412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » Ждите, я приду. Да не прощен будет » Текст книги (страница 26)
Ждите, я приду. Да не прощен будет
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 21:23

Текст книги "Ждите, я приду. Да не прощен будет"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)

Купцы английские, ганзейские лён, пеньку, поташ, дёготь, меха, воск, пшеницу, лес из Архангельска возили. И выгодно. Торговлишка та английской короне впрок была. Прибалтийские города богатели. А сейчас Пётр металл, говорят, на Урале льёт. Ни к чему то. К Балтике пробился. И то негоже.

Сильная Россия никому в Европе не надобна.

Англичане флот с российским флотом объединили. Досаждало английской торговле шведское каперство. И тому конец положить неплохо. Но не больше. Мирить Петра с Карлом на укрепление России не следовало. И Вене сильный Пётр ни к чему. Пусть тревожит пруссаков, но Балтика полки водит. У Вены свои заботы, свои интересы. Цесарь стар, а наследника у него нет. Кто границы оборонит? Кто защитит Габсбургский дом? Мария-Терезия? Но она женщина. Нет, лучше Пётр – бессильный. Когда пожар в доме, о соседних землях не думают.

Совсем недавно при дворах царских особ в Европе о русской земле говорили так:

– Московия? А где то? Ах, на востоке... Меха, меха... Медведи... Да, да... То где-то там...

И неопределённый жест, обращённый в пространство. И ещё говорили:

– Раздор в семье царской? Что ж, бывало такое и при европейских царствующих домах. Опыт подсказывает: самое подходящее время для себя кусок урвать.

Неожиданно дипломатический корабль Петра, шедший под хорошими парусами, потерял ветер. Паруса обвисли бессильно. Пётр то увидел сразу. И, как матросы на вантах, забегали, засуетились его дипломаты. Ни слов лестных, ни подарков не жалели. Но причину, которая объясняла бы неожиданную настороженность в европейских столицах к русским, царю обговаривали туманно, путано. Пётр нервничал.

Многодумный Борис Иванович Куракин – посол в Амстердаме, человек въедливый, крючкотвор и хитрец, намекнул было в разговоре с Петром о царевиче, но царь так резко поднялся из-за стола и забегал торопливо по комнате с исказившимся лицом, что Борис Иванович замолчал. Ушёл головой в плечи. Забоялся. На глаза насунул густые брови.

Пётр уставился в окно, руки за спиной, ноги циркулем. И словно закостенел. Куракин постоял молча, плечами пошевелил несмело под камзолом. Пётр не двигался. На стене щёлкнули часы. Борис Иванович вздрогнул. Пётр по-прежнему смотрел в окно. Дверца в циферблате часов распахнулась, и на малый помост, сложенный из медных плашечек, шагнул человечишка махонький с молоточком. Куракин покосился на него, помаргивая. Часы во второй раз щёлкнули, и кузнец игрушечный отчаянно ударил молоточком о наковальню.

Как-то о часах тех с громким боем Пётр сказал:

– Держу часы сии, дабы напоминали каждые четверть часа о быстротечности времени и что человеку оного мало отмерено. А посему прожить его надо с пользой.

Но сейчас было не до боя малинового, и, ещё медь не отзвенела, Пётр повернулся, глянул на Бориса Ивановича. Глаза у царя на пол-лица. У Бориса Ивановича пальцы на ногах скрючило.

Пётр спросил тихо:

– Внятно скажи, в чём царевича винишь?

Услышав слова те страшные, Куракин упал на колени. Пётр молчал. Глаза потемнели.

– Ну? – строго произнёс царь.

Куракин поднял лицо с ввалившимися вдруг щеками:

– Неразумен... Дитя... Не ведает, что творит.

И опять кувыркнулся в ноги. Букли парика легли на пол Пётр постоял над ним с минуту, сказал:

– Ступай.

Понял: ничего более не добиться от Куракина. И так смелость показал большую. На царского сына слово худое возвести – дерзость великая.

Куракин нырнул за дверь.

Пётр сильно потёр лицо рукой. Помял горло. Казалось, чёрствый кусок хотел проглотить, а он остановился и дышать не даёт. Вздохнул всей грудью. Полегчало.

Подошёл к столу. На столе трубка, кисет, бисером шитый, карты. Не присаживаясь, Пётр развернул свиток. Чертёж датской крепости на побережье. Добрая крепость. Стены любой штурм выдержат. Ещё утром, разглядывая чертёж, Пётр подумал: «Вот такую крепостицу на Котлине надо утвердить. Хороший замок к Питербурху с моря будет».

Подержал чертёж в руках, пальцы задрожали. Пётр с досадой бросил свиток. В мыслях мелькнуло: «Котлин... Котлин... До него ли?» Отвернулся от стола.

И Куракин, и Остерман, и Шафиров хитрили, прятали глаза, не договаривали, что думали. Знали: на царёвой службе дураком-то порой быть куда как лучше. Боялись.

Пётр морщился, тёр лицо руками:

– Они-то боятся. Оно и верно, боязно. Ах, Алексей... Алексей... Малое дитя... Не ведает, что творит? Не так, не так...

Понимал – одним словом всё можно определить. Но вот слово то и пугало Петра больше всего. На зубах каталось оно, как орех круглый, а раскусить сил не было. Даже тайно, не ведомо ни для кого, в мыслях произнести его он не решался. Сын его был Алексей, родная кровь, наследник царский. Державой управлять на роду ему написано. Державой!

Не сказал Пётр страшного слова. Мысль пугливо вильнула в сторону. Вспомнил, как поручал царевичу укрепить Москву на случай подхода войск Карла. А что вышло из того?

Прискакал Пётр в столицу и увидел, что валы, которые велел возвести, не насыпаны, бастионы крепостные порушены. А если бы быстрый Карл подошёл? Кто бы расплачивался за то нерадение? Чьи бы головы слетели, чья бы кровь пролилась? И ещё вспомнил, как повелел он царевичу прислать рекрутов в Преображенский полк, куда солдат брали крепких, рослых, сильных, чтобы кровь с молоком в лице играла. И из того ничего не вышло. Алексей о рекрутах и малой заботы не проявил.

Пётр тогда разговор с ним имел долгий. Стоял Алексей перед отцом, руки опустив. Лицо белое, камзол, как на палке, болтается. Глаз не поднимал.

Пётр сказал:

– Ну, что же ты? Или сил нет?

Алексей пробормотал что-то оправдательное.

– Одумайся, – сказал Пётр, и в слове том уже не гнев, а мольба была.

Алексей молчал.

Пётр махнул рукой. Царевич повернулся, пошёл к дверям. На спине – узкой и длинной – лопатки угласто проступали.

Взглянул Пётр ему вслед, и лопатки те угластые по сердцу его ударили до боли. Чуть не вскрикнул.

Быть бы Алексею дубиной битым за нерадение в воинском деле, но царский сын он. Да и не дубиной даже. За небрежение такое боярин Ромодановский – человек строгий – поднял бы его в Преображенском приказе на дыбу, сказав: «Кнутом его за измену».

Вот так слово, что произнести Пётр не решался, само по себе выскочило.

Выскочило... Но било оно больнее ножа. Жгло сильнее огня. По приказу царёву головы рубили людям, ноздри рвали, выдирали языки, страшными казнями казнили. И сам он головы рубил, и казнил сам за вины разные, считал, что горше предательства нет вины.

Сцепил за спиной Пётр пальцы в замок, сжал до хруста. Стоял, раскачивался с носка на пятку. Каблуки стучали в пол.

За окном в безветрии тихо падал снег, устилал мостовую, высокие крыши домов, карнизы окон, причудливую лепнину стен. Улица была бела. И из сверкающей чистоты чужого города вдруг пахнуло на Петра косматым, путаным, душным, сырым, московским. Шапки о сорока соболей, рясы чёрные, глаза безумные, разинутые рты... И шорохи, шёпоты, крики вопливные под колокол набатный, гвоздящий темя: «Куда ведёшь нас, государь? Мы Третий Рим!»

Откачнулся Пётр от окна, забегал по комнате, натыкаясь на стулья и креслица. Остановился. В мыслях высветилось то, что хоронил и от себя и от людей:

– Вот то за ним: шапки горлатные, рясы чёрные и самолюбивое: «Мы Третий Рим!» Им бы только на лавках сидеть прелыми задами, киснуть в шубах, да чтобы мошна была полна, и звон колокольный стоял, возвещая выход к народу. А Россия, та пусть хоть в язвах, в рубище, тёмная, слепая, грамоты не разумеющая. Третий Рим... – Пётр стиснул зубы, желваки на скулах выскочили. – Кресты... Лампады мерцающие... Честолюбие азиатское, непомерное... Чёрта ли лысого искать в курных избах закопчённых? В голоде, в холоде, в страданиях? В вечной нужде? – Топнул ногой. – За хвост кобылу тянут, хотят, чтобы она задом ходила. Так нет! Не повернётся Россия вспять!

В комнату вскочил денщик.

– Шафирова ко мне, – сказал Пётр, – немедля.

«Сам в Париж поеду, – подумал он, – мир с Карлом позарез нужен. Побережье надо укреплять. Питербурх строить... Дипломаты не нашли к миру тропки, я найду. Чиниться ради такого великого дела нечего».

И, как-то вдруг успокоившись, сел к столу. Притянул к себе чертежи. Но мысль тревожная вновь кольнула больно: «Алексей помеха делу сему. Цесарю писать надо. Отыскать царевича, отыскать всенепременно. Вернуть в Москву».

В комнату торопливо вошёл Шафиров. Покусывая ноготь, Пётр взглянул на него искоса, кивнул:

– Подойди ближе.


* * *

Ходил, ходил Румянцев вокруг дворца Шварценбергова и своё выходил.

Сидел он в аустерии напротив ворот дворцовых, вёл неторопливый разговор с хозяином. Бывал он в той аустерии часто, и посетители ему уже кланялись. Стол Румянцева у окна, и из окна дворец как на ладони.

Хозяин, толстый, неповоротливый, в вязаном тёплом жилете, улыбался пухлыми губами:

– Амур, Амур... О-о-о!

Поднимал палец кверху. Он считал, что Румянцев просиживает здесь целыми днями из-за весёлой венки из дворца. Она заходила в аустерию и, присаживаясь к столу Румянцева, смеялась, закидывала голову, показывая беленькое горлышко.

– Молодость, молодость, – говорил хозяин. Подмигивал офицеру. – Я сам, ухаживая за своей Гретхен, потерял столько драгоценного времени! – Он качал головой. – Но то жизнь. Да, да, сама жизнь...

Румянцев отвечал шутками.

Аустерия была полна голосов. Громыхал глухим басом колбасник из соседней колбасной, с весёлыми, заплывшими жиром глазками; попискивал тонко аптекарь, худой, высокий, с запавшими седыми висками; улыбался любезный, разговорчивый старик башмачник, сдувая пену с налитой до краёв кружки пива:

– О-о-о! Амур!

Любовь русского офицера была для них как острая приправа к знаменитому венскому шницелю.

Румянцев рассказывал хозяину об охоте на медведя. Тот ахал, восхищался. А Румянцев нет-нет да и поглядывал в окно. Но у ворот дворца только неторопливо похаживал мушкетёр в длинном, до земли, плаще, да злой зимний ветер раскачивал ветви тёмных деревьев за оградой. Улица была безлюдна.

– А господин офицер сумел бы одолеть медведя? – спросил хозяин.

– Эх, дядя, – вскочил из-за стола Румянцев, – смотри!

Он поднял руки выше головы и пошёл косолапо.

– То медведь!.. А вот я! – Офицер резко нагнулся и кинулся будто бы под брюхо зверю. И был он так ловок, быстр и гибок, что верилось: возьмёт он медведя, обязательно возьмёт.

Двадцать с небольшим лет всего было тому офицеру, двадцать...

Хозяина позвали из глубины зала, и он, покивав Румянцеву красным носом, отошёл от стола. Аптекарь, попыхивая трубкой, взглянул на офицера светлым глазком.

Румянцев повернулся к окну и от неожиданности чуть не вскрикнул. Из распахнутых ворот выезжала большая, чёрная, закрытая глухой кожей карета. Впереди драгуны на конях. Мушкетёр, за минуту до того скучно похаживавший вдоль ворот, вытянулся струной.

Офицер сорвался со стула, бросился через зал к выходу. Хозяин повернулся, хотел что-то сказать ему, но Румянцев уже дверью хлопнул.

Карета катила по улице. Офицер бросился вслед, шлёпая ботфортами по лужам.

Кучер щёлкнул кнутом. Колёса закрутились бойко.

«Всё, – мелькнуло в голове у Румянцева, – укатят!»

Драгун оборотил лицо к поспешавшему за каретой человеку.

«Шабаш», – задыхаясь, подумал Румянцев.

Остановился, оскалившись. Злой был, хоть пальцы кусай. Лицо грязью заляпано. И не заметил, как из-под колёс кареты окатило стылой жижей. Оглянулся растерянно.

Из ворот дворца выезжала карета, поменьше. Офицер отступил в сторону. Карета катила мимо, и вдруг в оконце её стукнули. Румянцев вгляделся – угадал за стеклом лицо знакомой венки. Кинулся, распахнул дверцу. Венка только губки пунцовые раскрыла – Румянцев уже сидел рядом. Кучер заглянул в переднее оконце, но девушка махнула рукой, и колёса застучали по булыжнику.

– То мой дядя, – заспешила венка, – он знает о вас. Я ему рассказывала. Спросила озабоченно: – А господин офицер знает, что мы едем далеко? В замок Эренберг. Вернёмся не скоро.

Затрещала, как птичка: русского гостя Шварценбергова дворца перевозят в Тироль, её же дворцовый кастелян послал с постельным бельём и другими необходимыми вещами сопровождать знатного иностранца.

Надув щёки, показывая, какой он смешной, кастелян. Засмеялась. Упала грудью на сиденье.

Румянцев от радости обхватил венку за плечи, сунулся заляпанным грязью лицом. Девушка отстранилась:

– Пфуй, пфуй... У господина офицера перепачканное лицо.

Вытащила из кармана душистый платочек и стала заботливо стирать грязь со щёк и усов Румянцева.

Румянцев, радуясь, что так удачно всё вышло, только зубы скалил. Приподнялся, выглянул в оконце. В полусотне шагов катила карета, окружённая драгунами. Откинулся на сиденье:

– Ну, схвачу я царевича за хвост.

Венка спрятала платочек. Поправила юбки. В оконце кареты лепило поздним снегом. Начиналась метель. Последняя метель суровой зимы.


* * *

Лепило снегом и в оконце кельи старицы Елены в далёком Суздале. Но снег не мокрый, не тирольский, что кашей липнет к стеклу, а сухой, колючий, игольчатый. Ложился на монастырские стены шапками, нависал карнизами так, что монашки ходить у стен опасались. Упадёт такая шапка, оземь ахнет, будто пушка ударит. Монашка старая, пополам согнутая, попала под такой обвал – едва отходили.

Стучится, стучится снег в оконце кельи, шуршит, течёт и так набьётся в свод, что и свету не видно. Темно в келье, словно в могиле. Лихо, ох лихо в такую зиму за оконцем обмерзшим сидеть. Плакала старица Елена, просила настоятельницу, чтобы снег счистили. Настоятельница головой поначалу покивала неодобрительно – что в оконце-то пялиться, – но всё же приказала просьбу старицы выполнить.

А зима лютовала. Стены монастырские обросли инеем, как шубой белой. Вороньё и птица помельче от холода в трубы печные забивались. Поутру с криком, шумом поднимется стая, закружит над собором, сажа летит хлопьями. Монашки задирали головы, крестились: не черти ли то из преисподней, кострами адовыми прокопчённые?

Старицу Елену, как вести в собор, в две шубы кутали, и всё же, пока стоит на молитве, на плитах холодных, ноги зайдутся. Идёт из церкви по заваленному снегом двору, слёзы роняет. Ножки у старицы холёные, по ледяным колдобинам да ямам снежным ходить непривычные, вот и падают слёзы.

Настоятельница относила то не к мирским невзгодам, а к божественному и, умиляясь, велела ухаживать за старицей заботливее.

– Слышь, Евлампия, – говорила монашке, приглядывавшей за Еленой, – ты всё больше с поклоном к ней, мяконько. Вишь как богу-то она служит. Из церкви со слезами идёт.

Лицом кисла от умиления настоятельница, губы гузкой куриной складывала, глаза щурила, словно на свет глядела яркий. Потеплела настоятельница к старице Елене ещё заметнее, как прислали той из деревень её оброк столовый. Возы пришли, мёдом, птицей, мясом, рыбой, грибами да ягодой нагруженные. О том братцы побеспокоились. Мясо как мраморное, в белых тонких прослойках жира, птица откормленная, рыба из лучших прудов.

Старица вышла к обозу, мужики на колени попадали. Подбежал, скрипя лаптями по снегу, управитель, пригнавший обоз, и тоже в ноги бухнулся. Спросил, не поднимая головы:

– Прикажет ли матушка расшпилить возы?

Старица обоз взглядом окинула. Возы стояли нагруженные высоко. Вокруг по снегу вороньё ходило, приглядывалось – может, перепадёт что.

Старица на мужиков взглянула. Бороды косматые, армяки рваные. Подумала: «Не разбогатели, видать, без меня. Братцы, знать, – решила Елена, – столовый оброк прислали, но и себя не забыли. Упряжь на лошадях верёвочная. Да и рвань одна, узлы. Мужикам-то полегче должно было стать, как я со дворца Преображенского съехала. То, что нынче привезли, – щепоть в сравнении с тем, что в Преображенское ставили. Да... Лютуют братцы, видать».

Но Елена и слова в упрёк братьям не передала. Понимала: не время сердить родню.

Управитель всё на коленях топтался. Матерился про себя: под коленками-то лёд. Старица наконец сказала:

– Встань, Иван.

И велела пять возов настоятельнице отдать, а оставшееся сложить в отведённую для неё монастырём камору. Ушла в келью.

С оброком столовым прислано было Елене письмецо. Разворачивала Елена вчетверо сложенный жёлтый листок и волновалась. Давно уже слова от братцев не получала.

В письме говорилось, что Алёшенька уехал за границу и от отца скрылся. Где он сейчас, никто не знает. Елена растерянно откинулась на стуле и хотела было уже закричать в голос, но сдержалась.

Братцы писали, что от отъезда царевича перемен надо ждать, и перемен к лучшему. У старицы Елены лицо вытянулось: каких перемен ждать? Недогадлива была. Перечитала письмо, шлёпая губами, и уразумела одно: письмо писано весело, с надеждой большой, с радостью.

В тот же день отписала бывшая царица братцам, чтобы пояснили об отъезде Алёшеньки вразумительно. Но всё же радость братцев силы ей придала, и ходить она стала веселее.

Как-то после молитвы осторожненько намекнула Елена настоятельнице: мол, весть имеет верную, что сын Алёшенька возвышается. Настоятельница слова те выслушала молча, глазом не моргнула. Но голос у неё подобрел ещё больше, словно горло маслом смазали.

Старица Елена, приметив перемену ту, попросила настоятельницу, чтобы к ней в келью беспрепятственно допускали бояр, какие в монастырь на богомолье приезжают. Настоятельница согласие дала. Подумала: «Может, власть за то не похвалит, да где она, власть-то? Неведомо. Ещё и так выйдет, что старица Елена самой большой властью и станет».

В церкви на другой день пригляделась к Елене. Та стояла прямая, как свеча, голову держала высоко.

«Да, – подумала настоятельница, – так сирые и обиженные не стоят».

Как-то в сумерках зашла она в келью старицы Елены, сели под образа, заговорили тихо. Сложна-де людская жизнь. Уж она и мнёт, и крутит, и ломает, а всё выходит – кому что суждено, от того не уйти.

– А может, погадать? – сказала настоятельница вопросительно.

– Грех-то какой! – Елена руками всплеснула.

Настоятельница возразила резонно:

– Гадание не грех. Вот если ворожба – то истинно греховное занятие. А так, на бобах раскинуть – зазорного ничего нет. И деды наши бобы разводили и через то, бывало, великие дела для церкви совершали.

Заметила, что есть в монастыре черница, которая через бобы судьбу человеческую, как книгу, читает.

Елена загорелась:

– Позови, матушка.

Пришла черница, согнутая чуть не до полу, села, на платок шёлковый бобы разноцветные высыпала и рукой сухой, изломанной, как куриная лапа, быстро-быстро бобы смешала. Тряхнула платок за уголочек, и бобы – странно и страшно – легли звездой. А один, самый крупный, в сторону отвалился. За ним и ещё несколько – помельче и не такие яркие – откатились.

Черница со значением на Елену посмотрела, заговорила:

– Истинно глаголю тебе: самый лютый твой враг вот-вот уйдёт, прахом рассыплется. За ним помельче люди, что на пути твоём стоят, развеются по всем сторонам. Счастье тебе будет, и счастье сын твой тебе несёт. Вижу, вижу, как идёт он...

От речей тех старица Елена сомлела. Настоятельница рукой махнула чернице:

– Иди, иди уж... Напугала.

Елене в лицо настоятельница святой водой брызнула. Та глаза открыла. Переглянулись, и настоятельница подумала: «Нет, не зря я разрешила боярам в келье бывшую царицу навещать».

Бояре к старице похаживать стали частенько. Сидят смирно. Слушают. Старица говорила темно. Имя Петра не поминала. Жалела всё больше о доброй старине. Выходило так: перемен сейчас много, но к хорошему ли они ведут? Раньше и дети родителей почитали, и холопы бояр слушались не прекословя. Смирные были люди. А сейчас и сын отцу дерзит, и холоп на сторону смотрит, да того и гляди заведётся какой-нибудь Стенька Разин и пойдёт боярам головы сшибать. Не лучше ли новины те порушить да вернуться к старому? Бояре кивали. Житьё и вправду было не сладкое. Деревеньки обнищали. Москва налогами непомерными задавила. Боярских сынов в службу берут. И никуда не денешься – царёв указ на то есть. Против ничего не скажешь – сломают. Такое было.

А ещё старица Елена приглядела юродивого у церкви. Босой, на шее вериги в пуд весом. Голова всклокочена, глаза кровью залиты. Глядит дико, мелет косноязычно.

Из церкви шла старица, да и остановилась подле него на снежной дорожке. Юродивый на клюках железных скакал к монастырской трапезной. Прикармливали его там: зима-то крепкая, ещё замёрзнет с голодухи.

Старица огляделась. Юродивый вытянул шею, ждал, что скажет. Елена деньгу ему бросила. Повернулась, пошла спешно. Юродивый деньгу за щёку сунул, горлом заклекотал неразборчивое.

В тот же день старица, укрывшись в келье, долго говорила с настоятельницей. Торопилась бывшая царица, хотелось ей побыстрее гнать время. От одной мысли, что может вновь подняться по ступеням трона, в груди жгло сладко, мысли путались.

О чём говорили они с настоятельницей, никому не ведомо. Но наутро при всём народе после службы, в церкви, на паперти, юродивый встал звероподобно на четвереньки и закричал во весь голос:

– Вижу новое царствие! Царя вижу молодого, и головка у него светлая! Молитесь, люди, за молодого царя! Молитесь!

Народ смутился. Многие креститься начали. Обступили паперть. У настоятельницы, когда слова те услышала, сердце заколотилось. Поняла: плаха за такое может выйти.

А юродивый ещё страшнее завопил:

– Молодой царь сменит старого! Знаки к тому есть святые!

И понёс уж совсем несуразное.

Люди таращились на вещуна. Юродивый зубами вериги грыз, трясся, подскакивал, урчал, бился о каменные ступени.

На него дерюжку накинули, и он стих. Но слова его по Суздалю пошли гулять. По углам зашептали:

– Святой человек и увидел святое. Головка светлая у молодого царя.

В монастырь с того дня народу наезжать стало больше. Старица Елена, когда юродивый на паперти кричал страшное, в церковь не ходила. Лихорадило её. Застудилась, видно. Но слова вещие ей передали. Старица брови подняла изумлённо. Разговор был при настоятельнице, но та голову опустила, и всё. Старица шепнула постно:

– Провидцы на Руси всегда были.

Подобрала упрямо губы в ниточку. Перекрестилась троекратно. Сказала:

– Время рассудит истинность сих видений.

Солдатики, что при монастыре стояли, хотели было юродивого палками побить. Пришли к церкви, закричали. Юродивый к каменным ступенькам припал, тряпками вонючими голову прикрыл. Трясся.

Настоятельница бить его не велела.

Солдатики пошумели и разошлись.

Вечером настоятельница вина им послала. Вино доброе, монастырское, в подвалах глубоких настоянное. Солдатики попробовали – огонь, а не вино. Выпили бочоночек и о юроде забыли. Знать, вино было не простое. Монахини о травах разных знали много.


* * *

Меншиков приехал домой в мокром, хоть отжимай, платье. Шуба коробом стояла. Но князь был весел.

В порту воровство случилось. На причал вместо дубового крепкого бруса гнильё дали. Тем лесом порченым причал одели, а он земляного напора не выдержал, развалился и пополз в Неву. На рейде суда и английские, и голландские, и ганзейские стояли. Ждали швартовки. И вдруг такой конфуз.

Капитаны сердились. Простой денег стоит. Грузиться надо да в море идти, а ты стой и неведомо сколько. Меншиков, мотаясь по причалу, и кричал, и дрался, наконец не выдержал, сам в воду ледяную залез.

Причал исправили.

Всё то, отогреваясь у камина, Ментиков не без хвастовства рассказывал своему камердинеру, старику почтенному, седому как лунь, умеющему молчать сколько надо, выслушивая своего господина. На речи князя хвастливые он всегда отвечал поощряющей улыбкой. Улыбнулся и сейчас.

Взглянув на слугу, Ментиков сказал недовольно:

– Что лыбишься-то? Аль не веришь?

– Что вы, что вы, батюшка! – отвечал камердинер. – Как я смею не верить? Я к тому, что человек вас ждёт.

– Какой человек?

– Сказывал, что вы прийти велели.

Сбросив мокрую одежду, князь накинул беличий тулупчик лёгкий и вышел к ожидавшему его человеку. Тот – кривой, рожа опухшая – подступился к князю смело. Зашептал на ушко. Был тот человек подьячий Посольского приказа – выпивоха злой, но проныра и плут, какого сыскать трудно.

Светлейший за делами ежедневными советов Фёдора Юрьевича Ромодановского не забыл. И за Лопухиными, как говорил старый князь, приглядывал зорко. Для того и был им приставлен подьячий Фёдор Черемной.

О Лопухиных Меншиков знал теперь, почитай, всё.

Род был из старых и многочисленных, но захудалых. Деревеньки их бедны, и, хотя бояре холопов немало за собой числили, крепеньких почти что и не было. У одного мужика овца да полдюжины кур щуплых, у другого коровёнка, но молока и кружку не нацедишь, у третьего есть лошадёнка, но неизвестно, то ли она плуг тянет, то ли мужик плугом её на ногах держит. Оброк собирали великим битьём. В деревнях всегда вой стоял. Батогов и два и три воза изведут, пока положенное выколотят. А с кого выколачивать? Амбары у мужиков с осени пустые стояли. Собаки по дворам тявкали с голодухи, да вороньё на поломанных вётлах орало.

Когда царица Наталья Кирилловна присватала девку Евдокию у Лопухиных за молодого Петра, радость в роду была безмерная. Экое счастье привалило: дочку за царя выдать!

Думали: «Теперь поправимся. Возродятся Лопухины, богатством огрузимся». Не верили даже в удачу такую. Не одну молитву благодарную прочли и не одну свечу поставили.

Как Евдокию стали обряжать к свадьбе, Фёдор Лопухин – отец невесты – спустился в тайный подвал взять для Евдокии ещё дедами припрятанные кольца старинные. Хранил Фёдор их далеко – последняя ценность на чёрный день. Спустился Лопухин по ступенькам. Встал со свечой, а вокруг полки пустые. А когда-то и кубки драгоценные здесь были, и рухлядишка соболья лежала, цепи золотые. Увидишь такое – скажешь: Лопухины род древний, сильный. Сколько добра прикоплено! А сейчас одна пыль серая в подвале. И вдруг показалось Фёдору, что видит он – полки вновь забиты сверкающими богатствами.

«Будет, будет золото, – подумал с ликованием, – время пришло!»

Кованым каблуком в пол стукнул: «Пришло!»

На свадьбе гулял Фёдор Лопухин и от радости не знал, как сесть, как встать, кому поклониться. Глаза пучились, на молодого царя глядючи. В мыслях Фёдор уже у трона стоял первым, по правую руку от царя. И бороду задирал выше головы Лопухин-старший. Пил вино, а хмеля не чувствовал. Хмельнее вина мечты были. А уж невесту как Лопухины берегли... С секирами у терема по ночам стояли.

Разговоров в семье было много. Все ждали: вот-вот отвалит царь и золото, и деревеньки. Соседские земли оглядывали, прикидывая, что взять получше. Перед Лопухиными шапки ломали теперь самые родовитые бояре, и Фёдор Лопухин ходил гоголем.

И вдруг счастье, волшебно подвалившее, лопнуло. Мечты разлетелись, как туман, ветром сдутый. Пётр сослал Евдокию в монастырь.

Фёдор Лопухин в сердцах крест на груди рвал, тело ногтями царапал, в церкви плевался, слова богохульные произносил, проклиная судьбу незадавшуюся. Было, было счастье, птицу сказочную уже почитай за хвост схватили, ан нет! Головой о стенку бился. Братья бояться за него уже стали: мужик так и с круга сойти может.

Но время прошло, одумался Фёдор. Уразумел: Алёшенька есть. Внук. Корешок в царском роду. Наследник престола. Прорастёт корешок, Алексей придёт на царство, и Лопухины воссияют. Все надежды были теперь на Алёшеньку. На нём свет клином сошёлся. И Лопухины, закричавшие было: царя-де немцы опоили и вместо жены православной немку ему непотребную подсунули, – замолчали. Игру повели скрытную. На то и намекал старый князь Ромодановский, говоря, чтобы за старицей Еленой, её братьями и всем родом лопухинским досматривали.

Пьяница Черемной принёс вести важные.

Авраам Лопухин, брат бывшей царицы, мужик ума не гораздо богатого, посетил австрийского резидента в Питербурхе, господина Плейера, и вёл с ним разговоры, для державы Российской вредные.

Дыша водочным перегаром, крючок приказной посунулся ближе. Князь на что уж к вину привычный, и то поморщился, отпихнул его:

– Ты что лезешь ко мне, как к девке!

Черемной взглянул по-собачьи:

– Говорить страшно, ваша светлость.

– Ну-ну, ты не из робких, – качнул головой Меншиков, – говори без утайки.

Фёдор прочихался в кулак и, отвернув срамной, отёчный лик, чтобы не дышать густо на князя, зашептал:

– Интересовался Авраамка царевичем. Говорил, что друзей у наследника и в Москве, и в Питербурхе, и в других городах премного и они судьбой его озадачены.

– Так-так, – подбодрил князь, – далее что говорено было?

– Боюсь и сказывать.

– Ну, что тянешь?

– Сказывал Лопухин, что силы вокруг Москвы собираются, чтобы вспомочь наследнику. Сигнала, мол, ждут.

Меншиков кулаком по столу ахнул.

– Врёшь, чёртова чернильница!

Фёдор Черемной отскочил. Встал на колени. Слёзы выдавил. Закрестился:

– Ей-ей, правда. Верный человек разговор слышал. И ещё намекнул Авраамка, чтобы речи его царевичу через Плейера того известны стали.

И опять забожился, что всё то истинно. Князь задумался.

Черемной бормотал, крестился, кланялся. Меншиков не слышал его. В мыслях было одно: «Эко замахнулись Лопухины! Широко. Пуп бы не треснул». Толкнул ногой Черемного:

– Хватит гнусить. Смотри, если соврал, головой ответишь.

Помолчав малость, сказал:

– С Лопухиных глаз не спускай. Каждый их шаг должен быть тебе известен. Смотри!

Погрозил пальцем.

Фёдор выпятился за дверь. Князь плотнее запахнул тулупчик. Вспомнив ледяную невскую воду, передёрнул зябко плечами.

«Эх, – подумал, – строить надо сколько. Корабли вон в Питербурх уже со всей Европы приходят. Швед никак не успокоится. На юге тревожно. Турок гололобый шалит. А тут на тебе – воровство в своём доме. И какое воровство...»

Прикинул так: «Насчёт того, что у наследника друзей много, Лопухин врёт. Друзья царевича – народ пустой. Голь... А что силы собирают, присмотреть надо...»

Лицом помрачнел. Озадачил его Фёдор Черемной. Озадачил.

Меншиков прошёлся по комнате, сказал вслух неведомо для кого:

– Эх, народ...

Выругался непотребно.


* * *

Карета простучала по неровному настилу моста. Подружка Румянцева пальчик к губам прижала:

– Тс-с-с... – Сказала чуть слышно: – Замок Эренберг. Кони остановились. От ворот шагнул солдат. Наклонился к оконцу кареты. Румянцев качнулся в угол, в тень. Солдат махнул рукой:

– Проезжайте.

Въехали во двор.

У широкого крыльца стояла большая карета, что драгуны сопровождали. На крыльце комендант со шпагой на боку, в кирасе медной. Снял шляпу, склонился. Из кареты вышел высокий человек в чёрном плаще. За ним женщина в шубе русской, с рукавами на отлёте.

Комендант замахал шляпой, обметая перьями ступени. Солдаты с факелами подошли ближе. Ветер рвал пламя.

Человек в чёрном плаще шагнул вперёд, повернул лицо. Румянцев из окна кареты глазами впился, узнал: «Он! Царевич Алексей!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю