Текст книги "Оставшиеся в тени"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 43 страниц)
Тут позволю себе одно отступление. Реальное место сотрудницы писателя в его творческой работе, особенно после того, как получили известность новые материалы, открытые в Москве, год от года становится ясней. Это поощряет биографические разыскания. Все более тщательно исследуются отношения Брехта и Маргарет Штеффин. В публикациях на немецком языке сообщается о новых фактах, дополняющих историю этого литературного сотрудничества и этой любви.
Недавно разгадан «неприметный пароль», существовавший у Брехта и М. Штеффин.
Об этом рассказывает статья Герты Рамтхун – старейшего сотрудника берлинского Архива Брехта, помещенная в двухмесячном информационном журнале «Нотате» (1986, № 4, июль), который издается научным Центром Брехта в ГДР.
«Первый сонет» – так назвал Брехт стихотворение о «неприметном пароле» любящих. Взаимном напоминании об их чувстве, «простом слове», которое при желании можно свободно употреблять среди толчеи жизни, в самых людных местах, не привлекая внимания окружающих. Это стихотворение, обращенное к М. Штеффин, написано в начале 30-х годов, на самой заре их отношений.
Озаглавив сонет по первой строке, на русский язык его перевел Борис Слуцкий. Стихотворение помещено в однотомнике Б. Брехта, изданном в серии «Библиотека всемирной литературы». Вот оно:
Когда распались мы на Ты и Я,
Расставив наши ложа Здесь и Там,
Пришлось избрать простое слово нам,
Что значило: касаюсь я тебя.
Казалось: что я словом сделать мог?
Прикосновение незаменимо,
Но все-таки «она* не так ранима,
Хранима, словно отдана в залог.
Отобрана, но все-таки и снова,
Сохранена, чужой не становясь,
И остается не со мной – моей.
Когда одни среди чужих людей
Употребляли вскользь мы это слово,
Мы знали – нерушима наша связь.
«Всю жизнь Брехт обходил молчанием, – пишет Г. Рамтхун, – каково же то «простое слово», о котором идет речь в «Первом сонете». Для себя лично я его давно выяснила. Но так как моя разгадка до сих пор покоилась на предположениях, оглашать ее я опасалась. Работая ныне над большим изданием Брехта, я благодаря случайности установила нечто такое, что меня крайне поразило и сделало предположения уверенностью…»
Далее Герта Рамтхун приводит доказательства, что «простое слово» – это хорошо знакомое Брехту по его родной Баварии южно-немецкое выражение «Grüß Gott!». Широко распространенное в тех краях, обиходное, с народным оттенком, приветствие при встрече, означающее «здравствуйте!», буквально же: «бог приветствует тебя!», то есть «мир тебе!», «благополучия тебе!» и т. п. При письме Брехт для краткости обозначал его двумя буквами «г» – «GG».
Двенадцать раз пишет Брехт эти слова на листках календаря, который вручает Маргарет Штеффин, уезжавшей в начале февраля 1933 года при содействии его и Эйслера для продолжения лечения от туберкулеза на швейцарский курорт Агра. Там Штеффин провела двенадцать недель. Заветное приветствие вписано Брехтом в листки календаря за каждый четверг – с 16 февраля по 4 мая.
Именно на этом курорте, где она, по несчастью, оказалась в черный для своей страны час – в момент фашистского переворота в Германии, Грета так мучилась и терзалась от ощущения вынужденного бездействия, от сознания своей бесполезности. Судя по переписке с Брехтом, – оттого-де, мол, что в кровавые дни фашистской резни вынужденно отсиживается среди беспечной буржуазной публики – в «омерзительном окружении бездельников и рантье». Писатель успокаивал и утешал ее изо всех сил, как только мог.
У Брехта есть шутливый сонет, который назван пространно: «Когда в понедельник седьмого октября 1935 года классик покидал Данию, плакала вся страна». Брехт ехал тогда в Соединенные Штаты ставить свою пьесу «Мать» в нью-йоркском рабочем театре «Юнион».
В этом-то стихотворении, врученном позже М. Штеффин, Г. Рамтхун и обнаружила нежданно-негаданно, пожалуй, самое красноречивое подтверждение своей догадки.
Итак, новатор-драматург направлялся в Америку, ехал впервые утверждать там свои принципы нового эпического театра… Но надо ли заново открывать Америку – ту часть света, где теперь больше помнят о «колумбовом яйце», чем о самом мореплавателе Колумбе, ее открывшем? – примерно так иронизирует сонет.
Необычно пространное название не раз озадачивало научную сотрудницу. Теперь, обратившись к рукописи (в архиве обычно работали по фотокопиям), она установила, что столь длинное название, расположенное столбиком в три строки, сделано неспроста. Первые буквы в каждой строке сонета, включая и лесенку заглавия, выделены Брехтом на машинке красной лентой.
Сонет, как оказывается, – акростих, в начальных буквах которого зашифрована столбиком прощальная фраза с заветным паролем: «Ade Grüß Gott Bidi».
Фраза состоит из французского слова «адью» (прощай), выражения «Grüß Gott» и подписи «Биди» (уменьшительное имя Брехта). Отплывая на пароходе, Брехт слал на берег прощальный привет любви!
Но и это еще не все. Два крошечных «GG», начертанных карандашом («Grüß Cott!»), скрыты в нижнем уголке листа первоначального рукописного варианта пьесы «Жизнь Галилея» – «Земля вертится», который Брехт, как полагает автор, адресовал своей сотруднице, чтобы узнать ее мнение. Читая, Грета ненароком должна была натолкнуться и на выражение чувств автора.
Впрочем, чувства чувствами, а работа работой. Последующее обсуждение, надо полагать, было продуктивным. Недаром Брехт затем записал новый сюжетный ход (с карнавальным шествием) для этой сцены пьесы, идею, впоследствии реализованную.
«Разгадка существовавшего у этих двух людей только им понятного выражения, – заключает статью Г. Рамтхун, – наверняка не имеет большого значения для исследований Брехта. Но поэтическая форма, в которой они общались друг с другом, говорит нам нечто не только о личных отношениях между Брехтом и Штеффин; взаимный смысл того, что скрыто в «неприметном слове», отводит Маргарет Штеффин особое место в творческом кругу Брехта»[37]37
Herta Ramthun. Die Entdeckung des „unauffäligen Worts“. „Notate", 1986, № 4, S. 12–13.
[Закрыть].
Однако вернемся к тем дням в Дании, когда это чувство подверглось суровым испытаниям.
Вольные и в то же время жесткие принципы, на которых строил свои личные отношения Брехт, не раз чувствительно затрагивали и героиню нынешнего повествования.
Только незадолго перед тем ее захватили новые переживания, чуть не приведшие к безоглядному бегству из Дании, к последней, по-видимому, отчаянной попытке вырваться из лап чужой воли, сбросить добровольное иго и завершившиеся в конце концов примирительным подысканием отдельно стоящего домика на краю деревушки Сковсбостранд, где писалась и перепечатывалась пьеса «Жизнь Галилея»…
* * *
Если говорить совсем вкратце, дело было так.
Однажды датчане, уступая давлению нацистских властей, разрешили снять со своего корабля при проходе через Кильский канал, пролегавший по территории Германии, двух немецких эмигрантов. Арестованные жили в Дании и имели там давным-давно оформленное политическое убежище.
Такой наглости притязаний и готовности на уступки прежде не бывало! Симптом был тревожным.
Этот случай и послужил прологом к истории, начавшейся с того, что какое-то время спустя к ее фамилии прибавилась датская приставка «Юуль». Она стала фру Штеффин-Юуль. Принуждена была совершить этот трюк – фиктивно вышла замуж за тридцатилетнего журналиста из копенгагенской коммунистической газеты Юуля.
Конечно, при других обстоятельствах происшествию стоило бы лишь усмехнуться и жить дальше. Но это событие почему-то не выходило из памяти, стояло перед глазами. Хотя что там такого, подумаешь! Короткий водевиль, да и только… Церемония в игрушечной городской ратуше Сведенборга из красного кирпича. По очереди – за разнаряженной притихшей парочкой молодых датчан, прибывших в плотном кольце соплеменников поставить брачные подписи перед венчанием в кирке.
Тесная приемная с двумя рядами старинных дубовых стульев, сдержанный гомон общего ожидания.
(В те несколько минут вдруг забрало любопытство и даже будто царапнуло что-то внутри. Почти заставила себя отвести глаза. У невесты бледное прыщеватое личико, она белокурая, тоненькая, как былинка, и совсем молодая, не больше семнадцати. А он постарше, лет двадцати пяти, с крупным, сильным лицом, широкоплечий, этакий здоровила, богатырь, увалень. Матрос или рыбак. Сокрушит ее, сомнет, сломает. Что между ними общего? И что сейчас чувствуют они, бледненькая и этот житель морей? Она, кажется, испугана, а что происходит в нем? Случайные, посторонние, чужие. Но нет, переглянулись и разом – словно перебросился мостик. Одно только выражение глаз, движение лиц – и все другое. Он вовсе не гора мускулов, не примерный самец, а что-то вроде обыкновенного деревенского ухажера, доверчивый, надежный. А у бледненькой девочки глаза голубые, пьяные и чуть сумасшедшие. Это счастье. Главное, что объединяет…)
Юуля, своего жениха для паспорта, она увидела в лицо только несколько часов назад.
Он кажется почти квадратным, хотя и роста среднего, кареглазый, спокойный. Стоит, прислонившись к стене, в кожаной, шоферского покроя куртке, ладно облегающей его коренастое тело, из одного бокового кармана высовывается толстый растрепанный блокнот, в карманы брюк тоже что-то понапихано. Без крайности предпочитает отмалчиваться, только поглядывает улыбчиво и выжидающе.
Они и поговорили-то всего, когда сидели в полдень в соседнем с пристанью ресторанчике, напоминавшем кораблик, качающийся по зеленому водному простору Зунда. Там устроен был небольшой обед, знакомились, осваивались.
Присутствовали, кроме них, Брехт, гостивший заездом режиссер из Парижа и двое копенгагенцев – свидетели со стороны Юуля.
Разговор больше вертелся вокруг злополучного происшествия на Кильском канале.
Ситуация была следующая.
Немецкие эмигранты, те, что у всех на виду да еще с международным именем и весом, вроде Брехта, пока что вне досягаемости. Но датские власти изо всех сил стремятся задобрить опасного соседа – Германию. И судя по многим признакам, принялись, как они это именуют, «разгружать страну от радикальных элементов» масштабом помельче. От рядовой политической эмиграции, в особенности из числа бывших и нынешних активистов КПГ.
Может, даже и на кильскую уступку решились не без умысла и цели – чтобы изменить атмосферу, пугнуть кое-кого! Каждый день жди новых поворотов. Вот почему приходится ловчить, изыскивая способы, чтобы прочней окопаться и легализоваться в стране.
– Наше правительство трясется, как барбос, как мелкий цуцик перед волком, – произнес Юуль с обычной своей невозмутимой улыбкой. – А когда так поджимают хвост перед нацистскими бандитами, тут дело не только ваше, но и наше!.. Мы не женимся, а обороняемся, не правда ли, коллега Штеффин?
– Верно замечено! – со смехом отозвалась Грета.
В вольном порыве она взглянула Юулю прямо в глаза. И вдруг смутилась. Ей показалось, что в самой их глубине она увидела что-то новое – тревожный огонек интереса.
«А что, если он надеется?..»
Ведь она совсем его не знает. Ничего ровным счетом! Как сложилась и устроена его личная жизнь? Кто он такой? Вдруг эта формальность повлечет за собой совсем ненужные ей отношения?..
Неспроста же она сомневалась и колебалась вначале. Есть все-таки что-то ненатуральное, соблазняющее в таком способе объединения двух людей, мужчины и женщины. Пускай один жертвует другому только свое отвлеченное право личного выбора с фамилией вдобавок. И пусть действует при этом с самыми святыми и бескорыстными намерениями. Он же тоже не бестелесный, тоже человек…
А все это он, Брехт, Биди. С его дерзким размахом и пренебрежением бесцеремонным ко всякого рода внешним формам. Это он сказал первым: «Надо обратиться в партию, пусть она найдет нам мужа…» Копенгагенская коммунистическая ячейка назвала добровольца, желавшего помочь немецким товарищам-эмигрантам. Так возник Юуль.
Конечно, во всем этом нет ничего особенного. Просто один из способов получения датского гражданства. А при ее разъездах и обязанностях связного даже рабочая необходимость, разумная мера предосторожности: Кильский канал, пересекающий территорию Германии у подошвы Ютландского полуострова, от их портового Сведенборга – ближайшая и основная судоходная магистраль в разные концы Европы.
Но и самое простое, оказывается, кому-то не просто. А для нее вдобавок был и более чувствительный барьер.
Решившись на вынужденную церемонию, да еще в присутствии своего кумира, она шла почти на экзекуцию.
Все-таки это было мучительно и даже обидно отчасти, как ирония, насмешка, даже надругательство, пожалуй. Невольные, конечно, – обстоятельств, судьбы, рока, чего угодно, но все же болезненные тем не менее.
Со всей остротой открылось ей это тогда, когда в ресторане нечаянно заглянула в глаза Юуля.
С той секунды ощутила в себе некую незнакомую ей до того ватную скованность, тягостное томление. Чувство несвободы. И сообразила устало, что пройдет это не скоро.
…Затем настал их черед.
Парадный чиновник, приветливый, радушный, в черном смокинге и крахмальной рубашке, на фоне развернутого королевского знамени.
Поочередные росписи в огромной толстенной книге, переплетенной столь же вековечной рифленой кожей, видимо, рассчитанной на прадедов и правнуков сразу.
Букеты цветов. Бокалы с шампанским. Тосты…
За фиктивные браки буква закона грозит крупными штрафами, высылкой из страны и даже тюремной решеткой. Поэтому надо блюсти форму.
(Но Биди мог бы, конечно, и придержать свою мефистофельскую ухмылку. Чокается за счастье, а смотрит себе на нос всезнающими колкими глазами и губы кривит язвительно тонкие.)
За все венчальное торжество только и глянула пару раз на Юуля. Было неловко.
А за уличным поворотом, уже на спуске к пристани, все вдруг заторопились – и свадьба вразброс.
Прощальные слова. Рукопожатия. Может быть, особенно крепкие и дружеские, не без чувства освобождения.
Ощущая переход к себе, прежней, даже расцеловала на радостях улыбчиво окаменелого Юуля. Заприметить успела, впрочем, горячие азартные рыжинки. испытующе скакнувшие в карих глазах журналиста. На какое-то мгновение лицо его стало помятым.
Она нравилась этому парню. Теперь не было сомнений. Скверная получалась неожиданность.
Затем компания пополам – каждый к себе, в привычную колею. Юуль со свидетелями – в свой Копенгаген, она, Брехт и парижский режиссер (все пятеро мужчины, она одна женщина!) – домой, к прерванным литературным делам и заботам.
Мужчины сразу поскучнели, посолиднели. Чего дальше стараться! Занавес опущен. Театралы. Спектакль, с воображаемой белой фатой на чьей-то голове, с притворными обетами. И все, ничего больше. Главный режиссер-постановщик – Брехт.
Зато Грета теперь – почти датская гражданка. Может сколько угодно курсировать через тот же Кильский канал, не рискуя, что пересадочным пунктом путешествия ненароком станет фашистский концлагерь.
Так бы оно и вышло, наверное. Все зарубцевалось, сгладилось, улетучилось. Если бы не два обстоятельства.
Во-первых, все-таки не могла забыть Грета этого обряда поругания.
Она вообще, пожалуй, излишне восприимчива была ко всяким знакам, приметам, прорицаниям, словам, обетам. Даже и для женщины с повышенной душевной чувствительностью, такой, что зовется художественной натурой.
Сверх того, может быть, корни уходили еще в воспитание, в домашнюю среду. В стройный мир прочных и уютных представлений матушки Ханнхен, да и родных по отцовской линии. То есть в не столь уж давнюю деревню.
Вот почему при всех своих строго передовых мировоззренческих принципах она как бы вполусерьез, но тем не менее стойко держалась подчас даже таких представлений и верований, которые и вовсе принять можно было разве за суеверную фантастику[38]38
Характерный пример. В одном из декабрьских писем 1935 года к Б. Брехту, сетуя на новую вспышку туберкулеза, сопровождаемую еще несколькими острыми заболеваниями сразу, М. Штеффин писала: «Когда мне было 17, цыганка предсказала мне, что я должна умереть в 33. Теперь это уже не столь долго. Но я не хочу медленно отмирать. И больше не хочу также, чтобы меня щадили и жалели из-за хворей и чтобы я превращалась кто знает во что» (4 декабря 1935 г.).
Об этом настойчиво повторявшемся М. Штеффин предельном рубеже собственной жизни – 33 года, к сожалению, оказавшемся точным, – имеются и другие свидетельства.
В подробностях то же самое примерно сообщала Р. Берлау исследователю из ГДР Г. Бунге в одной из бесед цикла, записанного им на магнитную пленку. (Отрывки из рассказов Р. Берлау, с которой довелось встречаться также и автору этих строк, см. в гл. «Чкаловская, 53».)
[Закрыть].
И тут иногда бессилен оказывался даже острейший скальпель логики Брехта. Ни подтрунивания, ни разубеждения, ни рассудочные самоуговоры не достигали цели.
Химеры возникали от богатства эмоций. Такой она была по натуре своей, страстной, импульсивной, с развитой интуицией, с сильной способностью к любви, с цельным нравственным чувством, разве, может, чуть старозаветной окраски.
Словом, именно при ее представлениях, душевном складе и обстоятельствах, в которые была поставлена она, фиктивный брак ни за что нельзя было отнести к разряду легких маскарадных проделок.
Напротив, событие это вызывало круговорот слепых и колючих переживаний. Она многим поступилась, пожертвовала ради этого человека, от многого отреклась. Но все-таки полностью отречься от себя – не получалось.
Не могла она простить устроителю этой затеи (вынужденной и неизбежной, чтобы обеспечить дальнейшее нормальное сотрудничество? – о, да! бесспорно! – только перелицовки фамилии, формальности пустяшной? – возможно! – чрезвычайно своевременной, правильной и благоразумной? – о, конечно!), но все-таки душой не могла извинить и простить многого.
Бумажный брак, желать того или нет, как бы подводил черту под долгой неопределенностью прежних их отношений. Окончательно и навсегда словно бы отнимал надежду.
А ведь в первые годы у них было всякое…
Теперь все вытеснили, сгладили, в несбыточной дали оставили новые увлечения, новые страсти этого человека…
Во-вторых, случилось так, что у Греты обострился вскоре туберкулезный процесс. И она очутилась на больничной койке.
Это была уже до мелочей знакомая обшарпанная копенгагенская муниципалка. Та самая, в близком соседстве с коптящими трубами газового завода, где два или три года назад, в канун рождества, на ее глазах день ото дня медленно угасал ребенок. И захваченная беспомощным и жалостливым чувством, она пыталась обратиться сразу в подругу, няньку и мамку малолетнего Карла. (Те впечатления использованы были впоследствии при доработке пьесы «Ангел-хранитель».)
Теперь она сама, пожалуй, нуждалась в терпеливой сиделке.
Тут и принялся ее навещать Юуль.
Он был в числе немногих близких, кто постоянно жил в Копенгагене. Да, «из близких», потому что объединяло их теперь что-то, если и не большее, то совсем другое, чем связывает обычно товарищей и приятелей, просто знакомых женщину и мужчину.
В нем словно бы проклюнулось и выступило наружу что-то свойское, не видимое посторонним, одной ей принадлежащее. Он вдруг стал родственником. Это было удивительно и неожиданно, но это было так.
Да и вел себя он подобающе. Домовито раскладывал по полкам тумбочки принесенные с собой свертки, коробки, кульки, пакетики – яблоки, мандарины, шоколад, конфеты. (Впрочем, всегда не укладывалось, всегда он припасал слишком много!)
Сидя в белом халате, против ее изголовья, разговор подбирал не спеша и с тем чувством понимания, что было интересно. Наблюдал Грету добрыми карими глазами, улыбаясь задумчиво.
С ним словно бы входили и поселялись в палате покой, тишина, умиротворение.
При первых же признаках усталости или нетерпения исчезал. Чтобы в положенный срок снова возникнуть, почти до самых глаз в обнимку со свертками и пакетиками очередных продуктовых приношений.
Это был великодушный, добрый и щедрый человек. И к ней питал, теперь уже ясно было, не заурядную симпатию, хотя владел собой и впрямую своих чувств старался больше не обнаруживать. Но служил ей, как только мог и умел, наперегонки, изо всех сил и любыми средствами[39]39
Подробности об этом фиктивном муже М. Штеффин и историю их отношений сохранили некоторые очевидцы событий, а кроме того, его фамилия фигурирует в ее переписке с В. Брехтом.
Вот красноречивый эпизод.
К концу 1939 года М. Штеффин навещает Данию из Швеции, куда к тому времени перебазировалась вместе с близким окружением Брехта. У нее есть литературные дела, возможно, связанные с переводом четвертого тома «Воспоминаний» Мартина Андерсена-Нексе, а может быть, с текстовыми неясностями и уточнениями по уже готовым предыдущим частям. Перевод осуществляется совместно с Б. Брехтом. Не исключено, что есть и целый ряд других дел и поручений, литературных и театральных.
Как бы там ни было, она встречается и скорей всего даже живет в семье «датского Горького».
Одновременно требуется подлечиться у прежде пользовавших ее врачей в Копенгагене. Тем более что предстоит операция аппендицита.
В начале декабря Грета – в больнице.
Декабрь. Суровая зима начавшейся второй мировой войны. Голодная, трудная. Как и другие беженцы, семья Брехта и сам писатель испытывают многие материальные невзгоды, тяготы и лишения.
В этот момент на выручку почти всем сразу, будто опередивший сроки рождественский Санта-Клаус, и является Юуль.
Он не только регулярно навещает в больнице снова всерьез занедужившую Грету, но и шлет из более сытой Дании продуктовые посылки в полуголодную Швецию.
6 декабря 1939 года Б. Брехт извещал М. Штеффин: «Я писал, когда ты находилась в семье Нексе… Ты получила?.. Когда закончится медицинское обследование? Мне особенно нравится, что они тщательно обследуют, а не только оперируют просто.
Я рад, что малыш (дочь Брехта – Барбара? – Ю. О.) получил шоколад. Может быть, Юуль сумеет время от времени в каких-то количествах посылать его… Организуй во всяком случае рождественские посылки с салом и, возможно, с медом! Может быть, во время рождества таможенная пошлина с них не будет взиматься!»
С момента, когда Юуль передал Грете свою фамилию, и до декабря 1939 года времени прошло много. И если и прежде не было особенных оснований обманываться надеждами, то теперь отношения тем более определились окончательно и бесповоротно. И все же… По одному этому примеру видно, что так действовать мог лишь человек, движимый высоким и благородным чувством.
[Закрыть].
Для нее, привыкшей служить другому, это было так необычно, так ново.
Не буду дальше развивать этот сюжет. Скажу лишь, что Грета запуталась… Да и вообще коллизия получилась неожиданная и достаточно драматическая, годная, если хотите, даже и для романа. Судите сами.
Вначале, конечно, никто и не помышлял ни о чем подобном. Каждый действовал лишь сообразно с обстоятельствами и с самыми благими намерениями, одинаково убежденный, что устраивает все, как лучше. А что получилось?
Молодой копенгагенский журналист принял на себя деликатную миссию международной солидарности по поручению местной партийной ячейки. А ведь всего человек! Влюбился в свою подопечную – в эту готовую на всякие жертвы во имя другого (вплоть до зарока на семейную жизнь!) женщину. И что было делать ему?
А Грета?.. Если снова вернуться к исходным событиям… Она не могла ответить на чувство одного и не могла, укротив натуру, так просто пойти на попятную, оправдать другого. Слишком раняще, чувствительно и сильно было напоминание! Все в ней взбунтовалось.
Как же должна была поступить она? Уехать куда глаза глядят? Бросить все, поломать, бежать? Попытаться начать новую жизнь? В другом городе, в другой стране? Навсегда поселиться в Советском Союзе?..
Она еще и сама не знала.
Ясно было лишь, что это боль, что так невыносимо. Добровольное мучительство надо пресечь, скинуть…
Грета подняла мятеж.
Однако же и выхода ведь не было. Уж кто-кто, а она знала. К одному влеклись и на одном сплетались все помыслы и чувства. Тут были ее долг, призвание, любовь, прошлое и будущее. Тут была ее судьба.
И минул известный срок, потребовалось внутреннее напряжение с обеих сторон и, быть может, особое сочетание страстного чувства, ума и такта, тончайшее знание женского сердца, присущие Брехту, чтобы возобладало главное.
Одним словом, несмотря на попытку сменить место жительства и квартиру, Грете не удалось бежать от своего жребия. И она была не только разыскана или призвана, но и по доброй воле заново очутилась в Сковсбостранде. В том самом отдельном домике на краю рыбацкой деревушки, где писалась, доделывалась и в копиях на машинке и стеклографе размножалась первая редакция пьесы «Жизнь Галилея».
Таковы некоторые биографические частности, характеризующие предшествующие отношения сотрудников.
Эти, может быть, и вовсе не значительные для истории литературы детали и мелкие подробности, однако же, не стоит упускать из виду.
Тем более что при огромной масштабности и многообразии проблем, выдвинутых писателем в «Жизни Галилея», и исторической специфике самого жанра, как уже доводилось замечать, речь идет об одном из самых автобиографических и даже в известной мере исповедальных произведений в драматургии Брехта.
…Можно представить себе, с каким острым любопытством, со спрятанным в глазах пугливым и въедливым вопросом, почти как на чужого, и будто ненароком бросала взгляды Штеффин на этого человека, когда он, только возникнув, при мутном свете неохотно начинающегося дня, молча прихлебывал кофе из чашки, внутренне собираясь к работе. Или, занятый диктовкой, вышагивал по беспечно чистеньким половичкам наемной рыбацкой хижины, вдруг замолкал и бродил понуро взад-вперед, сосредоточенный, обдумывая дальнейшие ходы и развитие пьесы.
Вот тогда и случалось мгновение – отвлечься, сравнить с тем, что накануне перечитала, слышала, давно знала, – и вдруг даже испугаться. Полно, с ней ли это происходит? Этот ли человек на ее глазах создает такое? Это же необыкновенные, великие страницы, ей ясно. Но как совмещается и уживается в нем столь разное?!
Он до последней морщинки на лице, до мешковатого сгиба спины, до отдающего хрипотцой раската высокого, как бы утомленного голоса знакомый и всегда иной, новый – господин Брехт, Берт, товарищ Брехт, ее Биди… Кто же он такой?
И она тогда быстрым взглядом выхватывала отдельные черты его облика и, будто уворованные, укрыв их в себе, внутренне осматривала, испытывала, пытаясь заново сложить и составить их в целостный образ. Как много в нем всего! Но четко обозначаются, живут и преобладают, пожалуй, два начала.
Худое лицо аскета, глубоко посаженные, всегда неожиданные глаза, под проволочными очками, в них тайна, целый мир в них, и сухощавые страстные ноздри, белые, безмускульно помахивающие руки и короткие толстые ноги, твердо ступающие по земле, губы узкие, язвительные и в то же время алые, влажные, аппетитные. Это был великий подвижник, неукротимый правдолюбец и мастеровой.
Внешне тип астенический. Такие любят лакомить тело, а тощими остаются, как фараоновы коровы. Никакие яства не идут им впрок. Все сжигает, очевидно, высокая подвижность и напряженная жизнь духа.
По изначальной натуре в нем много было от южанина, от баварца. Такие еще с молодости – заводилы компаний, пивники, женолюбы, бренчалыцики на гитаре. И при внешности вроде бы самой никудышной – кажется, чучело горбоносое! – постоянный предмет общих девичьих интересов и воздыханий. Причем с ходом лет пристрастия молодости не развеиваются, разве, преобразуясь, меняют формы.
(Даже по нынешним временам Грета знала за ним, например, такую причуду. Изредка, когда хотел полностью расслабиться, он устраивал себе ночное пиршество в одиночестве. Перед тем как отойти ко сну, затворялся в комнате. На столе стояло несколько бутылок баварского пива и тарелка с ломтиками сыра иногда десяти и больше сортов, которые удавалось раздобыть в местных лавчонках. Осенью 38-го то и другое в Дании еще было доступно.
Он сидел долго за полночь, отхлебывал пиво, закусывал сыром. Слушал радиопередачу: известия, новости, потом просто тишину. Так он отдыхал, приходил в себя, лакомился, наслаждался, раздумывал, выламываясь из текучки повседневных событий.)
Да, пристрастия молодости не развеиваются… Вот, например, и главное действующее лицо нынешней пьесы – Галилей, фигура, многими признаками внутреннего заряда близкая автору, тоже явно не избежала их отсвета. Он не просто южанин, весьма схожего по темпераменту склада, – итальянец, флорентиец. Этот неутомимый подвижник и пытливый искатель истины – вместе с тем любитель вкусно поесть, насладиться жизнью. Чревоугодник, гусеед, патриот собственного желудка. И что самое главное – убежденный поборник примерно таких же взглядов и представлений на физическую природу человека, как автор. Этого, можно сказать, брехтовского варианта эпикуризма.
Конечно, в них много и разного. Персонаж далеко не во всем автопортрет драматурга. И все-таки даже забавно становится, как в великом ученом флорентийце XVII века проглядывает подчас натура небезызвестного баварца, шваба, который, подыскивая очередной поворот слова и мысли для дальнейшего оживления своего литературного собрата, озабоченно прохаживается сейчас по комнате…
А он вышагивает и вымеривает ногами мысленный диалог с историческим Галилеем, вызываемым из небытия силой воображения. И одновременно с той живой окружающей действительностью, которая все более угрожающими вестями напоминает о себе с каждым прибывающим сюда с материка паромом и судном…
* * *
…Еще в начале их сотрудничества Грете довелось слышать шутливое замечание Брехта, что для написания пьесы надо лишь найти счастливый желудь, из которого прорастает потом все дерево.
Такой многозначительный образ, почти символ, в котором сопрягаются и преломляются так или иначе основные художественные идеи произведения, он действительно нередко стремился отыскать *и прежде и впоследствии.
Подобные ключевые формулы нетрудно распознать в публицистической драматургии Брехта. В «Трехгрошовой опере» и «Карьере Артуро Уи» – это образные конструкции «треста нищих» и гангстерского треста «Цветная капуста»; в «Мамаше Кураж» – знаменитый фургон маркитантки Анны Фрилинг, который тянется и скачет по всем проселкам и колдобинам Тридцатилетней войны; в «Добром человеке из Сезуана» – художественный прием раздвоения души одного человека на два начала, доброе и злое и т. д.
«Земля вертится» – так предложил первоначально назвать Брехт пьесу «Жизнь Галилея». Это и была та образная формула, которая, как оказывается, одинаково вмещала в себя и отголоски страстей былых столетий и жгучий драматизм сегодняшнего дня.
Всякая истина враждебна фальши, ненавистна ей. И уже поэтому имеет будоражащее, революционизирующее воздействие, в особенности – в странах деспотически-реакционных и фашистских режимов. Таково было одно из заветных убеждений Брехта.
«…Достаточно произнести «дважды два – четыре», чтобы вызвать недовольство и недоверие правительств в этих странах», – писал он в одной из статей.
«Земля вертится» – не правда ли? – какая элементарная, почти банальная истина в наши дни. Дважды два – четыре…
Но если попытаться показать, какая у нее кровавая история, как тянет от нее едкой гарью костров инквизиции? Если всесторонне попытаться раскрыть ее освежающее, будоражащее воздействие на умы современников, показать, как пересмотр естественнонаучных представлений на строение Вселенной приводил к изменению социальных воззрений людей, как отказ от геоцентрической системы мышления сбрасывал путы с человеческого сознания, открывал простор для множественности взглядов и точек зрения… Одним словом, если хорошенько обрисовать, каким буйным и необузданным революционером была в прошлом эта стершаяся, обряженная в школьную униформу истина, эта привычная ныне пропись, тогда…
Это одинаково отвечать будет и большой правде истории, и глубоким потребностям сегодняшнего дня.
И особенно точно рассчитанным ударом, конечно, придется туда и там, где все так называемое мнимопризрачное шевеление мозгов и коловращение казенных фраз, призванное заместить собой духовную жизнь общества, заранее определено и заштемпелевано лозунгом – «Айн фольк, айн райх, айн фюрер»[40]40
Важнейший лозунг германского национал-социализма: «Один народ, одно государство, один вождь».
[Закрыть].
Все одно-единственное, и ничего не может быть два. Общество – пирамида, с всеведающим вождем племени и отцом отечества во главе. Фюрер думает за всех – и за народ, и за государство. И все заведомо занаряжено, определено, спущено сверху.
Даже самая невинная истина, из любой области научных знаний, не согласующаяся с общим ходом вещей, не вяжущаяся с тотальными установками, может выглядеть тут наподобие опасного лазутчика и диверсанта, казаться бомбой, миной замедленного действия. И отношение к ней в таком случае тотчас проясняет человеческие характеры, нешуточным образом влияет на людские судьбы.
В своей совокупности это и будет отвечать художественному замыслу пьесы, выясняющей нравственное содержание и нравственное значение истины в жизни человека и общества.
И на самом деле, каким же емким оказался сгусток образной идеи – «Земля вертится»…
…Герой пьесы – Галилей живет и действует в мрачные времена.
Италия разодрана на лоскутья монархий, герцогств, городов-государств. И в каждом из них, как светило в центре мирозданья, благоденствует и задает круговращенье событиям более или менее амбициозный властитель.
Всей жизни, кажется, предназначено вертеться по его установлениям, как карусели вокруг оси. Однако у здешнего ярмарочного балагана, всегда, впрочем, достаточно грязного и уродливо-трагического, как бы он ни именовался – феодальной Флоренцией или даже торгово-купеческой Венецией, есть общий и безжалостный присмотрщик со стороны.
И есть еще один престол, покрупнее, и есть главное светило, с которым должны соизмерять свои орбиты и движенья все остальные. Это – католический Рим, папа, святая инквизиция.