355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Оклянский » Оставшиеся в тени » Текст книги (страница 15)
Оставшиеся в тени
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 08:30

Текст книги "Оставшиеся в тени"


Автор книги: Юрий Оклянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)

Заметки о Тейтеле находим в петербургском еженедельнике «Восход» (№ 67), в «Нижегородском листке» (№ 318), в «Самарской газете» (№ 251), в «Одесских новостях» (№ 5479)… Но, по-видимому, самарскому губернатору Брянчанинову в конце 1901 года пришлось прочитать гораздо больше столь скандализировавшей его газетной «шумихи». (Предложенный Гариным «итоговый перечень» всех печатных откликов на юбилей в «Нижегородском листке» не появился.) Уязвленный вдобавок словцом насчет «Римского папы», по которому получалось, что столпом и светочем Самары является не он, губернатор и гофмейстер Высочайшего Двора А. С. Брянчанинов, а какой-то судейский чиновник Тейтель, его превосходительство отправил в Петербург требование – убрать, в конце концов, из вверенной ему губернии этого Тейтеля, что и было сделано. В 1904 году своеобразный «клуб» в Самаре прекратил существование из-за вынужденного, хотя и почетно обставленного, переезда Я. Л. Тейтеля в Саратов.

Однако самарский властитель, больше наделенный раздутым самолюбием, чем политическим чутьем, явно опоздал со своим рапортом. В 1901 году «дом» Тейтеля уже далеко не представлял собой такой опасности, как несколько лет назад. Яков Львович был тут ни при чем – изменилось время.

Да, Яков Львович не изменился. С пожелтевших страниц по-прежнему встает перед нами фигура неутомимого подвижника, бессребреника и гуманиста, который «не писатель, не поэт, не артист, а просто… человек, принесший немало добра людям» («Нижегородский листок»). По словам «Самарской газеты», «это доктор Гааз наших мест, друг заключенных, обездоленных и неимущих»[9]9
  Появившаяся без подписи в «Самарской газете» 20 ноября 1901 года статья «Я. Л. Тейтель (к 25-летию общественной деятельности)» могла принадлежать только близкому другу, осведомленному даже в мелких подробностях жизни Тейтеля. Кто же был автором? Совпадение мыслей статьи с речью Гарина-Михайловского вплоть до буквального повторения одного из выражений, характерные стилевые особенности статьи, а кроме того, известный факт «агитации» писателя за газетные выступления о юбилее Я. K. Тейтеля – все это заставляет думать, что автором был Н. Г. Гарин-Михайловский, находившийся в это время в Самаре.


[Закрыть]
.

Гарин-Михайловский любил Тейтеля. Больше других, присутствовавших на юбилейном вечере, он и желал бы видеть всех людей такими, как Тейтель, и понимал скрытую драму людей подобного склада. В речи Гарина-Михайловского нет обычной для него озорной шутки, блестящий импровизатор, он готовил ее заранее, и сквозь здравицу в ней слышится грусть.

«…Отказавшись добровольно, – говорил писатель, – и от благ карьеры, и от материальных благ, Вы, Яков Львович, всей своей двадцатипятилетней деятельностью доказали ярко, наглядно, что этого и не жаль для того, чтобы быть… центром света и тепла. Вы сильны собой, своей любовью к людям, своей твердой верой, что добро свойственно людям. Вы искатель этого добра, умели находить его, унося его в ту область… горя и страданий, где Вы сами уже двадцать пять лет неустанно бродите.

Приветствуем Вас, талантливого, доброго, чуткого!

Вас, доктора Гааза наших мест…»

Эта гаринская характеристика Тейтеля – «доктор Гааз наших мест» – очень точна. Но, вкладывая в нее все, что ему было симпатично и дорого в облике Я. Л. Тейтеля, Гарин-Михайловский сам был достаточно научен жизнью, похоронил слишком много собственных иллюзий, чтобы не чувствовать скрытую горечь этих слов. Ибо кто такой был Гааз? И главное – чего он добился?

Врач московских тюрем в царствование Николая I, обрусевший немец Федор Петрович Гааз подвижнически посвятил себя облегчению участи арестантов. Вечно на бегу, в хлопотах по чужим делам, этот добряк довольствовался ночлегом в каморке при пересылочной тюрьме, сам штопал себе одежду. И выкупил около трехсот крепостных детей, которым грозила разлука с осужденными родителями. Кроме того, на собранные им пожертвования он основал первую тюремную больницу на 120 коек.

Бездомный и безродный Гааз верил во врачующую силу личного энтузиазма. Всю жизнь он героически сражался за свой девиз – «торопитесь делать добро!» Он засыпал правительство проектами и требованиями о смягчении тюремного режима. Впоследствии известный юрист А. Ф. Кони написал о Гаазе книгу, выдержавшую много изданий (ею зачитывался и юноша А. Толстой). А в 1909 году самоотверженному одиночке был поставлен памятник в Москве. Но чего добился Гааз?

Издания нескольких указов, по одному из которых при тюрьмах были учреждены мастерские, проклятые заключенными, а по другому – для отправляемых этапом ссыльных введены, вместо тяжелых колодок, особые легкие кандалы, прозванные в народе «гаазовскими»…

Означает ли это, что деятельность Гааза была бесплодной? Говорят, что у памятника на могиле, где похоронен безродный Гааз, и поныне никогда не переводятся свежие цветы. Всегда находится чья-то предусмотрительная рука, которая захватывает с собой и оставляет у подножия бюста два-три новых цветка…

Человечество помнит своих подвижников, борцов за добро, правду и человечность, хотя бы в них и обнаруживались подчас черты донкихотов.

Такова уж природа праведничества – добро иногда словно бы глуповато, даже смешно. Оно не щадит себя, не пускается на хитрости и уловки. Фанфары и звон литавр редко сопутствуют ему, скорее напротив. Среди грязи и жестокостей жизни мизерными кажутся часто результаты долгих усилий, ничтожным – собранный урожай.

Но притягательная сила нравственного примера неизмеримо важнее одной узкой практической пользы, которой удается достичь в данную минуту. Образцы высокой человечности, как огни в ночи, освещают существование, помогают жить остальным людям. И лишь потом, много позже, выясняется, что и утилитарная польза была (а еще больше сложилась, сказалась затем!) немалая.

Вот почему вечно остается в памяти людей итальянский монах Джордано Бруно, ценой своей жизни не пожелавший оболгать не им открытую научную истину. Никогда не забудется Альберт Швейцер, основавший первую стационарную больницу в дебрях Западной Африки и всю жизнь отдавший лечению негров. Не будет забыт Федор Гааз.

Да ведь и то сказать – почти триста выкупленных крепостных детей и первая в России больница в местах заключения – много это или мало для скромной жизни рядового врача?!. А Александр Федорович Кони и с ним целая плеяда передовых русских юристов, вдохновлявшихся примером Гааза… А Антон Павлович Чехов, писатель и врач, с его поездкой на каторжный остров Сахалин и картинами жизни тамошних обитателей… А эти цветы на могиле… Кто измерит, глазом окинет, сочтет всходы былого посева?!

Со своей «зародышевой ячейкой соцобеса» на задворках огромной тюрьмы, какой была вся Россия, Тейтель удивительно напоминал Гааза. Оба были сильны только собой, своим желанием добра. Лично эти люди стояли неизмеримо выше куцых побуждений так называемой благотворительности. Филантропия, по слову Горького, «маска стыда» богатых. А Тейтелю нечего было стыдиться: всю жизнь он сам ничего не имел.

Тейтель начал действовать уже в ту пору развитых общественных антагонизмов, когда гуманизм почти с неизбежностью заводил в политику. Но самозабвенный «доктор для всех» хотел избежать узости взглядов. В острейшей идейной борьбе по выяснению позиций передового лагеря, одной из арен которой был его «клуб», Я. Л. Тейтель старался стать «над распрями». На короткий момент это удалось и даже сделало возможным само существование «клуба». Но что же случилось дальше?

У В. И. Ленина есть характеристика революционной роли таких реакционных эпох, какой в России была и эпоха Александра III. «Мы знаем, – писал В. И. Ленин, – что форма общественного движения меняется, что периоды непосредственного политического творчества народных масс сменяются в истории периодами, когда царит внешнее спокойствие, когда молчат или спят (по-видимому, спят) забитые и задавленные каторжной работой и нуждой массы, когда революционизируются особенно быстро способы производства, когда мысль передовых представителей человеческого разума подводит итоги прошлому, строит новые системы и новые методы исследования… Одним словом, «очередь мысли и разума» наступает иногда в исторические периоды человечества точно так же, как пребывание политического деятеля в тюрьме содействует его научным работам и занятиям» (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 12, с. 331–332).

«Безвременье» конца 80-х – начала 90-х годов было поучительным периодом нашей истории.

Но вот кончился этот этап. Потрясшие страну петербургские стачки 1895–1896 годов открыли новую полосу в истории России – полосу подготовки народной революции. «Очередь мысли и разума» сменилась периодом массовых революционных действий.

С определенной поправкой на «запоздание» в провинции подобные же события охватывают и Самару. Теоретические споры «на публике» интересовали теперь разве что либералов, пытавшихся адвокатским красноречием отговориться от приближавшейся народной бури. И чем острее становится разворот предреволюционных событий, тем больше обесцвечивается «клуб» Тейтеля… К самарскому Гаазу понемногу начинает подступать самая страшная для него беда – ощущение своей ненужности.

Привыкший быть в гуще событий, он наблюдает «с обочины», как становятся заклятыми врагами недавние друзья и знакомые, как разгорается смертельная борьба даже в том близком ему кругу людей, которых он одинаково любил. Уже в гражданскую войну, готовя свои воспоминания, 69-летний Тейтель, так и не понявший, что произошло «во взбесившемся мире», сокрушался с болью в сердце: «Как мог предвидеть, что члены самарского кружка окажутся – одни в лагере якобы контрреволюционеров, а других будут обвинять в неискреннем увлечении идеями социализма (в данном случае речь идет прежде всего о E. Н. Чирикове и А. М. Горьком. – Ю. О.)» («Из моей жизни за сорок лет», с. 95).

«Доктор для всех» превращается в пустынника, поселившегося на развалинах прошлого. И, начиная с событий первой русской революции, от этой растущей изоляции уже не могли избавить Тейтеля ни распахнутые двери его дома, ни энергичные попытки возродить в Саратове и других местах свою благотворительную «контору» – он все чаще и чаще вынужден был теперь взывать к сердоболию богачей.

В конце гражданской войны от непонятной ему действительности Тейтель уехал за границу. И как ни старался одинокий старец оставаться на чужбине самим собой, как ни отдавал он себя и здесь служению страждущим и обездоленным, непреложен горький итог, к которому он пришел. Он оказался штопальщиком «заплаток» (собственное выражение), у разбитого корыта.

…Уцелело одно из последних писем Я. Л. Тейтеля, посланное в Самару в начале 1923 года (получено там 19 марта).

Вверху первого листа, как водится, по-немецки означен берлинский адрес. Хотя и пропечаталась на письме заграница, будто отстукнутая почтовым штемпелем, и нетрудно углядеть в нем приметы в избытке переносимых потерь и тягот, письмо тем не менее дышит стойкостью, бодростью духа. От него словно бы веет старыми добрыми временами.

Сквозь большие листы плотной бумаги, исписанные коричневыми чернилами, крупными буквами, четкими рядами строк, по уже отмененной орфографии, с ерами и ятями, продиктованных ясным смыслом и верным чувством, так и видишь живое лицо с жестко распушенными седыми усами и грустно и весело сверкающими угольными глазами из-под снежно побелевших бровей… Он любит, он страдает. Он все тот же, прежний, Яков Львович!

Почти все письмо – воспоминание о Самаре 90-х – начала 900-х годов.

Может, виноват в том адресат, разбередивший память, – Александр Александрович Смирнов (Треплев), писатель и нотариус, тот самый сотоварищ А. М. Горького по «Самарской газете» (письмо выплеснулось в ответ на весточку от него). А может, тут и двойное наложение: сам Я. Л. Тейтель продолжает работать над мемуарами, где так многое сходится и замыкается на Самаре. Таково душевное состояние, устойчивое, неистребимое. Лучшими были те времена!

И по ходу дела возникают в письме многие заглавные фигуры и участники былых самарских «ассамблей». Нередко уже покойные (вроде присяжного поверенного К. К. Позерна; или ушедших недавно – его дочери Зиночки, Зинаиды Карловны, жены А. А. Смирнова; исследователя раскола А. С. Пругавина; и верной спутницы автора Екатерины Владимировны Тейтель). Другие – далеко разошедшиеся между собой (А. М. Горький и E. Н. Чириков). Третьи – канувшие в безвестность (вроде уникальных обладателей «двух цилиндров» в Самаре 90-х годов – преподавателя живописи Алеши Толстого художника Кирика Николаевича Воронова и некоего Христофора Вуколовича)…

Упоминания, беглые характеристики, краткие оповещения о дальнейших судьбах… Для нас они особенно интересны. Важны как своего рода эпилог к рассказу о «доме» Я. Л. Тейтеля.

«Я очень обрадовался В[ашему] письму, – уведомляет Я. Л. Тейтель А. А. Смирнова. – Читая его, я весь перенесся в прошлое, и на меня также нахлынули воспоминания о славных 80–90–900 гг. Теперь все это позади, а что впереди, трудно сказать. Часто вспоминаю это время, очень часто думаю о Вас и не только с общими знакомыми говорю о Вас; но Вы занимаете довольно большое место в моих мемуарах… Небольшие отрывки напечатаны в маленькой газете и в только что вышедшем новом журнале «Летопись революции», Издательство 3. И. Гржебина. Алексей Максимович (Горький. – Ю. О.), являющийся одним из редакторов этого журнала, горячо рекомендовал мои мемуары издателю, но ввиду дороговизны и кризиса в издательстве отдельное издание мемуаров отложено.

Я ничуть не волнуюсь, меня это не беспокоит… После кончины Екатерины Владимировны я ко многому стал равнодушен и мне кажется смешным все то, что раньше волновало. Работаю много по общ[ественным] делам, кладу заплаточки, стараясь забыть себя; но ничто не помогает.

На днях я провел вечер в семье Чириковых, его самого здесь нет, он в Париже. Много говорили о Вас, о покойной незабвенной Зиночке, о Позернах, вспоминали наши вечера – ассамблеи…

О смерти милого Алекс. Степановича Пругавина я здесь узнал в редакции «Летопись революции»… Я рад, что Вы занимаетесь своим любимым делом – литературой… Как идет Ваша адвокатура, то есть самарские знакомые – друзья – живы ли Христофор Вуколович и Ольга Михайловна? Живо помню гулявшего по Дворянской ул. Христ[офора] Вуколовича. Если помните, в Самаре было два цилиндра, его и художника Кирика Николаевича Воронова, – помните ли Вы его? Ведь он тоже был нешаблонный, незаурядный…»

Сохранилась и книгоиздательская рекомендация Горького, посвященная мемуарам Я. Л. Тейтеля, вероятно та самая, которая помянута в письме.

Она интересна итоговой оценкой жизни и деятельности автора. И достоинства, и столь броские для заурядного взора слабости и заблуждения таких людей, как Я. Л. Тейтель, нельзя мерить по трафарету. Натуры это редкие, внутренне цельные. Все искупает и перевешивает общий подвиг их жизни, возвышающий нравственный образец неутомимого и бескорыстного служения людям. Так оценивал Тейтеля А. М. Горький.

Его отзыв на книгу воспоминаний Я. Л. Тейтеля приводится тут по тексту, хранящемуся в московском архиве писателя.

«Воспоминания Я. Л. Тейтеля, – писал Горький 12 ноября 1922 года издателю Гржебину, – написаны не блестяще с литературной стороны и несколько наивно по содержанию. Но в наивности автора есть своя прелесть, искупающая все недостатки книги. Со страниц ее встает живая фигура человека, почти святого, это как бы второй доктор Гааз – человек, всю жизнь свою бескорыстно и с восторгом служивший людям… Несомненно, ее будут читать и многих она научит многому хорошему…»

Глава шестая
Писательница Александра Бостром

Среди забытых имен

Забавно это или нет, но с литературными неожиданностями приходится иногда сталкиваться даже первоклассникам.

Так вот, шел обычный урок, и дети читали по складам рассказик из учебника «Родная речь», вышедшего в наши дни девятнадцатым или двадцатым изданием. Назывался он «Рыжуха и волк». Когда громкое чтение было закончено, поднял руку один из учеников.

– А я знаю, – сказал мальчик, – это написала мать Алексея Толстого.

– Садись, Андрюша, – подумав, ответила учительница. – И не говори лишнего. Откуда ты можешь знать?

На следующий день обиженный Андрюша принес учительнице записку. Мама мальчика писала, что Андрюша вместе с ней видел недавно в музее старые фотографии, книги и письма – и он не ошибся. А. Бостром, чьим именем подписан рассказ в «Родной речи», и мать А. Н. Толстого – одно и то же лицо.

В случившемся недоразумении меньше всего повинна начальная школа. Писательница Александра Бостром сейчас забыта. Последнюю по времени добротную справку о ней дает небольшая заметка в томе первом «старой» «Литературной энциклопедии», вышедшем в 1930 году (с. 753–754). Но и эта «персоналия», как называют такие заметки в энциклопедиях, входит не в основной корпус тома, а в его «Справочный отдел». Дальше сведения следуют по убывающей, пока не исчезают вовсе. Даже в самых полных библиографических справочниках упомянуты лишь немногие произведения А. Бостром, и даже краевед К. Селиванов, автор книги «Русские писатели в Самаре и Самарской губернии», не пишет о ней и в подробнейшем разделе «Малоизвестные писатели», хотя она прожила в здешних местах всю жизнь.

Александру Леонтьевну Бостром, которая изо дня в день трудилась за письменным столом и до седых волос по-юношески грезила литературной славой, знают теперь лишь как мать А. Н. Толстого. И в монографиях, учебниках, статьях, посвященных не ей, а сыну, можно сыскать лишь скудные и отрывочные сведения о ее творчестве.

И как часто случается с малоизвестным, отходящим в область полулегенд, даже куцые сведения об Александре Бостром нередко обрастают небылицами.

Возьму пример на момент, когда основная часть куйбышевского архива уже была обнаружена. Вот что пишет о ней Р. Засьма («Советские писатели и Среднее Поволжье. Сборник статей». Куйбышев: Кн. изд-во, 1959): «Автор многих незаурядных художественных произведений – романа «Неугомонное сердце», повестей «Захолустье», «Сестра Верочка», «Афонькино счастье», рассказов «День Павла Егоровича», «Ангельская душенька», «Мопсик» – Александра Леонтьевна Бостром печаталась в ряде журналов, занимавших в те годы демократические позиции: в «Русском богатстве», «Образование» и др.» (с. 76).

Казалось бы, по самой теме статьи («А. Н. Толстой и Самарское Заволжье» – о молодом Толстом) от автора можно ожидать сравнительной осведомленности в творчестве писательницы-матери. Однако сообщаемые в статье сведения более чем случайны и к тому же не всегда достоверны.

Например, повестей «Захолустье» (ошибка, которая кочует по многим книгам и статьям вслед за неточностью, допущенной А. Н. Толстым в «Краткой автобиографии») не существует в природе. Есть сборник Александры Бостром «Захолустье», состоящий из двух произведений – повести «Изо дня в день» и очерка, названного Р. Засьмой особо – рассказом, «День Павла Егоровича».

Роман «Неугомонное сердце» встретил уничтожающую критику в щедринском журнале «Отечественные записки» и никак не может быть отнесен к числу «незаурядных произведений». Не являются таковыми, к сожалению, и некоторые другие произведения из крайне случайного перечня Р. Засьмы (например, «Мопсик», «Ангельская душенька» – это образчики слащаво-сентиментальных поделок в духе журнала «Нива», которых немало написала Александра Бостром).

Непонятна и общая оценка, походя даваемая писательнице: «По своим творческим установкам, тематике, жанровым и художественным особенностям A. Л. Бостром является характерной представительницей прогрессивной реалистической литературы конца XIX – начала XX в.». «Характерная представительница» в данном случае мало что объясняет. Прогрессивная реалистическая литература того периода, конечно же, состояла из различных идейно-творческих направлений…

Впрочем, говорю все это главным образом не в укор автору какой-либо отдельной статьи. Таково, как принято выражаться, «состояние вопроса».

Время как будто уже распорядилось по-своему творческим наследием писательницы. И если Александру Бостром теперь почти не знают и не читают, то кто же виноват в этом, кроме нее самой? Что утомительней для читателя, чем преподносимые механическими привесками к биографиям замечательных людей описания рода деятельности заурядных предков?

Так я думал, вовсе и не собираясь следовать рецептам академической скуки, когда начал понемногу перечитывать произведения этой писательницы. Как уже говорилось, среди приобретений куйбышевского архива А. Н. Толстого оказались некоторые ее книги, многие рукописи. Другие книги А. Бостром отыскались по библиотекам Ленинграда, Москвы и Куйбышева. Несколько неизвестных рассказов и очерков я обнаружил в старых газетах и журналах. Большинство произведений А. Бостром по своему уровню были когда-то читавшимися, но сейчас уже вполне отжившими.

Интерес они вызывали главным образом в связи с Алексеем Толстым – как идейно-литературная атмосфера, в которой воспитывался будущий писатель, как материал для сравнения с «семейными хрониками» А. Толстого и его повестями и рассказами автобиографического цикла.

Оба писателя не раз отталкивались от одних и тех же действительных событий, обращались к одним и тем же реальным прототипам. Многие произведения Александры Бостром, написанные в тогдашних традициях народнической литературы, были подчеркнуто фактографичными. Иногда полезно сопоставить художественный портрет, исполненный рукой талантливого живописца, с фотографиями «натуры». Это как бы вводило в творческую лабораторию А. Толстого, раскрывая работу художника над жизненным материалом. Есть у Толстого и прямые переделки отдельных сюжетов и мотивов из сочинений Александры Бостром. Словом, обнаруживалось то самое, конечно, непреднамеренное «соревнование» двух прозаиков, эпизоды которого нам уже известны.

Новизна материала, интересного для изучения Толстого, и побуждала вначале к литературным раскопкам. Лишь с запозданием попал мне в руки изданный в 1886 году небольшим тиражом сборник А. Бостром «Захолустье». Читая эту книгу, я впервые забыл, что ее написала мать Алексея Толстого. С обыденной простотой изображалось в книге нравственное дичание части разночинной интеллигенции в эпоху реакционного безвременья. Примыкая к лучшим произведениям народнической литературы, сборник А. Бостром «Захолустье» (повесть «Изо дня в день», очерк «День Павла Егоровича») отмечен своеобразием решения темы, ярким изображением людей и картин.

Книга «Захолустье» заставила меня вплотную засесть за произведения А. Бостром. Прямые и косвенные данные позволили дополнительно установить существование, а также время и место публикации значительной части очерков, рассказов и даже книг А. Бостром, не учтенных библиографами.

Александра Бостром была деятельным драматургом. Но пьесы даже и сейчас – жанр, реже всех публикуемый. И если в архивах А. Н. Толстого не оказалось списков большинства ее пьес, в том числе и шедших некогда на театральной сцене, то не утеряны ли они безвозвратно? Безвозвратно – так ли это? Тут я вспомнил о полицейских любителях изящной словесности – о цензорах.

В письмах Александра Леонтьевна особенно часто жалуется на гонения театральной цензуры. Именно об этом, как помним, она пишет, например, Бострому, только что отправив свою пьесу «Жнецы» А. М. Горькому (8 ноября 1905 года).

А нельзя ли поискать вот где…

В свое время в казенном здании на брегах Невы размещалось императорское Главное управление по делам печати, в составе которого имелся так называемый отдел драматической цензуры. В нескольких укромных кабинетах и пребывали самые усердные читатели российской драматургии. Порядок был заведен такой: ни одна пьеса не могла быть принята даже на рассмотрение театрами без того, чтобы по ней не прогулялся прежде красный карандаш одного из обитателей тихих кабинетов. Безвестные чиновники были сразу и первыми ценителями, и нередко могильщиками всего, что выходило из-под пера русских драматургов. Поистине без их визы и муха не могла пролететь в сады отечественной Мельпомены.

Один экземпляр прочитанной пьесы (все равно – дозволенной или неразрешенной) чиновники оставляли у себя для документации. Он поступал в цензурную «библиотеку». Так за несколько десятилетий скопился совершенно уникальный архив многострадальной российской драматургии. Не осели ли там и неизвестные пьесы А. Бостром?

После революции цензурная коллекция была передана в фонды Ленинградской театральной библиотеки имени А. В. Луначарского. Именно здесь, лишний раз подивившись полицейской аккуратности, я и получил почти полное собрание драматургических сочинений Александры Бостром – десять ее пьес, не считая вариантов некоторых произведений.

Пьесы эти во многом любопытны.

Одна из них – сказка в трех действиях «Русалочка», сюжет которой развивает мотивы о вышедшей к людям ундине, написана, по-видимому, при участии Алексея Толстого.

В конце 1904 года, когда Александра Леонтьевна несколько месяцев жила в Петербурге, стали обозначаться новые черточки в отношениях матери и сына. Писательница теперь уже сама считается с литературными советами 22-летнего Толстого, возникает первое ощущение профессиональной общности, столь долгожданное для обоих. Известны нам и случаи их соавторства в это время. Как-то раз ее петербургский издатель Вольф срочно попросил несколько коротких рассказов для детского журнала. В связи с этим Александра Леонтьевна сообщает Бострому: «Дома рассказала Лельке, а он просит: «Мамочка, дай один рассказец написать…» – «Пиши, только под своим именем». Сидели вечером, он стал придумывать, я делаю поправки в фабуле… Сейчас ушли спать, а он строчит…» (25 октября 1904 года, ИМЛИ, инв. № 6311/124).

За исключением двух-трех случайных эпизодов, стихов Александра Бостром никогда не писала. Этим и объясняется обращение автора «Русалочки» к перу стихотворца А. Толстого, который к тому времени был уже обладателем многих тетрадок «неизданных сочинений». 12 ноября 1904 года, сообщая Бострому, что «Русалочка» через несколько недель пойдет в петербургском детском театре Чистякова, Александра Леонтьевна писала: «Я просила Лелю присочинить стихи для русалочек в первом действии. Они будут петь за кулисами…» (ИМЛИ, инв. № 6311/114).

В обнаруженном теперь списке пьесы действительно есть много стихов-песен, которые исполняют в первом акте за сценой голоса русалочек. Вроде:

 
Все мы дружным хороводом
Полетим по быстрым водам.
Спросим нежную зарницу:
«Не видал ли ты сестрицу?..»
…Но зарница нам ни слова.
И, тоской объяты снова,
Спросим месяц молодой.
Уронив свой луч златой
На дрожащий лик воды,
Он молчит на все мольбы… и т. п.
 

Надо думать, что многочисленные стихи в пьесе (хор русалочек затем появляется еще в финале) и есть «присочиненные» Алексеем Толстым. Тогда перед нами – первое обращение начинающего Толстого к обработке фольклорных мотивов, как бы ранняя «заявка» на созданные несколькими годами позже произведения сборников «За синими реками» (1907–1911) и «Сорочьи сказки» (1908–1910), где один из циклов, между прочим, назван «Русалочьи сказки»…

Цензорские экземпляры даже некоторых ранее известных нам драматургических сочинений писательницы примечательны и тем, что по ним отчетливо видно, какую крамолу вымарывали из пьес Александры Бостром (например, из «Докторши») красные чернила петербургских чиновников. (Кстати, среди этой коллекции оказалась и одна пьеса А. А. Бострома – историческая драма из боярской жизни XVII века «Топь», написанная уже в канун мировой войны. Как видно, на склоне лет Алексей Аполлонович тоже решил попытать счастья в литературе.)

Теперь картина творчества Александры Бостром была достаточно полной. Что можно сказать о нем?

По своему призванию Александра Бостром была прежде всего очеркисткой и писательницей для детей, а по размерам дарования – одним из тех тружеников литературы, так называемых писателей средней руки, которые часто пишут гладко, порой очень скверно, но способны иногда и к настоящим творческим взлетам. Общим итогом двадцати пяти лет литературной работы Александры Бостром, считая посмертные издания, явилось около двадцати книг разных названий – детских сборников, повестей и рассказов.

Наибольший успех выпал на долю детских произведений А. Бостром, хотя писались они вначале между делом и только позже Александра Леонтьевна стала придавать участию в детской литературе серьезное значение.

Наиболее долговечными оказались книги Александры Бостром для самых маленьких.

В этом смысле рассказик «Рыжуха и волк» не случайно попал в современную «Родную речь». Через книжки и сборники писательницы, состоящие из короткой познавательной прозы, обычно в щедром обрамлении картинок и иллюстраций, прошло не одно поколение читающих малышей.

Сборники А. Бостром «Подружка», «Два мирка», «Как Юра знакомится с жизнью животных» на протяжении предреволюционных десятилетий (вплоть даже до 1918 года) издавались по пять-шесть раз. А рассказы «Кот Василий Иванович», «Наседка», «Как волчиха на свете жила» печатались отдельными книжками уже в советское время, в 1928–1930 годах.

Сборник «Как Юра знакомится с жизнью животных» – рассказы о животных и их жизни для маленьких детей – высоко оценивает, например, требовательный знаток известный издатель И. Д. Сытин. В своей «Жизни для книги» он отмечает, что среди «произведений этого рода особенно выделялась книга Бостром» (И. Д. Сытин. Жизнь для книги. М., 1960, с. 80).

Детские сборники А. Бостром – «Подружка», «Два мирка» и «Как Юра знакомится с жизнью животных» – выделяет и заметка – «персоналия» в «Литературной энциклопедии» (1930), отмечая, что они «…выдержали ряд изданий и долго считались лучшими для маленьких детей. Некоторые рассказы из этих книг перепечатываются и до сих пор в сборниках для детей младшего возраста. Б. писала в реалистическом духе об окружающем ребенка мире. «Подружка» – своего рода энциклопедия для дошкольного ребенка… Народническое мировоззрение отражается на тематике и тенденциях книжек Бостром. Среди детей в возрасте от 7 до 9 лет ее книжки сделались любимым чтением».

Наибольшим спросом у любящих пап и мам конца прошлого – начала нынешнего века пользовался, пожалуй, сборник «Подружка».

Сборник дает представление о прозе писательницы для детей. Его образуют сто тридцать (если судить по количеству означенных в книжке картинок) рассказиков «для маленьких детей». Короткие, на страничку-полторы каждый, простенькие, иногда забавные по сюжету, они имеют ярко выраженную познавательную направленность. Рассказы призваны пробудить любознательность малыша. Увлекая его предметами и явлениями, то ли привычными для него, то ли новыми, они растолковывают и объясняют их.

«Подружка» – это занимательный путеводитель по окружающему ребенка миру. Достаточно красноречивы уже названия рассказиков: «Кошка и котята», «Одичалые котята», «Обезьянка», «Паук», «Гнездо паука», «Еж», «Как еж жил в комнате», «Зачем у верблюдов горбы», «Как рыбки родятся», «История головастика», «Как муравьи живут», «Откуда ветер берется», «История хлебного зернышка»…

Внутри сборника рассказики сгруппированы в циклы вокруг какого-либо одного явления или проблемы. Например, если говорить о деревне: «Корова и теленок», «Сердитая корова», «Сливки», «Масло». Или: «Курица и яйца», «Курица выводит цыплят», «Курица и цыплята», «Цыплята и коршун»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю