412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Ждите, я приду. Да не прощен будет » Текст книги (страница 3)
Ждите, я приду. Да не прощен будет
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 21:23

Текст книги "Ждите, я приду. Да не прощен будет"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

От юрты к юрте покатилась, обгоняя всадников, тревожная волна.

А когда, в окружении нукеров, Даритай-отчегин с братом подскакал к его юрте, жена Есугея с детьми стояла у входа, прижимая ко рту руки.

Степной женщине не полагалось горестно кричать в несчастье. В степи верили – крики боли собирают к юрте злых духов. Горе, скрепив душу, надо было переносить молча.

Оелун рванулась навстречу всадникам без звука. Закусила губы.

Есугея сняли с коня обеспамятевшим. Торопливо внесли в юрту.

– Шамана, – сказал Даритай-отчегин нукерам, – быстро!

Есугея уложили на кошму, высоко подоткнув под голову подушки. Оелун ставшими вдруг непослушными руками развязала пояс его халата, обнажила грудь. Ему поднесли чашу с дугой[19]19
  Дуг – освежающий напиток.


[Закрыть]
, но он не разомкнул губ. Руки его были безвольно брошены вдоль тела. И это было страшнее, чем осунувшееся и посеревшее лицо. Руки Есугея, всегда умелые, сильные, властные, сейчас, мертвенно расслабнув, пугали неестественной неподвижностью.

Сыновья Есугея сгрудились у входа в юрту, настороженно поблескивая глазами. И Оелун, оглянувшись, прежде иного увидела эти глаза.

Четыре пары настороженных глаз.

Она отвернулась.

В юрту, порывисто отбросив полог, вошла жена Даритай-отчегина. В отличие от мужа, высокая, крупная, размашистая в движениях.

Упала у порога на колени.

Даритай-отчегин, наклонившись, что-то прошептал ей на ухо. Она поднялась и, как наседка цыплят под крыло, взяла под руки сыновей Есугея. Подтолкнула к выходу.

Резко, так, что Оелун вздрогнула, звякнули колокольцы. В юрту вступил шаман. Низ его драного, старого, никогда не чиненного халата был унизан блестящими побрякушками и колокольцами. Он неловко переступал кривыми ногами, но было известно, что это сильный человек, который не хуже хорошего воина сидит в седле, а в борьбе ему нет равных и в соседних куренях. Круглое лицо шамана было постоянно радушно и приветливо, и он с одинаковой улыбкой входил и в рваную юрту хурачу[20]20
  Хурачу – бедняк, простой человек, буквально: «чёрный человек».


[Закрыть]
, и под белые войлоки юрты нойона.

Он и сейчас вошёл в юрту улыбаясь.

Невозмутимо приблизился к Есугею, неторопливо присел, скрестив ноги. Мгновение молча смотрел на лежащего нойона, но Оелун увидела – улыбка сошла с его лица. Шаман выбросил вперёд руку и положил на грудь Есугею. Замер, прислушиваясь к только ему слышным голосам. И вдруг пальцы шамана побежали, побежали по обнажённой груди Есугея. Остановились у шеи, нырнули к затылку, ощупали голову и вновь побежали по телу, вниз, к животу. Вдавились в подреберье.

Неожиданно шаман сказал громко:

– Дайте таз. – И добавил: – Согрейте воду.

Даритай-отчегин подсунул таз к шаману, и показалось, шаман только теперь увидел брата Есугея. Повернулся всем телом и внимательно вгляделся.

Даритай-отчегин ощутил неловкость.

Глаза шамана – злые и острые – обшаривали его лицо. Шаман громко, так что услышали и нукеры, стоящие у входа в юрту, спросил:

– Когда это случилось?

– Поутру. Мы поднялись рано. Когда встало солнце, были в пути.

– Кто-нибудь был рядом?

– Нет, я один. Мы скакали стремя в стремя.

– Кто был с ним вчера?

Даритай-отчегин растерянно пожал плечами:

– Юрта была полна народа.

Шаман недовольно хмыкнул. Повторил с угрозой в голосе:

– Кто сидел рядом?

– Таргутай-Кирилтух, – неопределённо протянул Даритай-отчегин.

– Ну, – поторопил шаман.

– Сача-беки... Алтай...

Шаман отвернулся от Даритай-отчегина. Помолчал. Сказал:

– Его отравили. – Выкрикнул: – Отравили!

Лицо его исказила злая гримаса. Углы губ широкого рта опустились, а в глубоких морщинах, сбегавших от носа к подбородку, объявилось столько неприязни, что брат Есугей-багатура отодвинулся в глубину юрты.

Всё время, пока шаман оставался в юрте, он больше не взглянул на Даритай-отчегина и обращался только к Оелун.

– Воды, – сказал шаман.

Нукеры подтащили котёл. Шаман опустил в него руку. Хмыкнул, достал из-за пояса мешочек с травами, высыпал в котёл, дождался, пока травы, напитавшись влагой, опустились на дно, и только тогда сильно сдавил грудь Есугею, положил его на бок, перевернул на другой и быстрым, неуловимым движением всунул ему в рот руку, и так глубоко, что показалось – она утонула до локтя.

Из глотки Есугея в таз хлынула чёрная желчь.

Шаман пронзительно, как от нестерпимой боли, закричал, закинув голову. Оборвал крик на высокой ноте, положил Есугея на кошму плашмя, выбросив из-под головы подушки, и воронкой приставил к его рту ладони. Крикнул Оелун:

– Лей!

Вода вливалась в Есугея, как в пустой бурдюк.

Шаман оттолкнул Оелун локтем и уложил Есугея на бок.

В таз вновь хлынула желчь.

Шаман, казалось, обезумел. На губах явилась пена. Со всей силой он Надавливал на грудь Есугея, высоко вздымал руки и вновь и вновь наваливался на распростёртое на кошме тело. Наконец он сунул в костёр пучок травы – всех в юрте поразил острый, резкий запах – и, дождавшись, пока она задымила, поднёс к лицу Есугея. Грудь того неожиданно затрепетала, Есугей сделал вдох и открыл глаза.

Шаман в изнеможении опустился на подогнутые ноги.

Глаза Есугея обвели собравшихся в юрте. Они были ясны и спокойны, как если бы он очнулся от сна. Губы, однако, были плотно сомкнуты, и он не произнёс ни слова.

Молчал и шаман.

Оелун упала на колени и подползла к Есугею.

Шаман сказал едва слышно, будто скрывая слова от кого-то:

– Он будет с вами до захода солнца. Будет говорить, но его нельзя спрашивать ни о чём. Он парит среди облаков Великого неба.

Шаман поднялся и вышел из юрты, как всегда неловко переставляя кривые ноги. Задёрнул за собой полог.

Есугей молча лежал на кошме. Глаза его то темнели, видимо печалясь, то светлели, обретая ясность. В них объявлялось неуловимое, брезжила какая-то мысль. Он, казалось, пытался додумать что-то неведомое присутствующим в юрте, но истина, которую он искал, ускользала, уходила вдаль. Вновь и вновь он делал усилие, чтобы настичь её, и вновь и вновь ослабевал в своём порыве. Свет в глазах притухал.

Перед заходом солнца он сказал ровно:

– Приведите старшего сына.

Через минуту старший сын Есугея Темучин сидел у изголовья отца.

Есугей посмотрел на него со спокойствием уже не земного понимания, сказал:

– Все стрелы племени должны быть собраны в один колчан.

Трудно, со всхлипом, передохнул, добавил явственно различимое:

– Косяк лошадей без жеребца – добыча волчьей стаи.

И закрыл глаза.

5

Весть о смерти Есугея облетела юрты. Поскакали всадники в соседние курени, и не прошло дня, как об этом узнал весь улус[21]21
  Улус – территория, занимаемая племенем.


[Закрыть]
. Говорили так: случилась ссора, рядом были только родичи и нойоны, багатура отравили, так как он вступился за простой народ.

Люди всегда хотят обрести героев. Если не в жизни, то в преданиях и легендах. Так было и, наверное, будет впредь. Слишком жестока жизнь, а всем хочется сказки.

– Ай-яй, – качали головами, – Вечное небо опрокинется на нас. Родные по крови стали травить друг друга...

– Небо отвернулось от тайчиутов. Злые духи помрачили разум племени...

Голоса набирали силу. Крепли день ото дня.

– Злые мангусы[22]22
  Мангусы – сказочные, былинные всемогущие существа.


[Закрыть]
терзают сердца тайчиутов...

О китайском купце не вспомнил никто, а караван его затерялся в степи, словно его и не было.

Шаман бродил по куреню, опустив голову, и к нему никто не смел подойти.

Брень-брень, – звучали его колокольцы, – брень-брень...

Ему смотрели вслед. Узкая спина, опущенные плечи, драный халат... Унылая тень человека... Многие думали: «А совсем недавно был крепким, улыбался». И страх заползал в души смотревших вслед шаману.

Таргутай-Кирилтуха, Сача-беки, Алтана да и брата Есугея – Даритай-отчегина повсюду встречали осуждающие взгляды. Прямо говорить нойонам о причастности к смерти Есугея боялись, но глаза людям не закроешь. Глаза закрывают, лишив жизни. До того не дошло, но было похоже, что и такое может случиться.

Таргутай-Кирилтух, на которого прежде иных падало подозрение в отравлении Есугея, так как он более всех и злее выказал себя в ссоре, первым не сдержался и в кровь избил почтенного кузнеца Джарчиудая.

Случилось это так.

Кузнецы в степи от веку были уважаемыми людьми. А как иначе – без кузнеца арба с места не тронется и воин на коня не сядет. И арбу, и воина руки кузнеца снаряжают.

Таргутай-Кирилтух прискакал к юрте Джарчиудая и швырнул к ногам кузнеца перемёт с коваными крючками.

– Твоими крючками, – сказал, – не золотых тайменей ловить в Ононе, а ленивых карасей в вонючей луже. Вчера с крючка у меня сошёл таймень. Ты ковал?

Джарчиудай наклонился, поднял брошенный в пыль дороги перемёт, оглядел крючки. Губы тронула улыбка. Вскинул глаза на Таргутай-Кирилтуха.

– Плох не крючок, – сказал, – хотя это и не моя работа, но руки, что вываживали тайменя.

У Таргутай-Кирилтуха толстое брюхо заколыхалось на луке седла. По лицу пошли красные пятна. Он вспыхивал, как сухой ковыль, брошенный на жаркие угли:

– Руки... Не ты ковал крючки? Кто же?

– Вспомни, – невозмутимо сказал кузнец, – я в твоей юрте по углам не шарил. Что там лежит и откуда взято, не знаю.

Вольный был человек и говорил вольно.

– А я что – по чужим юртам шарю? – закипая гневом, воскликнул Таргутай-Кирилтух. – Ты, кузнец, говоришь это мне, нойону?

Качнулся в седле, наваливаясь на шею коня.

– Не заносись, Таргутай-Кирилтух, – тоже поднял голос Джарчиудай, – я свободный человек и говорю что хочу. Если мозги твои не жидки, как молоко, с которого сняли сливки, лучше послушай, о чём судачат по всему улусу.

Таргутай-Кирилтух толкнул коня и, тесня кузнеца к юрте, уже и вовсе не сдерживаясь, закричал:

– О чём? О Есугее? Так на же тебе...

Толкнул что было силы кузнеца гутулом в грудь, хлестнул плетью.

Из юрты выскочила жена кузнеца, высыпали дети. Все закричали. Выбежали люди из соседних юрт.

Таргутай-Кирилтух вздёрнул поводья, пустил коня вскачь. Взметнулась пыль.

У кузнеца сквозь пальцы прижатой к лицу руки, алой лентой ползла кровь.

– Ладно, – сказал он, – ладно... Запомним.

Да так сказал, что почувствовалось – запомнит.

Случай этот породил разговоры больше прежнего.

– Ежели на человеке нет вины – он не станет бросаться на других.

– Без причины и ворон не каркнет.

Слова закипали чёрной пеной.

А в юрте Есугея закипали не слова, жгучей волной поднималась мстительная кровь. Бессмыслен бег лошади вкруг коновязи – сколько ни бежит, всё остаётся на месте. Кровь же указывает дорогу, толкает вперёд, и трудно угадать её путь, но он есть, как есть и цель. И многое поднялось в этом мире и утвердилось на крови. Больше, правда, плохого.

Жена Есугея Оелун столько дней, сколько полагал обычай, не выходила из юрты и прятала лицо от людей, а когда вышла, её было не узнать. Изменилось в ней всё: лицо, походка, жесты. Лицо высохло и почернело, походка стала торопливой, будто Оелун всё время куда-то бежала, бежала, но не могла добежать. Жесты стали скупее, резче, проглядывала в них постоянная, ни на минуту не угасающая настороженность, словно Оелун ожидала удара. Глаз она не поднимала, но когда доводилось кому-нибудь перехватить её взгляд, то становилось явным – в глазах сквозила та же настороженность, немедленная готовность уйти от удара и угроза ответить на удар.

Опасность и впрямь нависала над ней.

Это она чувствовала, как волчица чувствует охотника, который приметил её нору со щенками. В таком случае волчица будет, таясь, ходить кругами. И, как бы ни скрадывал охотник следы, выследит его и, ежели не уведёт щенков заранее, то вцепится в загривок охотника яростными клыками. Её не удержит ничто, даже страх смерти. На подходе к норе со щенками волчица не знает страха. Жажда сохранения рода в ней сильнее жажды жизни.

Больше иного насторожило Оелун нападение на табун её кобылиц. Об этом известил мальчишка-подпасок, прискакавший с дальних пастбищ.

– Кто угнал кобылиц? – выкрикнула Оелун.

– Не знаю, – ответил подпасок и скосил глаза, переступил босыми ногами по пыли. Беспомощно и растерянно. Женщина взглянула на него и, больше ничего не спрашивая, шагнула к коновязи.

Солнце клонилось к закату, когда она поднялась на холм на берегу Онона. Внизу у реки лежали пастбища. Солнце опустилось вровень с окоёмом и высвечивало в степи каждую кочку, ложбинку, выбоинку, неровность. С высоты холма Оелун отчётливо увидела: вдоль реки лежит выбитая копытами широкая полоса. Оелун поняла – табун прогнали здесь и увели вверх по реке.

Она толкнула коня задниками гутул, и он шагом пошёл с холма. Торопиться было ни к чему. Следы говорили – угнали весь табун.

У подножия холма, на истоптанной траве, она неожиданно приметила что-то рыжее. Подъехала, наклонилась и, не слезая с коня, подхватила рукой.

Это был старый, драный, засаленный треух хурачу. Оелун повертела треух в руке, сунула в седельную суму.

За тальниками, плотной стеной стоящими у реки, увидела юрту табунщиков. Из юрты суетливо вышел старик и трусцой побежал навстречу.

– Беда, беда... Ой-е-е... Какая беда, – запричитал издалека, – беда...

Голос дребезжал жалким, надтреснутым колокольцем.

– Замолчи, – подъезжая, оборвала его Оелун.

Старик смолк, неловко вертя в руках черенок кнута.

– Кто угнал табун? – спросила Оелун, наклоняясь с седла.

Пряча лицо, старик забормотал:

– О хатун[23]23
  Хатун – госпожа.


[Закрыть]
, табун угнали мангуты. Мангуты...

На старике был драный, пыльный халат, изношенный до дыр. Трудно было определить, какого он цвета, но Оелун разглядела на плечах старика тёмные полосы. И не надо было гадать – по спине недавно гуляла плеть. Старика можно было пожалеть, но Оелун не пожалела. Сейчас она защищала сыновей. Она этим жила, да и могла жить только этим. Жалости в ней ни к кому иному не осталось.

– Врёшь! – крикнула она. – Ком грязи... Даже годы не смогли выдавить из тебя трусость.

Она достала из седельной сумы треух и швырнула в лицо старику.

– Это я нашла на тропе, по которой угнали табун. На тебе такой же... Мангуты не носят лисьих треухов, это треух тайчиута.

Старик упал на колени. Голова его тряслась.

– Мангуты, мангуты, – бормотал он.

Оелун поняла – ему велели так сказать, и он сказал. Из горла Оелун вырвался только злобный клёкот:

– О-у-э...

Она повернула коня и поскакала в курень.

Конь шёл ходко, но она гнала и гнала его. Била в бока гутулами и гнала, гнала, гнала.

Оелун стало страшно.

Она заглянула вперёд и поняла, что табун кобылиц – начало испытаний, которые выпадут на её долю. Табун угнали не таясь, среди дня. Угнали, чтобы дать понять её куреню да и соседним тоже – у вдовы Есугея нет защиты, как нет защиты и у её людей. И пускай каждый задумается: кочевать ли ему с Оелун или отойти в сторону? Она с отчаянием угадывала, что будут угнаны и другие её табуны. А что тогда? Как накормить и одеть сыновей? Пугающей, острой болью её пронзило: а если сейчас она прискачет в курень и увидит вместо юрты вытоптанный круг земли и развороченный очаг? Неведомые люди могли увести детей, как угнали табун.

Конь, надсадно гудя нутром, вынес Оелун к куреню. Она увидела – юрта стоит, как и прежде, и над ней струится беловатый дымок. Женщина облегчённо отпустила поводья, вскинула руки к лицу, сильно сжала виски, сказала: «Успокойся, Оелун, успокойся».

Теперь она знала, как поступить.

Оелун перевела коня на шаг и не спеша подъехала к юрте. Она не хотела испугать или потревожить сыновей. Они были ещё малы, чтобы понять её тревоги.

Оелун привязала коня к коновязи, шагнула к юрте, и тут из-за полога навстречу ей выскочил Темучин. Оелун, с улыбкой, как если бы ничего не случилось, протянула руку, потрепала его по рыжим вихрам. Волосы сына всегда смущали её. Она ни у кого не видела такой головы. У отца Темучина волосы отливали медью, а у сына голова горела огнём. Каждый раз, касаясь её, Оелун переживала нечто странное: внутренне настораживалась, но вместе с тем рыжая голова притягивала руку, как тёплое пламя очага.

Не сказав ни слова, Оелун вошла в юрту и захлопотала, готовя ужин. Она всыпала в долблёное продолговатое корытце хурут[24]24
  Хурут – сушёный творог.


[Закрыть]
, развела молоком, подвинула корытце к детям.

Младший из сыновей – Хачиун – захныкал:

– Хурут, хурут... Хочу мяса...

Оелун взглянула на него, подумала: «Неразумный. Не ведает, что завтра может не быть и хурута». Сказала, однако, другое:

– Ешь, ешь. Завтра я накормлю вас мясом.

– Да, – оживился Хачиун, – тогда я съем и тот хурут, что остался в мешке.

– Ешь, ешь, – кивнула Оелун.

Всё время, пока сыновья ели, она молча наблюдала за ними, голова же была занята всецело завладевшей ею мыслью. Она хотела додумать её до конца, ничем не отвлекаясь. Сейчас сделать этого она не могла и решила, что накормит сыновей, уложит спать и тогда определит, как жить дальше.

Сыновья доели хурут, Оелун постелила овчины, накрыла детей тулупами, сказала:

– Спите.

Села к едва тлевшему очагу. Её охватила гнетущая усталость. Сказалось всё: скачка на пастбище, с которого угнали её кобылиц, разговор с табунщиком, пугающие мысли о будущем. Оелун поняла, одна она не сможет решить, как встретить завтрашний день. Ей нужен был совет.

«Чей? – подумала она. – Пойти в соседние юрты? – Ей вспомнился старик табунщик. Его исхлёстанные плетью плечи и спина, плачущий голос. – Нет, – решила Оелун, – в соседних юртах я не найду совета».

Сыновья, уснув, посвистывали носами.

– Темучин, – позвала негромко Оелун.

– Да, exe[25]25
  Ехе – мать.


[Закрыть]
, – сразу же отозвался старший сын, и по голосу она догадалась, что он не спал.

– Поднимись, сынок, – сказала Оелун, – надо поговорить.

Темучин вылез из-под тулупа и молча сел у очага напротив матери.

Оелун подбросила в огонь сухую коровью лепёшку. В юрте стало посветлей, но Оелун ждала, когда пламя разгорится настолько, чтобы осветить лицо старшего сына. Она хотела видеть его глаза. Да, в этот вечер перед ней не сидел всегда знающий что делать Есугей, но был его сын, и голос Темучина если и не имел силы, как голос отца, но всё же мог быть его отголоском. Сейчас она нуждалась в помощи, пускай даже слабой помощи ребёнка.

Огонь разгорелся.

Оелун взглянула на Темучина. Из темноты выплыли узкие плечи, худая шея, руки, неловко брошенные на колени. «Жеребёнок, – подумала Оелун, – ещё жеребёнок...» Заглянула в глаза Темучина. Глаза старшего сына смотрели внимательно и твёрдо. Холодные, раздумчивые, зелено-голубые глаза Есугея.

Мгновение назад Оелун не знала, как начнёт разговор, но этот взгляд вдруг укрепил её, и она заговорила, не скрывая страхов и сомнений.

– У нас угнали табун кобылиц. Лучших, дойных кобылиц.

– Знаю, – коротко ответил Темучин.

– Угнали люди нашего племени, тайчиуты, и не потрудились скрыть следы.

Темучин промолчал.

– Догадываешься, о чём такое говорит? – спросила Оелун.

Темучин смотрел не мигая. Взгляд по-прежнему был твёрд и раздумчив.

– Понимать надо так, – сказала Оелун, – у нас отберут весь скот.

– Наверное, – подтвердил Темучин.

– Что же делать?

У Темучина начали подниматься плечи.

– Из куреня, сынок, надо уходить, – сказала Оелун, – сегодня увели скот, завтра уведут вас, моих сыновей, и отдадут в рабство.

– Они не посмеют, мы дети благородного Есугей-багатура, наш прадед хан Хабул, стоявший над всем племенем тайчиутов.

– Посмеют, сын. Надо уходить, и немедленно.

– Куда уходить?

– В степь.

6

Степь могла стать для Оелун и её сыновей и убежищем, и могилой.

Затеряться в степи можно. Велико её пространство, и пять человек могли бесследно раствориться в беспредельных степных далях. Но сколько неожиданностей поджидало их в этих просторах? Степь могла обрушиться на Оелун и её детей всё сметающим на пути ураганом, страшным степным палом, от которого нет спасения ни зверю, ни человеку, они могли встретиться с постоянно кочующими враждебными племенами, и тогда впереди было только одно – чёрная кабала.

Однако Оелун решилась.

Это был характер степной женщины, выпестованный веками. Её не защищали ни прочный дом, ни открытое пространство степи – из-за любого холма мог выскочить всадник и накинуть на шею аркан, – ни даже традиции и обычаи. Женщина, как за стеной, стояла за спиной мужа, а без него она становилась лёгкой добычей того, кто был сильнее её. Женщину, если она была красивой, можно было взять в свою юрту и разделить с ней постель. А можно, бросив в юрту рабов, заставить выполнять самую чёрную работу.

Женщина без мужа должна была защитить себя сама. А Оелун защищала ещё и своих детей.

Вдвоём с Темучином они подмазали жиром оси арбы, обвязали колёса войлоком и окрутили тонкой, но крепкой волосяной бечёвкой. Теперь колёса почти не оставляли следов. Арбу подогнали к юрте, без шума сложили в неё котёл, оружие Есугея, мешки с хурутом, бочонок с жиром и забросали кошмами. Юрту разбирать не стали. Оелун посчитала, что и так обойдутся в степи и пускай она стоит нетронутой. Какое-то время – полдня, день – в курене не догадаются, что они ушли. Оелун даже подбросила в очаг сырых коровьих лепёшек. Дымок над юртой скажет каждому – хозяева дома. А за день, который они выигрывали, Оелун надеялась уйти далеко.

К задку арбы привязали двух лошадей и разбудили младших сыновей. Усадили в кошмы, и Оелун тронула волов.

Арба бесшумно покатила в степь.

Ночь была безлунна, но глаза быстро привыкли к темноте, и Оелун шла уверенно. Она знала дорогу. Оелун предположила – если будет погоня, то искать станут у реки. По долине Онона удобнее было уйти из куреня, и она повернула арбу от реки и повела в степь.

Шли они не останавливаясь.

В небе, низко над горизонтом, как раз над тем местом, откуда должно было подняться солнце, горела яркая, переливчатая звезда. Свет звезды был холоден, но горела она неугасимо, и какая-то притягивающая сила была в её уверенном свечении.

Оелун повела арбу на свет звезды.

Рассвет застал их у малой речушки, стремившей воды к Онону. Осторожно, чтобы не перевернуть арбу, спустились к воде и здесь остановились.

– Напои волов и лошадей, – сказала Оелун Темучину, – набери воды в бурдюки. Я поднимусь наверх.

Оелун хотела посмотреть – не оставили ли они следов.

Усталости, томившей с вечера, в ней не было. Она чувствовала силу и уверенность. Всё время после смерти Есугея Оелун только выжидала, что даст завтрашний день, и это сковывало, угнетало, обессиливало, как угнетает и обессиливает ожидание беды. Сейчас Оелун действовала по своей воле, и в ней рождалась уверенность.

Она поднялась по отлогому берегу и выглянула за увал.

В степи рассвело.

Оелун вгляделась и с облегчением отметила, что, даже зная, где катилась арба, не может обнаружить следы. И всё же она поднялась на увал и прошла далеко в степь, выглядывая в ковылях путь арбы. Ковыль рос островками: здесь, клокасто выглядывая негустыми зарослями, там да вон и подалее. Меж этих жидких зарослей землю покрывала жёсткая, короткая, сизая травка, почти не приминавшаяся под ногой. В степи её называли ножевой.

Следов Оелун не нашла и поспешно вернулась к речушке.

Темучин, напоив волов и коней, набирал воду в бурдюки. Она помогла вытащить отяжелевшие бурдюки на берег, перевязать горловины.

Водой они были обеспечены надолго.

Оелун разулась, вошла в ручей. Вода была холодна, леденила ноги, но после долгого ночного перехода это только бодрило. Она плеснула водой в лицо, подставила его тянувшему вдоль ручья свежему ветерку, постояла с минуту. Ветер обвевал лицо, шевелил волосы, и если бы кто-нибудь взглянул сейчас на Оелун, то увидел – впервые после смерти мужа на щеках у неё объявился румянец. Оелун подумала, что она всё сделала правильно, и хотя понимала, что в степи с сыновьями будет нелегко, однако в ней рождалась надежда – теперь их не разлучат.

Младшие сыновья, угревшись в кошмах, крепко спали в арбе. Она разбудила их, заставила умыться, накормила разведённым водой хурутом и, не медля, усадила в арбу и ввела волов в ручей. Этого можно было не делать, но она решила обезопасить себя, если за ними пойдут с собаками.

Дно ручья было твёрдым, без ила, весенний паводок вымыл всё, что могло скатиться с большой водой, и волы шли легко, без напряжения. Они миновали один поворот ручья, другой, третий, и только тогда Оелун посчитала – этого достаточно, чтобы сбить со следа собак.

Она вывела арбу из ручья. Вместе с Темучином они разровняли следы на отмели, сняли с колёс войлок, который стал не нужен, и, сев на лошадей, быстро погнали арбу в глубь степи.

С год назад Оелун с мужем охотилась в верховьях ручья и помнила, что через два дня пути ручей уйдёт в густые хвойные перелески, почти не посещаемые людьми. Только в осеннюю пору там объявлялись охотники, но для скота в густых перелесках пастбищ не было, и вряд ли кому-нибудь могло прийти в голову, что Оелун с сыновьями укроется здесь. Помнила она и то, что в одном из крутояров, в верховье ручья, во время половодья вода вымыла просторную пещеру. Но последние годы большой воды не было, пещера просохла и вполне могла укрыть её с детьми. Они ночевали с Есугеем в этой пещере. Туда-то, в верховье ручья, она и спешила. Опасно было встретить случайного путника или табун, который перегоняют с пастбища на пастбище. В этом случае её усилия скрыть следы рушились. Оелун, как только поднялось солнце, хотела было затаиться меж холмов, переждать день, однако решила: «Нет, остановка – опасна».

Она поступила по-иному.

Оелун подозвала Темучина и, чтобы не слышали младшие дети, сказала:

– Скачи вперёд и смотри внимательно. Нас не должен увидеть ни один человек. Ежели заметишь кого-нибудь в степи, сразу возвращайся.

Когда жизнь разворачивается круто, дети взрослеют не за годы, не за дни, а за часы. Вчера, сидя у очага, который их заставили бросить, Оелун отметила, что во взгляде Темучина объявилась незнакомая ей раньше твёрдость. Ещё раз подумала: «Холодные, раздумчивые глаза Есугея». И это одновременно и обрадовало и огорчило её. Видеть в сыне силу хорошо, но, однако, Оелун больше обрадовали бы вспыхивающие в глазах сына искры радости играющего под солнцем жеребёнка. Кто, как не мать, знает, как коротко счастье детства, и Оелун огорчило, что на долю Темучина дней этих выпало совсем ничего, раз так отвердел и насторожился взгляд.

Пригнувшись к седлу, Темучин поскакал вперёд.

Коня – с тёмной, ярко выраженной полосой на спине – подарил ему отец. И он же дал ему имя – Саврасый. Конь слушался хорошо, понимая и с готовностью выполняя малейшее движение поводьев.

В отличие от низкорослых, мохноногих степных лошадей, Саврасый был высок, тонконог, с ладной, хорошо посаженной головой, неизменно гордой и высоко поднятой. В скачке он легко обходил любую лошадь. Но главным его достоинством было то, что он не дичился своего хозяина, как дичилось большинство лошадей, выросших на вольных пастбищах и сохранявших на всю жизнь чувство настороженности и недоверия к человеку. Саврасый был привязан к хозяину всем лошадиным сердцем. Когда представлялось возможным, он так и тянулся к Темучину, пытаясь подтолкнуть его боком или ухватить за плечо мягкими, осторожными губами. Темучин это знал и отвечал Саврасому любовью. Пройдут годы, и даже масть коня, гонимого по степи соплеменниками узкоплечего и большерукого, с рыжей головой мальчишки, будет объявлена священной и только лучшим багатурам, отмеченным всеобщим уважением, позволят скакать на саврасых конях[26]26
  Чингис-хан ездил на саврасом коне, и на саврасых конях ездили его лучшие полководцы.


[Закрыть]
.

Темучин скакал по степи, мерно раскачиваясь в седле и внимательно оглядывая окоём. Глаза отмечали то взлетающую с холма крупную птицу, то внезапно объявляющийся в ковылях одинокий куст или уходящую в сторону косулю, издалека приметившую всадника. Он был сосредоточен, наблюдал за степью, но это не мешало ему мысленно возвращаться к недавнему прошлому.

После смерти отца Темучин не сразу понял, что лучшие, счастливые его годы кончились и наступает другая жизнь, в которой счастье ему будет отмеряться скупой щепотью, а беды щедрыми жменями.

У их юрты по-прежнему стояли те же нукеры, что и при отце, но он приметил – исчез один из них, затем другой, а однажды поутру он не нашёл вообще никого. Темучин хотел было сказать об этом матери, но увидел её хмурое, сосредоточенное лицо и промолчал.

«Самый верный нукер – это тень человека», – говорили в степи. А люди, что уж, люди слабы и слишком часто неверны. Они ищут сильного и уходят к нему от слабого. Так Темучин впервые узнал, что и ближние могут изменять. Ну да ему ещё предстояло столкнуться со многим, что раньше было неведомо.

Через неделю-другую после смерти отца, пробегая с такими же, как он, мальчишками мимо юрты Даритай-отчегина, он встретил его жену. Она шла навстречу, неся что-то на плече. Крупная, дородная, женщина шагала, как всегда, широко и быстро. Не было раньше случая, когда, вот так проходя мимо, она бы не остановила его и не сказала ласкового слова. Но тут вдруг она высоко подняла голову, словно разглядев что-то необычное в голубом небе, и прошла мимо, не заметив, хотя широкий её халат едва не коснулся мальчика. Темучин шагнул было к ней, но неведомое чувство удержало его. Кто-то из товарищей толкнул Темучина, и они побежали дальше по своим пустяковым делам. Однако ночью, лёжа под тулупом, он вспомнил о жене Даритай-отчегина, как в яви, увидел поворот её головы, сомкнутые губы, и острая обида обожгла его. Он понял, что уже видел такие же сомкнутые губы и у Даритай-отчегина, и у бывших нукеров отца, но не придавал этому значения.

У мальчика перехватило дыхание, и, чтобы не всхлипнуть, он зажал рот ладонью.

Те, кто считает, что ребёнка можно обмануть, – ошибаются. Слишком остры детские чувства, восприимчивы и ранимы. Дети часто не отвечают на нанесённые обиды, не понимая, почему их обижают. Обида уходит в глубины сознания, и из этих глубин приливает в глаза та твёрдость, которую прочла во взгляде Темучина Оелун.

Через два дня, никого не встретив по пути, Оелун с сыновьями дошла до верховьев ручья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю