355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Оклянский » Оставшиеся в тени » Текст книги (страница 3)
Оставшиеся в тени
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 08:30

Текст книги "Оставшиеся в тени"


Автор книги: Юрий Оклянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц)

Разумеется, в возвышенной декламации графа Николая Александровича не удостаиваются упоминания» пустяки», которые к тому же имели многих свидетелей. Вроде случая, как за несколько недель до встречи в вагоне он составил «шайку», чтобы насильно увезти жену, жившую в доме Бострома в другом городе («Неделя»), или – о происходившем уже после ранения Бострома.

«Графский титул Толстого… дал ему полную возможность издеваться над ними в поезде. И железнодорожные служащие, и жандармы вместо ареста помогали графу проделывать всевозможные вещи с потерпевшим и графиней. Так, он несколько раз врывался к ним в купе и дерзко требовал, чтобы графиня оставила Бострома и уехала с ним; в последний раз его сопровождал даже начальник станции. Такое беспомощное положение вынудило свидетеля дать телеграмму прокурору о заарестовании графа, так как другого средства избавиться от преследования графа не было» («Московский телеграф»).

Николай Александрович был достаточно наделен пылкостью фантазии, внутренне неустойчив и фальшив, чтобы, выдумывая себя на суде, минутами и на самом деле забывать, каков он в жизни. Он даже с неподдельной страстью уверял присяжных – купцов и мещан, что ему, аристократу «голубой крови», чуждо все низменное (а значит, и сама мысль о покушении на убийство), что каждый свой шаг он, граф Толстой, совершает не иначе как согласовав его прежде с буквой этикета и правил хорошего тона. Этой же цели служат оглашенные по просьбе обвиняемого документы – письменный вызов Бострому на дуэль, которым тот пренебрег (как и прочими велениями дворянской чести, написавши в ответ; «…Я соглашусь вас убить только тогда, когда вынужден буду к тому ради самозащиты, иначе убить вас ни нравственный, ни государственный законы мне не позволяют»), долговая расписка Бострома и т. п.

Однако, разыгрывая на подмостках суда эту роль, граф Толстой заранее принял ряд закулисных мер, в которых не только нет и тени рыцарства, но которые, напротив, поражают самой неразборчивой низменностью замысла и приемов. Это тот способ действий, о котором принято говорить – любые средства хороши.

Если Бостром еще до принятия присяги обратился к председательствующему на суде с вопросом, не может ли он «совсем отказаться от показаний», так как не намерен обвинять графа; если вторая главная свидетельница обвинения Александра Леонтьевна, которая при желании «топить» графа нашла бы возможность присутствовать на суде, предпочла сослаться на нездоровье, то соревноваться в великодушии Николай Александрович отнюдь не собирался.

Напротив. Еще на предварительном следствии он так изложил свою версию событий: «…Я не помню… кто выстрелил из револьвера, я ли нечаянно или Бостром; но последний еще в начале борьбы, когда он начал отнимать у меня револьвер, всячески старался направить дуло револьвера мне в грудь и говорил при этом принимавшей участие в борьбе моей жене, указывая на собачку: «вот где вся суть». Придя в себя, я заметил, что у меня контужена рука и прострелено верхнее платье» («Московский телеграф»).

Траектория выстрела при таком объяснении могла быть одна: направленная в грудь графу пуля, скользнув по его руке, нечаянно пробила ногу Бострому… Это означало, что не он Бострома, а Бостром его хотел убить из револьвера, который Николай Александрович вытащил, чтобы только «постращать».

Такой версии мешало наличие по крайней мере двух свидетелей – помимо Александры Леонтьевны, еще и купца Ванюшина, который тоже видел конец схватки в вагоне. Пулевую контузию в руку отказалась подтвердить даже благосклонная медицинская экспертиза. Из доказательств у Николая Александровича оставалась только продырявленная рукой накидка. А то неизвестно, как бы еще повернулось…

Уже в подборе свидетелей видна предвзятость суда, делавшего все, чтобы помочь подсудимому оправдаться.

Так, среди присутствовавших на процессе почему-то не оказалось единственного свидетеля, самостоятельно выставленного обвинением. Того самого купца-пассажира Ванюшина.

Когда Александра Леонтьевна уже прикладывала компрессы к ране Бострома, это он подошел к ней и восторженно потрепал за плечо: «Ну, молодец, барыня! – и потом, обратившись к Бострому, добавил: – Кабы не она так вцепилась, укокошил бы он тебя» («Московский телеграф»).

Такой свидетельский голос остался лишь в письменном пересказе, приложенном к делу.

Зато судьи благосклонно выслушивали свидетелей а щиты, вроде графского лакея Сухорукова, который плел рассчитанные на дам и присяжных душеспасительные россказни: де, мол, «они [граф] были так огорчены поступком графини, что дней по десяти пищи не принимали».

Сиятельный обвиняемый может изображать из себя святейшую добродетель, показания его могут быть шиты какими угодно белыми нитками – никто из состава суда и не подумает вмешаться. Тут самарская Фемида бесстрастна, как бронзовая статуэтка этой богини.

Но вот начинаются показания единственного оказавшегося ч активе обвинения свидетеля (он же потерпевший) Бострома – и «бронзовое изваяние» оживает.

Защитник Ященко задает Бострому явно провокационный вопрос – «посещал ли он графиню, когда та проживала в Петербурге с мужем?» Потерпевший Б. опрашивает председателя г-на Смирнитского, обязан ли он отвечать на вопросы, не идущие к делу. Председатель, вместо того, чтобы заметить защитнику о неуместности вопроса, сказал потерпевшему Бострому: «На все, что клонится к нашему обвинению, вы можете не отвечать» («Неделя»).

Это была уже не первая подобная оговорка. Председательствующему г-ну Смирнитскому, при всем его годами тренированном чиновном бесстрастии, все-таки не удавалось скрыть, кого на самом деле он предпочел бы видеть на скамье подсудимых.

Однако особенно рьяно выгораживал подсудимого главный обвинитель – прокурор Завадский. Так, например, прокурор увидел основную трудность, препятствующую установлению виновности, «в том, что мы имеем дело не с убийством, а только с покушением». Выходило, что представитель государственной справедливости сожалеет, что потерпевший остался в живых.

Перечислив и другие обстоятельства, колеблющие «улики обвинения», прокурор пустился в рассуждения о святости моральных устоев и о том, что «Бостром, отняв у графа жену, совершает преступление». Свою «обвинительную речь против графа Толстого» господин Завадский заключил издевательским резюме, что он лишь «совершенно беспристрастно» изложил суть дела.

После такой прокурорской речи нечего уже было добавить ни председательствующему, ни самому защитнику.

Как отметил наблюдавший за состязанием сторон репортер, – «защитнику подсудимого ничего не оставалось более, как только обратить внимание присяжных на то обстоятельство, что граф Н. А. Толстой принадлежит к сословию, господствующему в империи, что почтенный защитник подсудимого г. Ященко, между прочим, и сделал в своей речи» («Московский телеграф»).

Напрасно граф Николай Александрович нервничал и по поводу позиции присяжных. То ли на них произвел впечатление разыгранный судом спектакль, то ли еще большую роль сыграло понимание побудительных причин, двигавших «актерами», но дебаты в совещательной комнате были недолгими.

Не успели еще судьи после ухода присяжных дойти до своего кабинета, как прозвенел звонок, требовавший в зал. Не оставаясь наедине и одной минуты, присяжные вынесли оправдательный приговор.

Так закончился этот судебный фарс, который, с точки зрения тогдашних губернских верхов, был простой инсценировкой, «данью закону*.

Что именно таков был взгляд губернских верхов, лишний раз подтверждает поведение местной печати.

Казалось бы, где и искать более подробные сведения об этом нашумевшем на всю страну процессе, как не в периодике Самары и соседних с ней губернских центров? Так я думал, начав в библиотеках Куйбышева, Москвы и Ленинграда просматривать ставшие сейчас редкостью комплекты довольно многочисленных тогдашних волжских газет.

Стремясь завоевать подписчиков, провинциальная периодика того времени наперебой потрафляет вкусам обывателя. В частности, судебный отдел во всех без исключения газетах является ведущим, а главная пища для него черпается из дел окружных судов.

Чего только не находишь, например, на страницах начавшей издаваться с 1 января 1883 года ежедневной газеты «Самарский вестник», листая ее подряд, из номера в номер! «Дело о нанесении крестьянину Киргизову мелких побоев», заметка о покушении бывшего студента Фельдмана на мелкого фотографа Фельзера, «Убийство женщины с нанесением 45 ран», «Мышь, проглоченная во время сна ребенком», «Столетняя роженица», «Двойное самоубийство», заметка о 19-летней француженке-оригиналке («вполне здоровая и прекрасно сформированная, которая вот уже восемь лет питается только молоком и кофе, ко всем же остальным сортам пищи имеет непреодолимое отвращение») и т. д. и т. п. То есть перед нами обычная духовная пища русского обывателя конца XIX века, которой одинаково потчевали его нередко похожие, как близнецы, провинциальные газеты.

Кажется, трудно в таком случае сыскать более лакомое блюдо, чем дело графа Толстого. Однако напрасно искать в газете «Самарский вестник» хотя бы одну заметку – на процесс она не откликнулась ни единым словом. «Самарские губернские ведомости» и «Ежедневные прибавления к Самарским губернским ведомостям» – органы официальные – поместили только обязательное объявление о предстоящем слушании дела.

Ни слова не проронил о скандальном суде в Самаре и «Саратовский листок». Лишь в казанском еженедельнике «Волжский вестник», издававшемся профессурой университета, в номере от 23 января 1883 года в разделе «Местно-областная хроника» я нашел короткую заметку с изложением существа дела, которое должно было «вчера рассматриваться в окружном суде». Журнал заранее объявляет, что это должен быть «весьма любопытный и несколько РОМАНТИЧЕСКИЙ (выделено «Волжским вестником», – Ю. О.) процесс».

Однако ни в очередном номере от 30 января 1883 года (когда поместили свои статьи «Неделя» и «Московский телеграф»), ни в дальнейших номерах «Волжского вестника» никаких материалов по поводу рекламированного авансом события не появилось.

Всему этому, разумеется, были свои причины. Провинциальная печать, зависящая от мнений губернских верхов, частью не хотела, а в большинстве и не смела позволить себе то, что позволяла более независимая столичная пресса. Редакторы прекрасно понимали, против кого будет направлен даже отчет с судебного заседания, без комментариев.

Оправдательный вердикт, вынесенный присяжным» графу Толстому, означал вместе с тем оформленное на бумаге осуждение официальной моралью поступка Александры Леонтьевны и Бострома. Теперь против дерзких любовников была глухая стена – от губернаского «бомонда» до суда и газет. Сочувствовала им только горстка передовой публики, на которую по словам «Недели», ход процесса произвел «крайне тяжелое впечатление».

А через несколько месяцев решение суда мирского было подкреплено еще и судом духовным. В сентябре 1883 года Самарская церковная консистория, рассматривавшая дело о расторжении брака Толстых, высказалась по этому поводу совершенно недвусмысленно, определив: «за нарушение святости брака прелюбодеянием со стороны Александры Леонтьевой» оставить ее «во всегдашнем безбрачии» и предать «семилетней эпитимии под надзором приходского священника».

Отныне это была официальная формула, документ гражданского состояния, который заменил для Александры Леонтьевны другой возможный вид о семейном положении.

С него снимались копии, для светского употребления составлялись сокращенные версии, он предъявлялся в официальных инстанциях. Это срамная бумага, «паспорт блудницы»!..

Одно из таких отношений Самарской духовной консистории фигурирует в делах Самарского дворянского депутатского собрания уже за 1897 год, когда в связи с поступлением четырнадцатилетнего сына Алексея в среднее учебное заведение начались хлопоты о необходимых бумагах (Куйбышевский областной государственный архив, ф. 430, д. 1861).

Суть решения, правда, теперь изложена кратко, детали опущены или заменены ссылкой на статью устава. Но, как говорили тогда, каменной остается просвира.

«…Определением епархиального начальства. – читаем там, – состоявшимся 19 сентября 1883 года, заключено:

1. Брак поручика Николая Александровича Толстого с девицею Александрой Леонтьевной, дочерью действительного статского советника Леонтия Тургенева, совершенный 5 октября 1873 года, – расторгнуть, дозволив ему, графу Николаю Толстому, вступить, если пожелает, в новое (второе) законное супружество с беспрепятственным к тому лицом.

2. Александру Леонтьевну, графиню Толстую, урожденную Тургеневу, на основании 256 ст. Уст. Дух. Консистории, оставить во всегдашнем безбрачии. Определение это утверждено Указом Святейшего Синода от 16 апреля 1884 года за № 1185».

У графа Николая Александровича довольно скоро нашлись заботники и жалельщики. Через пять лет он и брачными узами закрепил давние привязанности к нему прежней общей знакомой состоятельной вдовы Веры Людвиговны (Львовны) Городецкой.

Отношения же Александры Леонтьевны с Бостромом так и остались неузаконенными до конца дней.


История одной любви

Быть может, как раз в те неспокойные и одинокие январские вечера 1883 года, после отъезда Алексея Аполлоновича Бострома на тяжелое судебное разбирательство в Самару, графиня Александра Леонтьевна решила привести в порядок свою переписку.

Она перечитывала бережно сохраненные каждым из них до малого листка письма последних полутора-двух лет. Заново переживая все, разглаживая страницы, складывала по датам и подшивала. Получились тетрадки, день за днем рассказывающие о еще не отболевшем прошлом, об истории их любви, о мучительном периоде внутреннего разлада, о трудно выстраданном счастье.

У Алексея Бострома была характерная внешность. Высокий открытый лоб, густая русая борода, закрывавшая щеки, при его молодости (Бострому было тогда 29 лет) делали его похожим на разночинца-шестидесятника, какими представляла их портретная традиция. Но в лице Алексея Аполлоновича вовсе не было сурового вдохновения или непреклонности борца. Напротив, у него было тонкое, а если поприглядеться, слегка изнеженное лицо. Он был красив – сухой нос, круто изогнутые струнки бровей, проницательные, то задумчивые, то с дружелюбным юмором монгольского разреза синие глаза.

От шестидесятников в нем были смелость суждений, начитанность сочинениями Добролюбова, Писарева, преклонение перед Некрасовым, свежесть взгляда на вещи, какими бы традициями они ни были освящены. Бостром бывал смел и неутомим в отстаивании своих мнений, но при всей горячности спорить умел воспитанно и приятно. Не меньше, чем принципиальные споры, любил поимпровизировать в одиночестве на пианино. И на званых вечерах, по просьбе присутствующих, охотно пел дуэтом с кем-нибудь из барышень или дам.

Алексей Аполлонович был убежден, что на человека можно повлиять только одним – добротой. Но, как впоследствии было суждено убедиться Александре Леонтьевне, сам часто бывал не только мягким, но и мягкотелым…

Впрочем, эти недостатки Алексея Аполлоновича открылись молодой женщине много позже. А при своем появлении блестящий красавец земец, ничего не имевший, кроме небольшого отцовского хутора, но не унывающий, веселый в своей бедности, одержимый проектами невероятных новаторских переустройств, Алексей Бостром слишком выделялся среди помещиков-степняков, составлявших окружение графа Толстого.

У встретившихся однажды молодых людей оказалось много общего. Алексей Аполлонович читал тех же Бокля, Спенсера и Огюста Конта, что и находившая себе единственное прибежище в книгах порывистая и волевая графиня. Мысли у них часто совпадали…

Однако все это было уже потом. А начиналось не так…

«Она воспитывалась в местной женской гимназии, – писал о невольной виновнице последующих событий газетный корреспондент, – которая обставлена по отношению к «благонадежности» крайне благоприятно. Семь старых дев и столько же бездетных вдов охраняют священный огонь в этом храме весталок. Семейство Тургеневых всегда отличалось отменной набожностью… И с этой стороны воспитание было крайне благонравное» («Неделя»).

Отец Александры Тургеневой, Леонтий Борисович Тургенев, был энергичным общественным деятелем, одним из основателей и председателем первой земской управы в России, открытой в Самаре. Когда его двоюродный дядя Николай Иванович Тургенев[1]1
  Во многих работах, посвященных А. Н. Толстому, совершенно безосновательно увеличивается степень родства матери писателя с известным деятелем декабристского движения. На сей счет уже выросла едва ли не легенда. Часто без всяких оговорок Александру Леонтьевну называют «внучкой Николая Ивановича Тургенева» (М. Чарный. Путь Алексея Толстого. М., 1961, с. 6; К. А. Селиванов. Русские писатели в Самаре и Самарской губернии. Куйбышев: Кн. изд-во, 1953, с. 107). Или пишут так: «По материнской линии Алексей Толстой – потомок декабриста…» (И. И. Векслер. Алексей Николаевич Толстой. М.: Советский писатель, 1948, с. 12; Т. Т. Веселовский. Творчество А. Н. Толстого. Л., 1958, с. 7), что также ненужная натяжка. На самом деле родство было не только крайне далеким, но и боковым. Как о том писал сам А. Н. Толстой в случае, когда требовалась документальная точность, – дед его матери «Борис Петрович Тургенев приходился декабристу двоюродным братом» (ИМЛИ, инв. № 214/153), то есть Александра Леонтьевна была декабристу, в сущности, «седьмой водой на киселе» – двоюродной внучатой племянницей (см. также: В. В. Руммель и В В. Голубцов. Родословный сборник русских дворянских фамилий. T. II. Спб. 1887, с. 550–551). По разветвленным за столетия геральдическим древам знатных дворянских фамилий кто и кому только не приходился в конце концов дальним родственником!


[Закрыть]
, известный публицист и деятель декабристского движения, эмигрировал и был заочно приговорен к смертной казни, Леонтий Борисович безбоязненно взялся быть его опекуном. В то же время это был строгий христианин, почти аскет, предпочитавший другим книгам чтение «Апостола*.

Слабые стороны характера деда впоследствии отразил в своих произведениях заволжского цикла Алексей Толстой. Тем не менее, как писала сама Александра Леонтьевна, отцу она была «обязана всеми семенами лучших альтруистических чувств, которые потом выросли» в ее душе.

Еще она была многим обязана книгам. Властителем девичьих дум Александры Тургеневой был ее знаменитый однофамилец – писатель И. С. Тургенев. Особенно нравились Саше тургеневские героини – самоотверженные идеалистки, романтики, характеры страстные и свободолюбивые.

И сама Саша начала свою сознательную жизнь, как и подобает тургеневской девушке, по юности лет находившейся еще в плену восторженно-книжных представлений о жизни.

Шестнадцатилетней барышней она пишет свою первую повесть «Воля», посвящая ее положению «прислуги в старом барском доме, сознавшей в себе человека». А три года спустя выходит замуж за гибнущего «в пучине порока» помещика графа Н. А. Толстого.

Об этом повороте в жизни героини, которой не исполнилось тогда девятнадцати лет, тот же осведомленный петербургский корреспондент писал: «В то время в Самаре появился молодой граф Н. Толстой, уже по одному своему званию составлявший весьма выгодную партию для любой красавицы. Он посватался к барышне Тургеневой, которая, кажется, уже в то время стала автором повести «Воля». Молодую красавицу барышню увлекла высокая идея гуманности и христианского одухотворения: ее уверили, что ей предстоит достойная миссия обуздать и укротить пылкий нрав графа, что она сможет переродить его и отучить от многих дурных привычек» («Неделя»).

Это были «чудные мечтания».

Незнание жизни, незнание людей, незнание себя – вот корень ошибки, за которую ей впоследствии было назначено мучиться и страдать чуть не до конца дней. Идеализм очень благороден, но не от него рождаются дети.

Чувство было во многом головным, но девушка искренне верила, что любит. Уже зрелой женщиной, оглядывая восемь лет прожитой жизни, в канун окончательного разрыва, она писала мужу: «Во-первых, ты ошибаешься: не одна жалость возбудила тогда любовь. Жалость послужила только к тому, что я не оттолкнула тебя. Я полюбила тебя, во-первых и главное потому, что во мне была жажда истинной, цельной любви и я надеялась встретить ее в тебе. Если бы я не думала, что ты сильно любишь меня, я не вышла бы за тебя замуж. Я не стану говорить, как эта потребность возбудила во мне нежное, сильное, почти не эгоистическое чувство, как, не встречая в тебе ответа, а, напротив, одно надругание над этим чувством, я ожесточилась и возмущенная гордость, заставив замолчать сердце, дала возможность разобрать шаткие основы любви.

Я поняла, что любила не потому, что человек подходил мне, а потому только, что мне хотелось любить. Я обратилась к жизни сознания, к жизни умственной… В то время, когда ты жил изо дня в день, я много работала над собой, анализируя, познавая себя. Я поняла, что мне было нужно, чего недоставало» (Н. А. Толстому, около 1 марта 1882 года)[2]2
  Из фондов Куйбышевского литературно-мемориального музея имени А. М. Горького (KЛM). В дальнейшем ссылки на место хранения даются только в случаях, когда используются рукописные материалы из других архивных источников и частных собраний.


[Закрыть]
.

Жертва девушки-идеалистки не была оценена.

Слабохарактерный и вздорный, Николай Толстой истолковал благородство жены как слабость, дающую право издеваться над ней. О святых клятвах невесте, о планах, которые радужным фейерверком возникали перед свадьбой, теперь не было и речи. Не прошло и года, а пьяные дебоши графа вновь развернулись настолько, что однажды он оскорбил губернатора и был выслан из Самары. Другой раз он в слепой ярости стрелял в жену, ожидавшую ребенка.

Литературные занятия Александры Леонтьевны, ее умственные интересы считали в доме мужа блажью, ухищрением, при помощи которого хочет выказать свой «норов» эта гордячка.

Старая графиня, спесивая и властная старуха, родом из московской купеческой семьи Устиновых, старалась искоренить в ее душе то, с чем не удавалось сладить одному сыну. Заходило так далеко, что мужики барской деревни, ездившие в город, и те рассказывали по Самаре, как «плохо живется молодой графине».

В пору, когда она уже стояла «на краю пропаст скептицизма… не верила ни в людей, ни в себя, не доверяла своим инстинктам», встреча с Бостромом не только воскресила в ней способность любить. Вернее, способность к любви потому и ожила в ней с такой силой, что в своем чувстве Саша увидела возможность осуществления своего нравственного идеала. Путь был ясен – уйти к давно грезившейся духовной и чи стой жизни, а не разлагаться в свинском болоте.

Что же на этом пути было самым трудным?

Часто нам лишь кажется, что мы скованы тысячей внешних обстоятельств. Тогда как главное в том. что мы не свободны внутренне. Подавить в себе инстинкт, оберегающий от «лишних» невзгод и страданий, вытравить рабскую оглядку на заведенный порядок вещей, если надо, даже отсечь от себя кусок живого, но действовать всегда только по своему убеждению и чувству – это и означает стать свободным. Зато и требуется тут не одно эффектное усилие, а повседневный, незримый посторонним, внутренний героизм.

Первый раз, когда она уезжает к Бострому в ноябре 1881 года, это порыв страсти, слепое бегство, без расчета сил. Бурление сплетен и всеобщее осуждение ее не пугают. Но внутренне она еще не подготовлена к другому. И поэтому, когда натягиваются разом все связывающие ее канаты, когда ее охватывает одновременно и тоска по оставленным детям, и страх за жизнь любимого человека, которому угрожает граф, и сострадание к родным (мать, потрясенная, лежит чуть ли не при смерти), и терзания от «эгоистичности» своего поступка, от своего дезертирства в исполнении «долга», понимание которого укоренено строго христианским воспитанием отца, она не выдерживает.

Граф Толстой увозит ее в Петербург. Там, махнув на все рукой, чтобы только удержать жену, он издает на свои средства законченный к тому времени ее роман «Неугомонное сердце». И именно там для нее довершается период «страшной умственной и нравственной ломки».

Первый же читатель «повести» о любви (куда можно отнести найденные в Куйбышеве тетрадки писем, дневник Александры Леонтьевны и другие материалы) обнаружит любопытную деталь. Активным началом в любовном романе является отнюдь не герой, а героиня. Конечно, Бостром тоже горячо любит и страдает. Но он чаще теряет веру, падает духом, больше нуждается в подбадривании и утешениях, чем находящаяся в условиях несравнимо более трудных Саша. Она же является и главным «философом» их любви. Бостром, обожающий и на все готовый, чаще всего одобряет или покоряется тому, что уже продумала, взвесила, предприняла она.

Одного в жизни Александра Леонтьевна не умела совершенно – притворяться. И даже во время наибольшего примирения с мужем не лукавила перед ним. В глаза самодуру, взятому за живое, и хныкающему «отцу семейства», и заискивающему мужлану, и беснующемуся ханже она говорит одинаково, что продолжает любить Бострома, что чувство это «сделалось частью меня самой. Вырвать его невозможно, заглушить его – так же, как невозможно вырезать из живого человека сердце» (Письмо Н. Толстому, начало марта 1882 года).

Передумывая в эти мучительные месяцы всю свою жизнь, она вырабатывает для себя целую нравственную теорию, которую противопоставит вскоре суждениям о себе фарисейской официальной морали.

В соответствии с ее строгим пониманием «долга» один из героев романа «Неугомонное сердце», готовившегося тогда к печати, следующим образом противопоставляет понятия «счастья» и «наслаждения»: «Наслаждение забывается, как только перестает удовлетворять ту потребность, которая его вызвала»; «счастье же – цель в отдаленном будущем» («Неугомонное сердце. Роман в двух частях. Сочинение графини А. Л. Толстой». Спб., 1882, с. 381). Люди мелкие, живущие только потребностями минуты, ищут в жизни одних наслаждений. И уже тем самым они запутываются во лжи. Настоящее же человеческое счастье всегда идейно, оно основывается на стремлении к нравственному идеалу, без отклонений от правды.

Такие рассуждения могут показаться несколько отвлеченными. Но для нее эти общие категории «добра» и «зла» имели вполне конкретные обличил, окрашивались иногда едва ли не собственной кровью. «Боже, что мне делать, как жить по правде с мужем, этим человеком, который нарочно закрывает глаза, чтобы не видеть правды! Мы с Колей (Шишковым, родственником и единомышленником Александры Леонтьевны. – Ю. О.) говорили об этом, о разнице между теми людьми и нами. Я, например, стремлюсь узнать правду, какова бы она ни была, они прячут голову от правды, если она неприятна. Я, если вижу, что мое счастье основано на иллюзии, скорее разобью его, стараясь узнать истину, они, напротив, стараются построить иллюзию. Потому что они ищут только наслаждения» (Дневниковая запись от 21 февраля 1882 года).

Она снова и снова вглядывается в себя, стараясь, чтобы от ее беспощадного внутреннего взора не укрылась никакая частица сил, способных помочь ей выполнить долг перед детьми. Она умоляет мужа помочь, предлагает ему жизнь на дружеских основах – она продолжает любить Бострома, но больше не встретится с ним. «Да, я желаю устроить себе жизнь, в которой могла бы спокойно заняться воспитанием детей, а такая жизнь может быть только при вполне самостоятельной жизни с дружеским чувством к тебе. Не думай, что я отталкиваю тебя, нет, у тебя будет теплый угол в семье и моя дружба и уважение и всегда дружеское участие и совет».

С материнским ясновидением она до мельчайших подробностей представляет, что произойдет в противном случае, как все начнется. Восьмилетняя «Лили вчера окончательно сразила бабушку и уложила ее в постель таким вопросом: «Бабушка, скажи, не мучай меня, где мама? Верно, она умерла, что о ней никто ничего не говорит». Ее испытующие глазенки во всем и у всех ловят ответ на ее вопрос…». В таких словах ей будет описывать драму в семье в следующие дни после ее окончательного ухода к Бострому отец Леонтий Борисович (Письмо Л. Б. Тургенева от 26 мая 1882 года). А она уже сейчас слышит, как будут плакать и звать «мама» трехлетний Саша и совсем еще малышка Стива. Как самой ей захочется прижать к себе их маленькие головки, а этого не будет, никогда не будет. И дети, когда вырастут, никогда не простят ей этого, потому что она будет для них хуже, чем чужая, – она будет мать, предавшая их, когда они были беззащитными и слабыми, не откликнувшаяся на их голос, когда они ее звали. Двухлетний Мстислав слегка косолапит – кривые ножки, рано начал ходить, легко простужается, чуть что – бронхиты. Кто проследит за ним? А кто поговорит по душам с черноглазой пытливой мордашкой – с дочуркой Лилей? Она так любит эти серьезные беседы с матерью. Нет, только не это! Не это! Отболит же когда-нибудь сердце, уснет для личного счастья!

Как часто бывает в трагическом положении, ее последняя надежда основывается на иллюзии. Поскольку главное в их отношениях с Бостромом – духовная близость, она просит графа не посягать только на это… Словно забывая, с кем она говорит, она наделяет мужа качествами, которыми обладают они с Бостромом. Она утешает мужа, что сознание выполненного долга даст ему «великое наслаждение в сознании своей правоты я честности, оно вознаградит тебя за все те страдания, которые ты переживаешь, отказываясь добровольно от преследования прежней цели – любви моей». Кончается письмо заклинанием: «Коля, Коля, не делай и себя и меня несчастными, дай мне возможность выполнить свой долг перед детьми, не поставь меня в необходимость и на этот раз уже бесповоротно отказаться от исполнения его» (Письмо к мужу от 5 марта 1882 года, цит. по дневнику A. Л. Толстой).

Ближайшие же недели, после того как граф, получив это письмо в ответ на посланные вдогонку одно за другим несколько своих писем, примчался из деревни в Петербург, показали всю иллюзорность последней надежды измученной и отчаявшейся Саши. Все смято, опоганено. Чужой ей человек с разнузданностью грубого собственника попирает чувства измученной, тоскующей, почти больной женщины.

С того дня, когда она вняла вроде бы голосу рассудка, вернулась к детям, началась нескончаемая пытка. Она обрекла себя на заклание у семейного очага по своей воле. И выдержать старалась изо всех сил.

Короткая нравственная передышка (во время отъезда графа из Петербурга в деревню по достигнутому уговору). Затем снова излом, опустошение, тупик.

Душевные муки усугубляются тем, что она проявила слабость, не сдержала принятого на себя обета. Да ведь и то – она человек, не святая. Женщина, двадцати семи лет, пылкая, любящая, страстная. За время отсутствия мужа она встречалась с Бостромом.

Это кривда, фальшь, ложь!.. Все кругом лгут, и она туда же!.. Впрочем, Алексей Аполлонович теперь уехал, надолго занедужил. Конец зимы и первые месяцы весны 1882 года (ту самую пору, которую впоследствии не раз будут день за днем перебирать чужие взоры в связи с установлением отцовства) они живут в разлуке. Но после того как рухнули иллюзии, пали обеты, положение стало еще более мучительным и ложным.

Тогдашние недели и дни запечатлены в уцелевшей переписке.

«Жизнь, непрерывно, ставит мне неразрешимые вопросы… – писала она А. А. Бострому (13 февраля 1882 года). – Бедные дети! Опять разрывать их на части. Опять выбор между тобой и ими… Алеша, я теряюсь. Что делать, что делать… Я спрашиваю себя, что заставило меня согласиться стать в лживое положение. Тут были два стимула: первое – желание исполнить свой долг перед детьми, второе – жалость к слабому человеку. Тут была страшная ошибка. Я была убеждена, что буду жить одна с детьми, что не буду женой своего мужа, а при таком положении, какое ему дело до моих отношений, до моей совести. Я страшно ошиблась… Ясно вижу я намерения мужа – опять овладеть мной, опять сделать меня вполне своей женой. Борьба открытая возможна, но эта мелочная, каждодневная… эти ежечасные отпоры, жестокость, его униженный, угнетенный вид – все это невыносимо… Проклятая, проклятая жалость! Проклятая способность жертвовать собой для того даже, кто не стоит никаких жертв».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю