Текст книги "Оставшиеся в тени"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)
Брехт слушал, весь подавшись вперед и подперев рукой подбородок, как любознательный ученик на уроке.
– Мы видели с поезда эти сплошные поля, – заметил он. – От вас слышу рассказ первого очевидца.
– О, тут можно рассказывать без конца, – загорелся Третьяков. – Как о шести днях творенья!.. Тот колхоз, куда езжу, он расположен на Ставрополыцине, в кавказских предгорьях. Сейчас у вас нет времени, а то бы поехали туда! В двадцатом году там собрали, как говорят у нас, свою худобу и заплаты беднейшие. Стала коммуна. А верховодил Иван Кириллович Мартовицкий, мой друг. Обязательно познакомлю. И собою занятный. А главное, абсолютный слух к земле! Хозяйствует – как Карузо поет! Многие коммуны у нас прогорели. А эта разрослась в богатейший колхоз. Название то же – «Коммунистический маяк». Сам Мартовицкий, Иван Кириллович, правда, перетрудился, заболел туберкулезом. Пришлось менять климат. Да ведь вы едете в Крым? – обратился Третьяков к Грете. – Он как раз там. Ему дали теперь птицесовхоз под Симферополем. Представляете, одних кур триста тысяч! И все леггорны, белые, как снег. Войдешь в Загон – глаз обмирает – словно поля лебяжьего пуха или зима пушистая! Только гребешки красные и головки движутся. Я там недавно, в этом совхозе «Красный», больше двухсот снимков нащелкал. Красота и польза! Вернее, польза, ставшая красотой…
– Сергей Михайлович, у вас еще будет время провести с Бертом не один семинар. Смотрите, как он навострился, того и гляди возьмется записывать! – ставя на стол вскипевший чайник, чуть направила разговор Ася. – Но не забывайте, что тут женщины… Расскажите лучше какой-нибудь случай. Вы это умеете!..
– А мне лично не скучно! – отозвалась Грета. – И дальше?..
– Случай? – примирил всех Третьяков. – Вот разве про того же Ивана Кирилловича…
– Просим, просим!..
– Недавно там вышел вот какой курьез. Приехал в совхоз один высокопоставленный начальник из Москвы. Бирон и дуралей. Во все вмешивается, а в хозяйстве ни уха ни рыла не смыслит. Надоел Мартовицкому до смерти. Пришли в куриный загон, где леггорны. Иван Кириллович и говорит ему с веселой досадой: «Вот вы ругаете… А у нас, по секрету сознаюсь, даже курицы приучены к правилам порядка. И сейчас в вашу честь «ура» кричать будут…» – «Не может быть!» – всерьез заинтересовался начальник. «Вот сейчас увидите!» А надо вам сказать, что петухи-леггорны обладают такой особенностью. Когда в небе возникает темный предмет, хоть отдаленно напоминающий ястреба, они издают раскатистый крик. Предупреждение об опасности. Иван Кириллович снял шапку и с возгласом: «Товарищу имярек, ура!» – кинул высоко вверх. И сразу, сколько там было петухов, пятьсот, тысяча, отозвались дружным раскатистым хором. От неожиданности и при желании смахивает на «ура»…
Посмеялись.
К моменту московской поездки Грета чувствовала себя несравнимо лучше, чем за несколько месяцев до того, зимой, когда погибала. (Возможно, это и было то самое коварство весны. А может, первые результаты того, что взята была под опеку клиникой берлинского университета.) Но к концу вечера ощутила вдруг, что устала. Даже тяжело сидеть. В голове сухой жар, и будто люди и стулья начинают смещаться и двоиться в напряженном нечетком дрожании. Но после веселого эпизода Третьякова вроде бы снова отпустило. И она, утверждая в себе прилив здоровья, оживилась:
– Вот бы туда съездить!
– Если позволит, нет, не здоровье, а доктора, – сказал внимательный Третьяков. Он заметил уже, как лихорадочно раскраснелась девушка. – Колхоз или совхоз обязательно есть и рядом с санаторием… Этот, с Мартовицким, в глубинке. Ну, да в Крыму, впрочем, все недалеко. Зато и примут хорошо, и впечатлений на всю жизнь. Дайте только знать. Я Ивану Кирилловичу письмо напишу…
Начали вставать.
Вышли уже в одиннадцать часов. Поражало, что на улице было еще людно и много делового движения. Берлин в эту пору давно вымирал.
До начала путевки у Греты оставалось еще несколько дней. И она окунулась в московскую жизнь, снова забыв о хворях.
Одни впечатления наслаивались на другие. Маленькой группой во главе с Третьяковым катались в автомобиле по Москве. Почему-то осматривали тайную типографию дореволюционных лет. Были на Красной площади и в Мавзолее Ленина. Выступали в комсомольском клубе. И Грету – после Брехта и Дудова – тоже попросили сказать с трибуны от имени берлинской молодежи. Смущаясь и краснея, она пролепетала что-то несвязное.
Вместе с Брехтом и Асей Лацис были на спектакле «Опера нищих». Так переназвали тут «Трехгрошовую оперу» Брехта.
Они сидели в директорской ложе. В перерыв к ним заходил режиссер Таиров. Как поняла Грета, пьесу в свое время рекомендовал театру Анатолий Васильевич Луначарский. Имя ленинского наркома просвещения Грета знала из политброшюр, а Брехт, оказывается, запросто встречался с этим легендарным человеком. И до сих пор молчал!
Они познакомились в Берлине, на одном из первых спектаклей «Трехгрошовой оперы», в самом конце 20-х годов. И Луначарский тогда же напророчил пьесе всемирный успех. Одним из отголосков той берлинской встречи и был этот спектакль, поставленный Таировым два года назад.
– Кажется, первая вещь в Союзе? – спросил Таиров. – Мы пионеры…
– Да, первая, – серьезно ответил Брехт.
Театр назывался Камерным. И в самом деле, зал был небольшим, рассчитанным на интимное общение со зрителем и полную раскованность актеров.
Представление мыслилось в духе и стиле мюзик-холла. Много было развинченной жестикуляции, манерничанья в песнях и танцах, глубокомысленной пантомимы, клоунады, игривой вольности. Истинная глубина сатиры, содержавшаяся в тексте, терялась в смачных картинках и политических карикатурах, якобы натурально представлявших буржуазные нравы.
Об этом запальчиво говорила Лацис после спектакля.
Брехт слушал молча. Потом сказал:
– Первая постановка. Это в настоящее время самое важное…
Грета была в растерянности. Спектакль ее оглушил. Она завидовала Лацис, что та так точно и просто формулировала то, что смутно бродило и в Грете, с трудом разбиравшей за русскими словами знакомый немецкий текст. Озадачил ее и Брехт своей соглашательской линией. Она не понимала, как может быть самым важным заведомо неудачная постановка. Она ругала себя за дремучесть, которая делает из нее слепую. Было досадно, что ни по одному вопросу у нее нет четкого и окончательного мнения.
Одним словом, много всякого было в Москве. Но из калейдоскопа впечатлений настойчивее других, пожалуй, вспоминался разговор с Брехтом перед ее отъездом в Крым.
До отхода поезда оставалось около часа. И они расположились передохнуть в холле гостиницы, пока не подойдет машина, чтобы отправляться на вокзал.
– А вы знаете, ведь я написал то стихотворение, – без предисловий сказал вдруг Брехт.
– Какое? – не сразу поняла Грета.
– Ну, изречение к другой стороне ворот на границе, помните? – И он протянул сложенный пополам листок.
Стихотворение было коротким. Называлось «Переезжая границу Советского Союза».
Грета читала:
Переезжая границу Союза,
Родины разума и труда,
Мы видели над железнодорожным полотном
Щит с надписью:
«Добро пожаловать, трудящиеся!»
Но возвращаясь в страну беспорядка и преступлений,
На нашу родину,
Мы увидали девиз
Для поездов, уходящих на запад.
И та надпись была такой:
«Революция
Сметает все границы!»
Грету поразила строгая ясность последних строк, летящих в будущее, как гудок паровоза. И одновременно чувство неловкости за себя. Как же она могла забыть?! А он вот написал! Она перечитала. В последней фразе глагол «bricht» нес много смыслов. Так половодье ломает лед. Не искусственной натугой, а избытком сил. Превозмогает, сметает изжитую преграду. Трудно придумать лучшее напутствие для прощального взора на пограничную арку!
Грета молча вернула листок.
– Ну и как ваше мнение? – спросил Брехт.
– С моей точки зрения, удалось! – с неожиданной учительской ноткой произнесла Грета.
– Тогда оставьте себе. Это вам проездной билет туда и обратно! – без улыбки разрешил Брехт.
– А как же вам?
– Ничего, у меня есть еще… – И опять без перехода добавил: – Мое предложение о сотрудничестве помните? Оно касается не только этого стиха…
– Но какая же от меня польза? – насторожилась Грета.
– Будет польза, – определил Брехт. – В настоящее время я работаю с Дудовым, Эйслером, Оттвальтом и еще несколькими сотрудниками. Нужны еще новые. Энергичные и деятельные. Думаю, что вы подойдете…
– Но что же я могу делать?
– Многое. Сейчас объясню… Кто, например, автор текста в той пьесе «Мать», где вы недавно играли?
– Горький и вы, полагаю, – в упор подсказала Грета.
– Ну, это только так кажется! – каркающе засмеялся Брехт. – И справедливо лишь отчасти. Давайте прикинем! Горький написал роман «Мать». Так? Через двадцать с лишним лет Вайзенборн и Штарк написали по этому роману пьесу, верно? Это два! Затем пришли я, Дудов и Эйслер и переработали эту пьесу в другую пьесу. Есть? Потом, значит, уже в четвертом колене, – он загибал пальцы, – для выступлений вашей рабочей самодеятельности постановщик и участники приспосабливали пьесу. Ну, отказывались от некоторых сцен… Ведь меняли текст? – спросил Брехт.
– Да, у нас не хватало исполнителей, – согласилась Грета. – Пришлось сокращать и вставлять реплики. Мне поручили, а потом еще дотягивали всем скопом…
– Вот видите! Кстати, у вас неплохо получилось. А что было дальше? Потом осваивали роли. Пока слова не стали голосом всего коллектива. Призывом повторить пример русской революции. Так?
– Так! – подтвердила Грета.
– Ну, и кто же автор слов в вашем спектакле «Мать»? – продолжал Брехт. – Горький? Вайзенборн, Штарк? Брехт, Дудов, Эйслер? Вы? Творческий акт стал коллективным творческим процессом. Но то, что на сей раз случилось более или менее стихийно, пора с самого начала превратить в сознательную систему…
До Греты и раньше доходили обрывки сведений, что Брехт применяет какие-то необычные методы литературного труда. Буржуазные газеты сплетничали, будто бы под его именем действует чуть ли не контора литературных поденщиков, что он ловкий промышленник, второй Дюма-отец. От дружественно настроенных лиц Грета слышала, что Брехт просто человек театра, до мозга костей. Он любит работать на людях. Когда рядом единомышленники, которые подхватывают, развивают, спорят, отвергают. Но зачем же тогда выводить общие правила?
– С пьесами, тут еще ясно, – подумав, сказала Грета. – Насколько могу судить, спектакль создается каждым участником. От режиссера до осветителя сцены. Но применимы ли такие способы в литературе вообще?
– Необходимы! – утвердительно кивнул Брехт. – В любом литературном деле… Новая эпоха подсказывает воображению здания, большие, чем те, которые в состоянии соорудить одиночка. Да и момент сейчас, понимаете, такой, – убежденно произнес он, – что исход сражений решают армии, а не турнирные рыцари…
Со школьной скамьи настоящее искусство, в представлении Греты, было таким же таинством, как птичье пение или мед пчелы. Им по праву владели недосягаемые интеллектуалы, вроде Райха. Замкнутые жрецы или странные гении, вроде Пискатора или самого Брехта. Но чтобы о поэзии, об искусстве с такой убежденностью говорили как о разновидности дела, оружии в классовой борьбе, причем занятии коллективном, она слышала впервые.
Как же прочно, оказывается, у него все это было поставлено на ноги! Не поднято над буднями, а вписано в повседневность, заверстано в людские отношения.
В ее работу в строительной конторе, в комсомольские сходки, в ту суровую реальность, что в Германии все более набирали влияние нацисты. И неровен час, власть уже готова была перейти в их руки. Как разом потускнели школьные представления! Но все-таки, суеверно оглядываясь на прошлое, она спросила.
– И так могут создаваться даже стихи?!
– Испытано и проверено! – подтвердил Брехт. – Впрочем… Поэзия лучше слагается, пожалуй, у каждого отдельно… В пьесах и прозе я во всяком случае – за поиск истины широким фронтом. Ну, как?
– Но есть ли у меня данные? – через силу спросила она.
– Иначе бы я с вами не разговаривал! – возразил Брехт. – Притом способности нужны разные. Для меня каждый случайный слушатель рукописи – уже сотрудник. Потому что в нем есть сопротивление созданному.
Он участвует этим в поиске истины. А у вас есть не просто жизненная пытливость, но и критическое чутье и творческий дар…
– Спасибо! – смутилась Грета.
– Не за что… Надо будет еще показать в деле.
…Впоследствии, уже проработав много лет с Брехтом, Грета прочувствовала до конца, что его постоянное стремление окружать себя сотрудниками проистекало как раз от щедрого избытка творческих сил. «Нетерпеливый поэт третьего тысячелетия», как назвал его Л. Фейхтвангер, старший друг и тоже один из сотрудников Брехта, остро ощущал многообразие и беспредельность истины.
Правду жизни он готов был всасывать в себя без конца. В этом смысле у него была развита особая жадная доверчивость к людям. Каждый нес в себе целый мир, а значит, частицу или грань еще не схваченной пером истины. И как только эта крупица обнаруживалась, Брехт был готов одним махом разрушить почти законченное здание. «А не начать ли нам теперь наоборот?». – говаривал он оторопевшим сотрудникам. И, казалось бы, ради перекладки одного кирпича ломался дом. Или постройка начиналась с крыши.
Недаром огромное большинство его произведений имело столько же редакций, сколько публикаций. А собрание сочинений, в соответствии с этим пониманием, выходило под названием «Опыты».
Окончание книги иногда было меньше по душе Брехту, чем работа над книгой. Окружавшие его сотрудники, каждый из которых, разумеется, должен был беспредельно верить в него, и были этими ценнейшими опорами и катализаторами творчества. Хотя вклад отдельного лица в конкретном случае бывал различен, иногда вырастая даже в равностепенное соавторство.
Но обо всем этом Грета узнала уже позже. А тогда новость была слишком оглушительна. Она, рабочая берлинка, сотрудничает с Брехтом. Вол и муха. Смех!
– Конечно, я попытаюсь, – произнесла Грета. – Но что я могу?
– Сейчас главная ваша задача – выздороветь, – сказал Брехт. И обращенное к ней лицо приняло то редкое выражение, которое особенно располагало в нем. Как на вокзале, когда увидел Райха, – незащищенное, чувствующее. – Лечитесь, Грета! И возвращайтесь. Буду ждать. В Берлине или* может, заедете к нам в Баварию, на Аммерзее? Там домик, озеро. Летом очень хорошо. Если захотите доотдохнуть – милости просим! А пока считайте себя в отпуске…
– Может, буду здесь чем-нибудь полезна? – спросила Грета.
– Ну, если останется время и силы, тогда, пожалуй, одним, – сказал Брехт. – Вы должны писать мне письма. Мне надо как можно больше знать об этой стране. Причем из самых разных источников. Так что ваши письма будут очень уместны. Наблюдайте и пишите. Будете лечиться – о том, как поставлено с медициной. Разговаривать с соседками по палате – о том, что делается для женщин. Удастся совершить экскурсию, наподобие той, о которой говорил Третьяков, – о том, как живут в колхозе или совхозе. Одним словом, обо всем, что происходит…
– И это все?! – не удержалась Грета.
– Пока, да… И, пожалуйста, вот что, – продолжал Брехт. – В том же вашем спектакле, исполняя роли рабочих, некоторые рабочие старались играть актеров. Это не натурально и противоестественно. Не стремитесь сочинять, как писатель или газетчик. Пишите так, как видели, как понимаете сами… Мы начинаем с маленького. Но тот, кто замешивает глину, точно так же участвует в строительстве здания, как и тот, кто кладет кирпичи. Если понадобится продлить пребывание… Для лечения или для знакомства со страной, напишите. Идет?..
Вошел шофер, чтобы везти к поезду. А сопровождавший его переводчик сказал, что внизу Брехта уже ожидает другая машина, которая доставит его в рабочий клуб. Они стали прощаться.
…И вот теперь она оказалась в этом санатории, на берегу Черного моря. Минуло уже больше трех недель со дня приезда. Сегодня было 10 июня. Время после дневного чая, когда все разбрелись по кипарисовым аллеям. Грета осталась одна в палате. Она извлекла из-за шкафа черный футляр. Добытую ей в соседней иностранной группе пишущую машинку с латинским шрифтом. Уставила ее на покрытом белым полотном деревянном столе, который один только и был в четырехместной палате. Заправила лист бумаги и начала писать.
Это был первый ее подробный отчет Брехту.
«Я испытываю угрызения совести, – выстукивала она. – При этом я ни разу не ленилась. Но полдня «пропадает» на лечение, еду, послеобеденный двухчасовой отдых и т. д. А вечером нет света. В каждой комнате у нас только так называемая «вечная лампадка», правда, электрическая, но все-таки вечная. И потому такая темная, такая тусклая, что в комнате можно разглядеть только скудные очертания предметов.
Со здоровьем дела идут довольно успешно. Я прибавила в весе, температуры не бывает, хороший аппетит, хороший сон.
Я много беседовала с русскими товарищами. Прежде всего я пытаюсь услышать их мнение о женском труде, о церкви и об уходе за детьми. Вооруженная своим собранием немецко-русских книг, я уже известна здесь. И товарищи помогают мне, насколько умеют.
С некоторых пор нам пришлось организовать курс политического обучения. К нам явился некий товарищ (вероятно, инструктор по линии Коминтерна. – Ю. О.), который первый год ведает работой среди прибывающих. Он был возмущен, что мы до сих пор ничего не сделали для мировой революции. Две другие немецкие группы, по его словам, вроде бы отличались чудесами прилежания. Теперь мы должны наверстывать вдвойне. И из-за этого совсем не остается времени для себя.
Вчера мы устроили общий вечер с приезжими комсомольцами. Мне пришлось говорить и декламировать. Естественно, я преподнесла обрывки своего русского языка нашему опекуну и благодаря этому имела плюс по сравнению с другими участниками, так как русские при каждой русской фразе громче хлопали. Было ли это не по-джентльменски?..
Среди комсомольцев много бывших беспризорников. Думаю, что Вы лучше, чем я, знаете факты о таких беспризорниках. И это было еще одной из причин тому, чтобы не садиться за машинку писать Вам.
Во всяком случае эти товарищи рассказывали мне, что по два с половиной года состоят в комсомольской организации. Работают на предприятии, которое почти целиком специально предназначено для молодежи. Четыре часа практики, следующие четыре часа обучаются теории. Более половины живет в общежитии, все питаются на фабрике-кухне (очень хорошая еда, три блюда, очень дешево). Входят в спортивное общество, соревнуются с другой группой. Все они ясно видят трудности, с которыми связано проведение второго пятилетнего плана. И все говорят: «Посмотрите на нас через два года, тогда все будет по-другому в России, тогда мы все это устраним!» И лишь немногие раздражены теперешними трудностями.
Чаще я разговаривала с одним товарищем из отдаленнейшего уголка России. Он добирался сюда 14 суток (в пассажирском поезде) и сказал мне, что в ближайшие дни уедет. Почему? Хотя мог бы оставаться еще на четырнадцать дней, но должен быть на работе. Потому что в его колхозе нуждаются в каждом человеке, способном помочь управиться с пятилетним планом. Это человек, который только с 18 лет учился читать и писать, который и сегодня еще говорит, что едва ли имеет теоретическую подготовку. Но он так крепко верит в будущее России, что, действительно, приносит необычные жертвы…»
Грета остановилась и представила себе своего нового знакомого Павлова. Он был бригадиром рыболовецкого колхоза, возле Николаевска-на-Амуре, там, где река впадает в Охотское море. У этого высокого, приятной внешности, черноволосого синеглазого общительного помора внутри что-то свистело, хрипело и булькало, когда он говорил. Он часто откашливался.
– Икру, крабов кушали, Грета? – спрашивал он. – Это мы ловим…
У Павлова были обморожены края легких. Грета слышала от медсестры, что в лютый мороз с ветрами он продолжал строить крышу колхозного рыбокоптильника или что-то в этом роде. К весне образовались туберкулезные очаги.
Однажды Грета спросила Павлова, как это случилось. Неужели нельзя было чуть переждать?
– Да, конечно, – согласился тот. – Только дурню хочется прыгать на холоде с топором. Но пришлось… Рыба на нерест идет в раннюю весну. А у нас коптильни-сушильни старые, еще единоличные. Для засолки только бабушкины кадушки. А колхозу дали сейнеры, рыбацкие корабли такие выделили, с лодками – целая флотилия. Куда бы улов дели? Половину бы загубили, испортили! С осени начали строить собственный рыбозавод. А плотников мало. Зима суровая, не пересидишь. Да еще прижигает, с ветерком. Наверху рубить охотников вовсе нет. Вот и получилось…
– Успели хоть закончить?
– Всего не успели! Пришлось часть весеннего улова раздавать по избам. Сушить, вялить, солить единолично для колхоза. Кое-где бани приспособили под коптильни. Но полтора цеха действовало! Все-таки как-то извернулись. Могло быть хуже. Зато теперь у колхоза будет собственный рыбозавод!..
Несколько дней назад вместе с Павловым и одним немцем, знавшим русский язык, они ходили в соседний колхоз. Там было большое табачное хозяйство, а кроме того, яблоневые сады и виноградники.
Инициатором похода была Грета. Она решила, что пора осуществить московский замысел. Павлов, узнав, тут же присоединился. А немца взяли в качестве переводчика.
Тут пора сообщить одно немаловажное обстоятельство. В санатории находился друг Греты – Карч Феркельман, молодой, лет тридцати, но уже крупный партийный работник из Берлина, член ЦК КПГ.
Вместе с другим членом ЦК от Тюрингии, его же возраста, Вальтером Дуддинсом и еще несколькими немецкими коммунистами он прибыл на отдых в Советский Союз.
Из Москвы в Крым Грета ехала в этой бодрой мужской компании в одном вагоне. Судя по всему, с Карлом Феркельманом она была хорошо знакома, а может быть, и дружна задолго до этого, по Берлину. Ведь Грета была там известной молодежной активисткой.
Есть сведения, что, когда менее чем через год, во время гитлеровского переворота и начавшегося фашистского террора, Карл Феркельман погиб или бесследно исчез, Грета болезненно и сильно переживала эту утрату. Отношения между ними установились самые нежные.
К сожалению, это почти все, что известно об этой стороне личной жизни героини. Остальные выводы приходится делать, вдумываясь в расстановку фактов, сопоставляя их, пытаясь понять этот женский характер.
Грета была строга, возвышенно настроена, где-то в глубине души честолюбива, но не тщеславна. Она была убеждена, что в жизни ей предстоит исполнить некую миссию. Конечно, на благо революции, в интересах угнетенных. И избранник, в ее понятии, по свойствам характера и масштабам личности должен был отвечать предначертанному.
Одним словом, цену себе да и своей женской привлекательности она знала. Но понимала трудности предстоящего – держалась скромно, не выпячивалась, была тверда характером. При всей вольности взглядов на любовь и брак в среде революционной европейской молодежи 20-х – начала 30-х годов неразборчивости в отношениях с мужчинами Грета не признавала.
К тому же душевная травма в юности из-за неверности того, кому она безоглядно доверилась в первом чувстве, поддерживала ее неприязнь к мелким амурным похождениям. Тяжелые воспоминания заставляли ее не обращать внимания на улещивания ухажеров и даже при ответном чувстве не торопиться.
Но натуру не переделаешь – при строгости нрава она была пылка, влюбчива, привязчива сердцем. Ей исполнилось лишь двадцать четыре года. И для нее еще явно не пробил час, когда девушка окончательно видит и чувствует своего избранника. Иначе как объяснить все происходившее?
Она вспыхивала, загоралась, остывала. Это не было ветреностью или данью распространенной свободе нравов, повторюсь, а было, наверное, лишь дорогой к тому, на ком она, в конце концов, остановила свой выбор, кто стал ее судьбой.
Поиск же – это всегда так или иначе одиночество. Во всяком случае, будучи в Крыму, рядом с Карлом, как видно по тону сохранившейся переписки да и по поступкам, Грета не испытывала полноты счастья, чем-то томилась, часто чувствовала себя одинокой.
Иначе трудно понять: почему она зимой 1932 года, когда, вероятно, уже близка была с Карлом, с такой мгновенной готовностью ответила на проявленное к ней внимание Брехта? Почему из крымского санатория столь часто и охотно вела с ним, скажем так, почти одностороннюю переписку, когда рядом был Карл? Да и то увлечение русским дальневосточником, о котором мы теперь хотим рассказать, тоже, наверное бы, не случилось, будь в отношениях с берлинским другом все прочно и ладно.
Карл Феркельман – реальное историческое лицо, и произвольно домысливать здесь что-либо негоже. Приходится лишь признать, что в фактической основе нашего рассказа об этом летнем месяце в Крыму остается много иногда мелких, а иногда существенных пробелов. Где был Карл, когда Грета успела познакомиться и подружиться с Павловым? Когда они без конца прогуливались по кипарисовым аллеям санатория и с помощью случайного переводчика или, присоединяя к малому запасу слов жесты, рассказывали друг другу о своей жизни? Почему он не участвовал в задуманных Гретой походах по соседним колхозам? Чем был занят, когда Грета, колдуя со своими словарями, переводила статьи о Брехте в советской печати? Или когда выстукивала на машинке подробные «отчеты» для него из Крыма?
Может, в эти дни выезжал с чтением лекций и выступлениями по Крымскому побережью… Или вообще по срочному вызову отбывал куда-то… Это могло быть. Но главное же, конечно, в другом: какая-то заветная часть души Греты оставалась незанятой, неразбуженной, пустовала. В этом все дело.
Многих важных и даже решающих подробностей тогдашнего крымского житья-бытья мы теперь уже, наверное, никогда не узнаем. Имена Карла Феркельмана и Вальтера Дуддинса много позже по некоему повороту сюжета еще возникнут в нашем повествовании. Пока же будем следовать принципу книги – держаться фактов. А было так…
…Экскурсию в колхоз Грета хотела сделать предельно деловой. Но она получилась вместе с тем и приятной. Два трофея этого похода и сейчас лежат у нее на тумбочке. Два золотисто-румяных продолговатых крымских яблочка.
Заместитель председателя, смуглолицый, черноглазый крымский татарин лет пятидесяти, узнав, кто они такие, расчувствовался. Обошел вместе с ними табачное поле, взбиравшийся на гору виноградник, яблоневый сад, конный и скотный двор. И почти все время толково и умно рассказывал. Так что Грета представила себе и людей, и сегодняшние заботы колхоза.
Провожатый сокрушался только, что сейчас нечего показать из урожая нынешнего года. Все еще в побегах, в цвету и листьях. Сами видели. И поэтому, если дорогие гости не погневаются, натуральную продукцию можно представить лишь по остаткам прошлого года.
В колхозной конторе для них высыпали прямо на стол полрешета яблок. Но, боже мой, что это были за яблоки! От стола повеяло сразу нежным переливчатым ароматом. Яблоки были не шаровидной, как обычно, а округло-продолговатой формы. С вытянутыми к одному краю мордочками.
– Это наши, крымские, – сказал загорелый обветренный хозяин. – Только тут такие, сразу узнаешь… Они очень нежные. Храним их в ящиках со стружками, в сухом погребе. У нас оборудован специальный – для их зимовки. Конечно, свежие вкуснее. Кушайте!..
Каждое яблочко было как игрушка. Глянцевитое, золотисто-зеленое, с ровно разлитым румянцем в боках. Длинная шейка, а на любопытно вытянутом тупом рыльце мохнатая мушка. Жалко портить и кусать. И все такие же некрупные, одинаковые, как на подбор, не различить. А какой вкус! Возьмешь в рот – мякоть, как у дыни. Сначала сластинка, потом таинственная кислинка, душистый неведомый букет…
Грета ела, жмурила глаза.
– Что? – спросил сочувственно наблюдавший за ней хозяин. – Вкусно? Кушай наше солнце. Милая! Поправляйся и помни Крым!..
Они возвращались, неся в сумке яблоки. И завернутые отдельно в газету несколько веток сухих табачных листьев. То и другое заставил взять хозяин. Павлов, продолжавший курить, несмотря на строжайший запрет, утверждал, что здешний табак по запаху не уступит яблокам.
И вот теперь, раскуривая свернутую из свежерастертых листьев газетную самокрутку, Павлов вдруг сообщил, что на днях уезжает.
– Как уезжаете?! – оторопела Грета. – Ведь еще чуть не полсрока?!
В этом восклицании, помимо ее воли, прорвалось и личное чувство. За здешние санаторские недели Грета уже привыкла к этому ширококостному синеглазому помору, к этому высокому Сене Павлову. Ей нравилась его крутая убежденность, льстила застенчивая мужская опека. И хотя между ними не было произнесено ничего, что напоминало бы начинавшийся курортный роман, которые молниеносно вспыхивали в санатории, населенном темпераментными туберкулезниками, душевная ласка проскальзывала в этих отношениях.
Павлову было тридцать два года. Он был вдов, одинок, покалечен. А Грета, хотя никогда бы себе не призналась в том, была чувствительная фантазерка. Она могла нафантазировать себе что угодно.
Однажды она вообразила себя даже женой Павлова. И как они уедут вместе на Охотское море, она навсегда останется жить в Советском Союзе. И будет заботиться о Павлове, а он о ней. Они оба окончательно выздоровеют. И вместе с другими создадут коммунистический город рыбаков на краю планеты… «А как же Карл? – тут же спохватилась она. – А как же Брехт?..» Ну, да, Карл утешится своими лекциями и выступлениями… А Брехту она будет постоянно корреспондировать. И он будет в подробностях знать, как живут рыбаки на берегу Охотского моря… Ей стало смешно. И она, как дымное облачко, одним взмахом рассеяла это видение…
Но ведь Семен Павлов действительно болен. За такой короткий срок наступает лишь кажущееся улучшение, это она уже знала по своему несчастному четырехлетнему стажу. Как же он поедет?
– Вам надо лечиться, – посоветовала она наставительно. – Тут все условия. Неизвестно, удастся ли вам приехать сюда еще раз…
– Знаю, – вздохнул Павлов. – Но ничего не поделаешь, Греточка… – Он чаще всего и говорил так: «Греточка» – Сейчас, почитай, лето. У нас на Приморье тоже хорошо. Бывает, в работе, как на собаке, зарубцуется. Мы прочные. А отсиживаться здесь не могу. Новости неважные из колхоза, люди замаялись, надо ехать…
И вот сегодня оформляет справки. А завтра его уже не будет.
Грета всегда считала, что сердце надо держать в кулаке. Всякое серьезное дело требует жертв. Само счастье, как она однажды сформулировала для себя, есть только путь. Вечное ограничение, преодоление и достижение. Где-то, кажется, в Ленинграде, слышала она, есть площадь, которая называется Площадь жертв революции. Новые поколения ходят по мостовым, под которыми лежат жертвы. Но почему вот только сгорать должны лучшие, такие, как Павлов? И когда лучшие люди обретут право на счастье полной грудью, без ограничений и меры? Ведь всякие потребители, бездельники и выжиги давно присвоили его себе. И живут припеваючи. А разве это справедливо? Но тогда не станут ли они сами потребителями? – смекнула Грета. – Нельзя быть дезертиром! Кто чувствительней, понятливей, место тому в первых рядах на поединке со злом, невежеством, нищетой. Иначе человечество погрязнет. Станет свинюшником. Кто-то ведь должен крутить колесо истории, пока не докрутим его до мировой революции? А что будет дальше, когда докрутим? Не остановится же тогда жизнь? Неужели так и будет всегда? «Счастье только лучший участок дороги, по которому выпало брести»?! «Вечное ограничение, преодоление и достижение». «Радость достигнутого, когда в следующую минуту уже снова надо достигать». Это диалектика? Природа жизни? Безотрадная получается картина!.. Одно только она знает точно – так надо! Во всяком случае – пока надо так, а что будет дальше – посмотрим. Сейчас без этого не обойтись!.. Что-то уже больно ты сегодня разнылась, – сказала она себе. – Уж не влюбилась ли часом? Нет! Павлов просто хороший товарищ. Великолепный! И жалко, что он уезжает. Но разве и ты не поступила бы так же? Ведь поступила бы? Значит, все верно. Значит, надо просто встряхнуться. Ну, давай же! – И Грета, скомандовав себе, продолжала печатать на машинке: