человек еще не испорчен нравственно и он восхищается простой естественной красотой, но в этом случае он более компетентен, чем человек поживший, которому нужно что-нибудь острое, неестественное, вроде декадентства…»

Те же возникающие эстетические самоопределения – и в 1901 году: «[Декаденты], импрессионисты все свои произведения основывают на произведении минутных, резких, сильных впечатлений. Внешней отделке они отдают превосходство над внутренним содержанием. Я же даю правило лишь как средство усилить впечатление той идеи, которая выводится в произведении» (Дневник А. Н. Толстого, 1901 год, № 2. – Архив К. И. Чуковского. Цит. по кн.: Л. М. Поляк. Алексей Толстой – художник. Проза. М.: Наука, 1964, с. 12).

Не без воздействия демократического окружения писательницы-матери и складывалось то здоровое жизнелюбие, та реалистичность взгляда молодого А. Толстого, которые видны даже сквозь мистический туман ряда его произведений последующей поры. Писатель не оправдал надежд тех, кто считал его восходившей звездой модернизма. Это стало, как уже подчеркивалось, общим итогом идейного развития Толстого. Но именно в 1907–1909 годах убеждения, литературные привязанности «самарского круга» не раз представали перед внутренней критикой молодого писателя, то ниспровергавшей их, то многое принимавшей заново.

Этот внутренний спор запечатлен и в письмах А. Толстого, найденных в Куйбышеве. По-видимому, во второй половине 1908 года он писал отчиму: «…Теперь у нас диаметрально противоположные исходные точки зрения. Ты натуралист, я все сильнее укореняюсь в мистике, в тайне слова… Двуликим предстал передо мной человек, одно лицо его повседневное, что видим на всех, серая помятая маска ничтожества, а другой – божественный лик, сияющий солнечной красотой…» Итак, в сравнении с этим «ясновидением» предшествующая умственная жизнь самого А. Толстого – блуждание в потемках, ошибка, которая перечеркнута с легкостью. Но надолго ли? В недатированном письме А. А. Бострому, относящемся к той же поре, читаем: «Если бы ты знал ту огромную перемену во всей моей жизни, которая произошла за весь этот год, совершенно перевернув мое мировоззрение, этику, отношение к людям и к жизни… Я знаю, как тяжело было тебе и маме видеть, как труды их по созданию моей личности разлетелись как пыль… Но ведь это только кажущееся.

Прошло пять лет, и вот год тому назад я зачеркнул эти пять лет и стал продолжать то, что вы создали и на чем произошла остановка 5 лет тому назад…»

1908 год – начало работы Толстого над сборником «Сорочьи сказки», в которых, по собственным словам, он «пытался в сказочной форме выразить свои детские впечатления». В «Сорочьих сказках», не свободных еще от влияния декадентского стилизаторства фольклора, А. Толстой сделал значительный шаг на пути к реализму.


Трагедия доктора Гааза

Как ни старались уверить себя в обратном многие современники, дружно отмечавшие в ноябре 1901 года пятидесятилетие Якова Львовича Тейтеля, – само празднество было уже данью уходящей общественной роли этого человека.

В числе других энергично хлопотал о широком размахе юбилея Гарин-Михайловский. В фондах Государственного литературного музея в Москве хранятся малоизвестные материалы – письмо и набросок речи Гарина-Михайловского, относящиеся к этому событию. «Сегодня прочел в «Одесских новостях» (№ 5479) Слово-Глаголя о Я. Л. Тейтеле, – сообщает Гарин одному из редакторов «Нижегородского листка» В. Е. Чешихину-Ветринскому. – Написано очень сильно. Не будет ли удобно перечислить газеты, давшие отзывы… и тем подбить итог несомненно удавшейся агитации в пользу добра и справедливости?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю