Текст книги "Оставшиеся в тени"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)
Эта характеристика отнюдь не была напыщенной фразой или случайным средством утешения (как, впрочем, вообще немного случайного бывало у этого человека!). Скорее можно сказать другое – в кратких словах он стремился выразить главное из того, чему был ближайшим свидетелем в течение почти десяти лет. Это была выстраданная формула, которая невольно оттачивалась с годами.
Своего рода история этой убежденности просматривается даже в поэтических произведениях Брехта.
Среди стихов, созданных в Дании, есть триптих под общим названием «Обращение». Прототип главного героя[47]47
В литературоведческой книге «Брехт. Комментарий к лирике», изданной в ФРГ, исследователь Эдгар Марш пишет: «Стихи под общим названием «Обращение»… характерны следующим: они примыкают к «Песням солдата революции» (1937) и, вероятно, возникли вместе с ними. Лицо, о котором идет речь, судя по всему, Маргарет Штеффин, сотрудница Брехта, которая, будучи тяжело больной, умерла в Москве…» („Brecht. Kommentar zum lyrischen Werk” von Edgar Marsch, Winker-Verlag, München, 1974, S 269).
[Закрыть] проступает в нем столь же прозрачно, как и в некоторых стихах цикла «Песни солдата революции».
Идею триптиха можно почувствовать уже по первой его части, названной «Обращение к больному коммунисту»: «Мы слышали, что ты заболел туберкулезом. Мы призываем тебя: усматривай в этом не отметину рока, а выпад угнетателей, которые тебя, скверно одетого, в сырой лачуге, обрекали на голод. От этого ты заболел…» Туберкулез и угнетатели, утверждает поэт, – союзники, а победа над ними одинаково будет «победой человечности над подонками».
Эта мысль углубляется и конкретизируется во второй части триптиха, названной «Ответ больного коммуниста своим товарищам», а также в третьей части – «Обращении к врачам и больничному персоналу».
Заболевший ясно видит виновников своего увечья, знает, что несправедливости, загнавшие его на больничную койку, не кончаются и здесь – они и в порядках медицинского обслуживания, и в обманной деятельности больничных касс, и т. д. Угнетение преследует простого человека до гробовой доски! Поэтому больной коммунист не хочет отделять усилий по своему исцелению от борьбы товарищей. Нет, он не замкнется в собственной скорлупе, как улитка, он останется в строю даже на больничной койке и клянется продолжать борьбу, пока не угаснет мысль, пока движется рука, до последнего вздоха… Пусть товарищи во всем, как прежде, рассчитывают на него!
Если бы даже и не было подтверждающих литературоведческих комментариев – и так ясно: с кого писался портрет, кто вел себя точно так в течение многих лет на глазах Брехта…
Духовную стойкость соратницы, превозмогшей тяжкий физический недуг, ее скромное подвижничество в обстоятельствах, когда под ногами колеблется земля, затейливо воспевает двадцать первый сонет.
В этом стихотворении снова возникают знакомые персонажи – сторожевые слоники…
Уже говорилось, что Брехт на свой лад переосмысливал традиционную символику «каминных» слоников. Так было не только в творчестве, но и в жизни. Он был поэтом, к тому же саркастического склада, и умел населять жизнь фантазиями, химерами, веселыми небылицами, придуманными персонажами, изобретенными заповедями и другими атрибутами вымышленного мира, которые для него самого и близкого окружения часто существовали почти как реальные. Стражи-слоники – явления того же порядка, как «Биди», «Мук», «неприметный пароль», «не говори по-китайски» и т. д.
Мир вымышленных представлений у Брехта вырастал как бы на продолжении реальности, входил, вплетался в нее, помогал в ней лучше устроиться, прочнее и радостней жить. В фантастической форме он ёмко вбирал и впитывал действительные черты и признаки. Наверное, поэтому он так легко становился взаправдашним в глазах окружающих.
У Брехта есть шутливый рассказик-притча «Любимое животное» (из цикла «Рассказы о господине Койнере»). Там как бы воедино собраны черты, которыми он причудливо наделял слоновьи фигурки-талисманы из дерева и кости и которые щедро раздавал персонажам – слоникам в своих сонетах:
«…Слон соединяет в себе хитрость и силу. Это не та жалкая хитрость, достаточная лишь для того, чтобы избежать преследования или украдкой раздобыть какую-нибудь пищу. Нет, это хитрость, которая опирается на силу, необходимую для большого дела. Слон прокладывает большой след. Однако он добродушен и понимает шутку. Он добрый друг и достойный враг. Он велик и грузен, но очень подвижен. Тело его огромно, а хобот способен поднимать самые мелкие съедобные предметы, например, орехи. У него удачно устроены уши, он слышит только то, что хочет. Он живет до глубокой старости. Он очень общителен, и не только по отношению к слонам. Везде его любят и боятся. В его облике есть что-то забавное, что привлекает к нему сердца. У него грубая кожа, о которую ломаются ножи, но зато нежная душа. Он может быть грустным, может быть гневным. Он охотно танцует. Умирать он уходит в чащу. Он любит детей и других мелких зверушек. Он весь серый и бросается в глаза только своей массивностью. Он не съедобен. Он умеет хорошо трудиться. Он любит выпить и тогда становится веселым. Кое-что он делает и для искусства – поставляет слоновую кость».
Как это бывает у Брехта, сквозь характеристику вроде бы сторонней натуры, описание животного, слона, неожиданно вдруг проглядывает психологический портрет человека, пожалуй, даже идеального человека! Кого бы хотел видеть таким автор? Собратьев по искусству? Самого себя? Во всяком случае, как будто бы озорная слоновья символика у Брехта несет в себе немалое и разнообразное содержание…
Если слоники из девятнадцатого сонета – разъяренные мстители, фурии, карающие за малейшее попрание ритуалов верности, то слоники из двадцать первого сонета – это величественная свита, почетный караул, сопровождающий триумфальный выход своей повелительницы.
Парадное шествие устроено по важному случаю – героиня только что одержала победу в поединке со смертельным недугом. Пусть все теперь видят это: ведь человеческий дух преодолел не только немощи тела, он остался верен себе и в исполнении высоких обязательств перед другими. Пусть же трубит почетная стража, выражая уважение своей храброй повелительнице! А «самое маленькое и беленькое из животных», как сказано в оригинале (не поэтический ли двойник «маленького (совсем маленького)» ньюйоркца из слоновой кости, который, судя по письму Брехта, был раздобыт в конце 1935 года?), этот слоненок пусть знаками уважения благодарит героиню за то, что та спасла нам «человека и борца».
Вот сам сонет:
Моллюска в руки взял. Едва его отведал,
Вдруг ночью страх меня, как обруч, охватил:
Как борешься, когда в тебе так мало сил?
Тотчас решил послать мечту тебе по следу.
Вот та мечта: ты выйдешь на простор,
Тебя окружат наши стражи,
Трубя, почтенье каждый слон окажет.
За то, что билась ты, ведя со смертью спор.
Благословен будь тот, кто груз свой до конца
Несет, когда земля колеблется и стонет!
Победа из побед на грозном небосклоне!
Пускай благодарит малютка – белый слоник
За то, что ты умом, что мужества достоин,
Спасла нам человека и борца.
(Перевод Н. Лиховой)
Наконец, есть стихотворение, в котором развернуто сформулирован брехтовский кодекс духовного соратничества, того высшего выражения этики солидарности, о какой говорил Фейхтвангер. Стихотворение написано в 1939 году, выдержку тоже стоит привести здесь:
И вот война, и путь наш все труднее,
И ты идешь со мной одной дорогой,
Широкой, узкой, в гору и пологой,
И тот ведет, кто в этот час сильнее.
Гонимы оба и к одной стремимся цели.
Так знай, что эта цель в самом пути.
И если силы у другого ослабели,
И спутник даст ему упасть, спеша дойти,
Она навек исчезнет без возврата…
(Перевод А. Исаевой)
С обобщающей проницательностью искусства здесь предречено уже и напророчено все, что целиком относится к разыгравшейся вскоре истории. И Брехт поступил так, как чувствовал, как мыслил, как писал.
Иначе поступить он не мог!
Вернемся, однако, к двадцатым числам мая, к первым дням пребывания в Москве.
Вероятно, тихих вечерних часов больше не выдавалось. Много было суматохи, возбуждения, визитов и встреч.
Почти сразу после приезда их навестил Бернгард Райх. Переселенческая компания ожидала его, собравшись в одном из апартаментов. В своей книге Б. Райх так описывает увиденное: «В назначенный час я постучался в номер гостиницы «Метрополь». Типичный «люкс» – высокая, вместительная, помпезная комната. Повсюду разбросаны какие-то сундуки, узлы, чемоданы разных размеров и фасонов. В качалке спокойно покачивается мальчик с серьезным взглядом. Это Штефф – сын Брехта. В углу уютно устроилась маленькая дочь Барбара. Хелли в этот момент что-то вынула из чемоданчика и накрыла какой-то скатертью стол. У окна я увидел Маргарет Штеффин, смотревшую в упор своими лихорадочно блестевшими глазами. Брехт сидел у стола и дымил…» («Вена – Берлин – Москва – Берлин», с. 315–316).
23 мая Брехта видели в московском клубе писателей на творческом вечере, посвященном пятидесятилетию Иоганнеса Бехера. Он скромно отсидел в зале, где собралась почти вся здешняя немецкая эмиграция. Не произносил публичных приветствий, а только подошел к Бехеру и пожал ему руку.
1 июня 1941 года в «Литературной газете» была помещена информация об этом литературном событии:
«Творческий вечер Иоганнеса Р. Бехера открыл в Московском клубе писателей К. Федин…
Затем слово для доклада взяла Т. Мотылева. Отказавшись от традиционного обзора всего творчества поэта, Т. Мотылева остановилась на отдельных, наиболее характерных особенностях поэзии Бехера.
О кровной связи Бехера с народом говорил Н. Асеев… С теплыми приветственными речами выступили также Г. Лукач и Т. Пливье.
Весьма интересным было выступление самого Р. Бехера, читавшего свои стихи о Ленине и Сталине…»
В другой день Брехту показывали Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, со знаменитой скульптурой колхозницы и рабочего из нержавеющей стали…
Среди мемуарных свидетельств, которые дают дополнительное представление о тогдашних московских днях Б. Брехта, пожалуй, наиболее детальные принадлежат Гуго Гупперту.
Г. Гупперт – австрийский писатель-антифашист, с конца 20-х годов, почти три десятилетия, жил в СССР. Весьма плодовитый поэт, очеркист, прозаик, эссеист, он в то же время в качестве переводчика художественной литературы немало сделал для взаимного сближения советской и германоязычных культур. Его перу принадлежат стихотворное переложение на немецкий язык национального грузинского эпоса «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели, переводы произведений Н. Тихонова, К. Симонова и других авторов. Но особенную известность принесли ему переводы поэзии Маяковского.
О многом из этого Г. Гупперт уже в наши дни вспоминает в неоконченной автобиографической трилогии, опубликованной в ГДР. (См. Hugo Huppert. «Wanduhr mit Vordergrund. Stationen eines Lebens», Mitteldeutscher Verlag, Halle (Saale), 1977.)
Из третьего тома мемуаров – «Шах двойнику» («Schach dem Doppelgänger») известны отрывки.
Некоторые страницы как раз переносят нас к событиям в Москве в мае – июне 1941 года.
С половины 30-х годов и в течение ряда лет Г. Гупперт вел отдел культуры в газете «Дойче Центральцайтунг», был заместителем редактора немецкого издания журнала «Интернационале литератур». Любитель Уитмена, Верхарна, горячий энтузиаст поэзии Маяковского, он был склонен к эксперименту и поиску новых путей и в собственном стихотворном творчестве. А все это, вместе взятое, определяло так или иначе и сами места возможных встреч, и нередкое совпадение эстетических позиций с «брехтовским полпредом» да и с самим писателем, когда он приезжал в Москву. Впрочем, были и другие основания для сближения. Разносторонне одаренный, подвижный, быстрый, переимчивый, 39-летний Гуго Гупперт имел широкие связи в немецкой эмигрантской среде.
К моменту, когда происходят описываемые события, в напряженной обстановке крутых общественных поворотов и зигзагов личных судеб, автор мемуаров состоял доцентом в одном из московских институтов.
«Брехт, – вспоминает Г. Гупперт, – участвовал в торжестве по случаю 50-летия со дня рождения Иоганнеса Р. Бехера в писательском клубе[48]48
Ныне ЦДЛ – Центральный Дом литераторов им. А. А. Фадеева.
[Закрыть] (где я единственный раз в жизни наблюдал друг подле друга, за одним праздничным столом, мюнхенца Бехера и магдебуржца Вайнерта с аугсбуржцем Брехтом – в том роскошно облицованном деревянными панелями зале, который когда-то прежде, в начале века, по легендарным слухам, служил местом заседаний большой московской масонской ложи). Все-таки то было многозначительное совместное пребывание трех столь непохожих соратников и немецких поэтов, чисто случайно возникшая встреча, некий календарный азарт. Удачно вышло, что Брехт как раз находился в настроении, склонном к контактам.
В нашей литературной эмигрантской группе существовало тогда к Брехту весьма различное отношение. Как известно, Георг Лукач вместе с Андором Габором и Юлиусом Гаем по теоретической проблематике «описывать или изображать» решительно выступали против Брехта… Брехт в своих частных отповедях не церемонился, он едко называл Лукача «старым викарием», характеризовал Габора как «отыгрывающую машину викария» и говорил в одном из писем (думаю, к Бехеру) о «драматургическом насморке» Гая – все это были формулы, которые тогда имели у нас хождение, многократно вызывали усмешки и часто устно цитировались с согласием или нейтрально.
Поэтому транзитный гость Берт Брехт не был склонен к всеохватным братаниям. Со мной он совершал поездки вдоль и поперек по Москве, просто так, без цели, зажатый внутренним нервным беспокойством. К редким достопримечательностям не проявлял особого интереса. «Я здесь не турист, не был им никогда и без того знаю этот город, а утомлен достаточно, как всякий беженец». В другой комнате отеля «Метрополь» (и это было фатальное бремя и путы всей этой несчастливой поездки) вповалку лежала Грета Штеффин, страдающая, сжигаемая лихорадкой…
Как-то, в первой половине дня, Брехт предложил мне совершить пешую прогулку по центру Москвы, «просто чтобы перейти на другие мысли», как он выразился. Не спеша, толкуя о политике, прошагали мы почти до Манежной площади, потом поднялись вверх по протяженной улице Горького до бульварного кольца…
У начала Тверского бульвара, неподалеку от места прежнего расположения памятника Пушкину, мы зашли в зал старейшей московской кинохроники». Это было время советско-германского пакта о ненападении. Демонстрировалось немецкое хроникальное обозрение. Война с Францией. Жалкие толпы оборванных и заросших бородами французских пленных. Их конвоируют бравые немецкие ребята. Ряды заводских токарных станков в Германии. За ними радостно улыбающиеся и весело вертящие, будто кульки в магазине, корпуса для снарядов и бомб немецкие женщины…
Брехт просидел весь сеанс понурив голову, молча. «Когда мы вышли, – заканчивает мемуарист, – то по поспешности, с которой он возвращался домой, я догадался, что среди гнетущих опасений он безмолвно страдал за свою годами испытанную, верную помощницу Маргарет Штеффин…»
Вот среди таких каждодневных переживаний, хлопот, тягот, приемов, визитов и вынужденных экскурсий и состоялся у Брехта памятный разговор в Союзе писателей. Это было своего рода объяснение с Аплетиным, на которое обычно сдержанный и замкнутый Брехт, может быть, даже рассчитанно решился незадолго до отъезда из Советского Союза.
Он устранял всякие неясности из своей позиции: почему переезжает в Соединенные Штаты, а не остается в СССР.
В общей форме причины, конечно, и без того были известны Аплетину. Знал он и прочность этого намерения: недаром же Брехт полгода добивался американских виз… Но слишком многое принималось в расчет при определении такого решения, чтобы избежать разговора…
Предстоит воссоздать важную смысловую сцену, где многое зависело от международной, политической, литературной ситуации тех месяцев…
Чтобы ближе перенестись в реальные обстоятельства, в которых принимал решения Брехт, приведу обобщающую характеристику исследователя, выступающего одновременно и в качестве мемуариста.
«Часто спрашивают, почему он не остался в Советском Союзе, – пишет Кэте Рюлике-Вайлер, работавшая с Брехтом в последние годы его жизни. – Ответ так же сложен, как и тогдашняя ситуация: Брехт в течение ряда лет отклонял предложение перебраться в Соединенные Штаты, так как из Скандинавии, поблизости от Германии, имел связь с эмигрировавшими писателями во многих странах Европы. Он использовал свою визу, когда вынужден был бежать от гитлеровской армии, а широкий круг прежних сотрудников и друзей в США – Гауптман и Фейхтвангер, Эйслер, Вайль, Кортнер, Гомолка, братья Герцфельде, Пискатор, Бертольд Фиртель и другие, казалось, снова гарантировал ему коллективную работу.
Советский Союз имел в это время с Германией пакт о ненападении»…
Кроме того, Рюлике-Вайлер указывает другие личные и литературные причины, которые определили выбор Брехта:
«Теоретические позиции немецких писателей-эмигрантов – под руководством Георга Лукача – в существенных пунктах не отвечали его собственным. К тому же получалось так, что… Брехт (в СССР. – Ю. О.) был недостаточно известен. Луначарский, который мог бы ему помочь, давно умер, но и Третьякова и Бела Куна, которые прежде отстаивали его работы, больше не было в живых»[49]49
Käthe Rülicke-Weiler. „Brecht in der UdSSR", „Neue Deutsche Literatur", 1968, № 2, S. 17–18.
[Закрыть].
Не устраивала Брехта и административная команда, которая со второй половины 30-х годов становилась стилем руководства художественной культурой, литературой и искусством. Брехт же, как он однажды выразился, «привык сам определять, сколько сахара класть в кофе».
Причин, как видим, много, самых разнообразных – личных, общественных, международных, политических, литературных. Не все они даже при обоюдном желании могли открыто обсуждаться Аплетиным и Брехтом в то время. И однако состоявшийся разговор был настолько откровенным и раскованным, насколько мог быть с человеком, которому симпатизировал Брехт.
Происходило это в скромном рабочем кабинете Аплетина на Кузнецком мосту, где располагалась тогда Иностранная комиссия.
Теперь уже неизвестно, кто начал разговор. У Аплетина был свой интерес к этой деликатной теме. Сверху с самого начала было рекомендовано: целиком положиться на желание писателя, ни на чем не настаивать. При общей сложной политической ситуации не брать на себя невыполнимых обязательств, выяснять намерения и планы. Друзья нужны СССР и в Америке[50]50
Об этой стороне проблемы, как она стояла в майские дни 1941 года, в вышедшей в ГДР капитальной иллюстрированной биографии Брехта говорится: «Брехт обсуждал также с секретарем Союза писателей Александром Фадеевым и опекавшим его Аплетиным линию антифашистской борьбы в США, если – что вообще допускалось – в обозримом будущем дело дойдет до войны между Германией и Советским Союзом. Он передал «Интернациональной литературе» для опубликования на такой случай сцены из «Страха и отчаяния» [в Третьей империи], которые и были напечатаны, когда война разразилась» (Schumacher. „Leben Brechts in Wort und Bild”, S. 159).
[Закрыть].
– …Существующие особые отношения с Германией, будь я в Москве, сами понимаете, связали бы мне руки, – сказал Брехт. – О чем же я буду писать?
Он намекал на заключенный в августе 1939 года пакт о ненападении с Германией.
– Да… Но жизнь идет и по-разному поворачивается, – уклончиво заметил Аплетин.
– Вы – другое дело… – примирительно возразил Брехт. – У вас гибкая интеллектуальная политика. Ваш государственный корабль ищет проходов в минных полях мировой бойни… Семь футов вам под киль! А у нас, немцев, с Маляром особые счеты. У нас с ним может быть только война и никакого ненападения… Если я не буду писать против Гитлера, тогда мне просто не о чем писать. Я и моя семья умрем с голоду…
– Ничего, первое время прокормим, – улыбнулся Аплетин.
– Нет уж, – серьезно произнес Брехт. – В США подобралась хорошая компания изгнанников. Там почти все друзья и давние сотрудники… Фейхтвангер, Эйслер, братья Герцфельде, много других. Затеем коллективную работу в театре, на киностудиях…
Аплетин снял очки и стал их протирать.
– Ну что ж… Хотел еще раз дверь подергать, вдруг передумаете! А нет – так в добрый путь… Езжайте…
Брехт перехватил его выражение.
– Я был однажды в Штатах, в тридцать пятом году, – сказал он. – Ставил пьесу «Мать»… Газеты там лгут с той же легкостью, с какой кокетки назначают свидания. Если про меня будут писать, что я выступил с каким-нибудь заявлением против Советского Союза, не верьте, дорогой друг Аплетин. Все может быть, но этого никогда не будет!..
Этот разговор с Брехтом Аплетин потом не раз передавал сотрудникам Иностранной комиссии, особенно подчеркивая последние слова писателя: «…этого никогда не будет!»
Вспоминал он их и в смутные первые годы после войны. Вокруг Брехта возникало тогда много сенсаций и всяческих домыслов.
В ноябре 1947 года писатель с семьей прилетел из США и обосновался на жительство в Швейцарии… Почему? Он принял австрийское гражданство… Зачем?
Буржуазные газеты писали, что Брехт – перебежчик, что он уже объявил или вот-вот открыто объявит о своем разрыве с коммунизмом.
Но в ответ на такие сообщения Аплетин только отрицательно покачивал головой, а иногда говорил: «…этого никогда не будет!» У него не было информации, точных данных. Но он знал Брехта.
В 1948 году писатель поселился в демократическом Берлине. «У меня такие убеждения не потому, что я здесь, я здесь потому, что у меня такие убеждения», – писал он о ГДР.
До возвращения на родину Брехт располагал лишь отрывочными сведениями о литературной жизни в Москве. Но по разным признакам видел, как относилась к нему Иностранная комиссия Союза писателей, которую в его глазах многие годы как бы олицетворял М. Я. Аплетин. Все это, очевидно, и побудило Брехта в 1955 году в торжественную минуту публично назвать Аплетина своим «ментором», что по-немецки одинаково значит – наставник и воспитатель…
Впрочем, это случилось значительно позже. А тогда Брехт вышел из помещения в мягкий простор майского вечера, довольный состоявшимся разговором.
Идя по Кузнецкому мосту, он не знал еще, что надвигаются новые испытания…