Текст книги "Ждите, я приду. Да не прощен будет"
Автор книги: Юрий Федоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
1– Бешеной собаке хвост надо рубить по самые уши! – выкрикнул Хорезм-шах Ала ад-Дин Мухаммед. Он никогда не был так разгневан. Но гнев – не сила, а слабость. Ему не следовало горячиться. Впрочем, основания для гнева были.
Жадность кыпчакских эмиров, толкнувшая их за пограничные пределы кара-киданей, вызвала раздражение гурхана Чжулуху, а у него воинов было, как песка в пустыне. Быстрые на низкорослых мохноногих степных лошадках, не отягчённые в походах обозами, кара-кидани могли залить собой земли Ала ад-Дина, как половодье заливает поля.
И такое случалось.
У Хорезм-шаха было два решения, которые в какой-то степени спасали его земли от разорения. И первое, что он мог, – это собрать войско и возможной мощью подпереть восточные пределы державы. Однако в этом случае виделись ему сложности и опасности. Прежде всего, для того чтобы посадить на коней и привести к восточным пределам тысячи воинов, нужно было время, и время немалое. Но то было не главным.
Хуже было другое.
Большую часть начальствующих лиц в войске составляли кыпчакские эмиры, которые и вызвали раздражение гурхана кара-киданей, и вот о них-то в припадке гнева шах и выкрикнул в лицо Теркен-Хатун, царице всех женщин: «Бешеной собаке хвост надо рубить по самые уши!»
Так было сказано о людях, родных Теркен-Хатун по крови и служивших опорой её могущества. Но царица всех женщин, в отличие от сына, не закричала и не затопала каблуками, однако лицо её налилось таким презрением, что у шаха судорогой стянуло челюсти.
На кыпчакских эмиров, надо полагать, после этого рассчитывать стало трудно.
Был ещё выход, к мысли о котором шах пришёл, охладив себя. Трудный выход, тоже несущий сложности и опасности, но всё же представившийся шаху приемлемым.
И он решился. Над дворцом повисла внезапная после бурных сцен тишина. Дворец вроде бы даже обезлюдел. Не было видно ни слуг, ни служителе» шаха. Сам Ала ад-Дин скрылся в своих покоях, и от него не поступало никаких распоряжений.
Это было более чем странно.
Те, кто знал о событиях на восточных пределах державы, отчётливо понимали: дорога минута. Понимала это и царица всех женщин.
Напряжение нарастало больше и больше.
Однако посыпанные золотистым песком дорожки роскошного дворцового сада были пустынны и на них слышалось только воркование безмятежных горлиц. Отцветал миндаль, и воздушные лепестки тихо падали и падали в лучах нежаркого солнца. Что уж горлицам не ворковать?
Не слышно было голосов и в длинных дворцовых переходах.
У Теркен-Хатун началось возбуждённое сердцебиение. Она задыхалась. Царицу всех женщин провели к фонтану, и возле неё захлопотали лекари. Теркен-Хатун была бледна. Может быть, впервые за многие годы она не лицедействовала, а ей действительно стало плохо. Царица всех женщин была вздорной, взбалмошной, властолюбивой, но не глупой и представляла грозность нависшей над державой опасности.
Внезапно шахская половина дворца оживилась. Захлопотали слуги, зазвучали шаги в переходах. Теркен-Хатун сообщили, что множество гонцов было разослано Ала ад-Дином по городу.
Шах повелел собрать большой диван[51]51
Диван – государственный совет.
[Закрыть].
На столь высокое собрание царица всех женщин пришла, несколько оправившись от немощи, но всё ещё чувствуя слабость и тревогу, так и не оставившую её.
На совет были собраны все высокие лица государства.
Распахнулись широкие двери, и появился шах.
Царица всех женщин, не скрывая того, всмотрелась в лицо сына.
Шах вошёл медленнее, чем обычно, плечи его были опущены, глаза упорно смотрели в пол. Он сел, и рука его привычно потянулась к бороде, но Ала ад-Дин резко опустил руку и впился пальцами в подлокотники кресла.
Глаза его по-прежнему были опущены. Так он просидел долго. Минуту, две, а может, и больше.
В высокие и широкие окна вливалась прохлада сада, и слышно было, как переливались и звенели струи фонтанов. Но это только подчёркивало напряжённую тишину. У присутствовавших перехватило дыхание. Когда задумываются сильные мира сего, задержишь дыхание, ибо неведомо, чем та дума обернётся.
Теркен-Хатун, однако, отметила, что лицо шаха было спокойно. Она даже подумала, что оно слишком спокойно.
Наконец шах заговорил. Голос его был ровен, и в нём, при всём напряжении, царица всех женщин не услышала ни малейшей нотки раздражения. И Теркен-Хатун возликовала – он сломился, сломился, уступая ей и её кыпчакской родне. И гнездившаяся в груди тревога отошла от неё. Но тут же острый мозг царицы всех женщин подсказал: а не игра ли то? Ан мысль эта явилась на мгновение. Слишком велика была радость, что она опять оказалась сверху и власть её не померкнет.
Шах говорил об опасности на восточных пределах, о силе гурхана кара-киданей.
– Если будешь жалеть гвозди, – сказал Ала ад-Дин, – потеряешь подкову. Думаю, следует отдать часть богатств, которые мы взяли в Самарканде, гурхану кара-киданей, послав к нему достойнейших из наших людей на переговоры. Щедрые дары смягчат сердце гурхана, а мудрые слова посланников укажут дорогу к миру.
Теркен-Хатун с трудом верила, что она правильно поняла слова хана. Отдать сокровища султана Османа? Это было невероятно. Царица всех женщин знала, как жаден сын, и вдруг этот жест. Но шах сказал:
– Я приказал снарядить караван с дарами для гурхана.
И вновь волна радости залила Теркен-Хатун. Что ей было до сокровищ Самарканда? Они не принадлежали ей. А то, что они уходили из рук сына, было только к лучшему. Но больше всего из сказанного сыном царицу всех женщин потрясло короткое слово «думаю». Оно говорило Теркен-Хатун гораздо ярче и убедительнее, чем покорный вид шаха или его предложение о сокровищах султана Османа, о том, что сын уступает ей во всём. Слово «думаю» предполагало, что Ала ад-Дин советуется с ней и с большим диваном. А это была слабость. Он всегда говорил: «Я повелеваю». И теперь вот – неопределённое «думаю».
У царицы всех женщин порозовело лицо. Она совершенно оправилась от утреннего недомогания и без всякой тревоги выслушала слова шаха о необходимости направить к гурхану знатнейших из кыпчакских эмиров. Напротив, определения, которые употребил шах в своей речи, предлагая посланников – знатнейшие, мудрые, почтенные, – даже ласкали её слух. Да это и понятно, так как ещё утром из тех же уст она услышала: «Бешеной собаке хвост надо рубить по самые уши».
А тут на тебе – знатнейшие, мудрые, почтенные.
Нет, определённо царица всех женщин могла быть довольной.
Шах хлопнул в ладоши.
На золотом блюде в зал внесли свиток с текстом послания гурхану.
Пергамент хрустнул, когда шах развернул свиток. Пробежав глазами по строчкам, Ала ад-Дин сказал:
– Здесь начертаны слова умиротворения.
Свернул свиток и передал низко склонённому служителю. В присутствии высокого собрания свиток был окручен золотой нитью и скреплён большой шахской печатью.
Ала ад-Дин благосклонным кивком подозвал знатнейшего из кыпчакских эмиров и вручил свиток.
– С этим, – сказал, – нельзя медлить. Караван с дарами готов к дороге.
Царица всех женщин милостиво и с одобрением улыбалась.
Караван с дарами ушёл на рассвете следующего дня. Свиток послания гурхану покоился в крепкой сумке на груди у знатнейшего из кыпчаков.
Ни один человек, кроме шаха, не знал, что, сообщая гурхану кара-киданей о подносимых к его стопам дарах, Ала ад-Дин отдавал всесильному повелителю головы посланников как людей, нарушивших пределы владений кара-киданей.
В крепкой сумке на груди знатнейший из кыпчаков вёз свой смертный приговор.
А чтобы тайна эта осталась тайной, была пролита кровь.
Писец, который начертал строчки послания к гурхану, был зарезан в ту минуту, как только вышел из покоев шаха. Через час были убиты и те, кто зарезал писца.
Шах Ала ад-Дин Мухаммед мог торжествовать.
Ему угрожал гурхан кара-киданей Чжулуху – он умиротворял его сокровищами султана Османа.
Его стращали неповиновением эмиры кыпчаков – он уничтожал их руками гурхана.
Ему терзала печень его мать Теркен-Хатун – он лишал её власть всякой опоры.
Ныне у шаха было время собрать сильное войско, поставить во главе его надёжных и верных людей и двинуть войско в степи.
Ала ад-Дин рассмеялся.
К шаху пришла забавная мысль. Он получил сокровища султана Османа, отдал их гурхану кара-киданей, а теперь вновь собирался заполучить их в свои хранилища. Но смеялся он зря. Людям, стоящим на вершине власти, нельзя быть легкомысленными. Легкомыслие и беззаботность – преимущество не имеющих власти и нищих.
2История императорских дворов Китая полна мрачных страниц. У стоящих на вершине государства было и, с уверенностью можно сказать, всегда будет множество завистников. Не трясут только то дерево, на котором нет плодов, а в императорском саду росли самые сладкие яблоки. И уж к ним-то постоянно тянулись, и как ещё тянулись, жадные руки. Глаза горели от возбуждения, учащённо бились сердца – ну ещё, ещё немножко, и пальцы ухватят вожделенный плод. А напрасно! Не подумав, не представив во всей полноте, что даёт обладание столь желанным плодом, какому риску подвергает себя вкусивший его и что теряет.
Человеку, протянувшему руку за манящим яблоком, не следовало забывать, что редкий император умирал своей смертью. Стоящих на вершине власти стреляли из луков, как фазанов, на расчищенных дорожках благоухающих садов, топили в великолепных и причудливых фонтанах тех же садов, давили петлями. Им снимали головы на площадях, при огромном стечении народа, и в тёмных подвалах, где стоны и крики глохли за могучими стенами. Они погибали гораздо чаще от меча, ножа или лука, чем самые отчаянные из воинов, которых первыми бросали в сечу. А казалось бы, где опасности? Опахалами из красочных перьев диковинных птиц обвевали их слуги, не позволяя сесть на божественное чело и малой мушке. И вот на же – кинжал в спину. Тычком и в сердце.
Князь Ань-цуань в борьбе за власть отказался и от меча, и от ножа, и от лука. Такое представлялось ему громоздким, примитивным и ненужным.
Он поступил по-иному.
В один из дней император Чунь Ю, выехавший на охоту в предгорья, встав рано поутру, обнаружил, что вокруг роскошного походного шатра нет охраны. Ещё вечером у шатра было расставлено плотное кольцо надёжнейших воинов, и вдруг – никого. Только шумел осенний лес, прекрасный, как все леса осенью, шуршали под ногами опавшие листья и в кустарнике нежно и грустно попискивала синица.
У императора Чунь Ю сжалось сердце.
Большие деревья падают разом. Их надо только подпилить. Эта работа требует сил и умения, но коли могучий ствол перехвачен острым лезвием, гигант, который казался необоримым, валится неудержно.
У императора Чунь Ю ослабели ноги. Он присел на пень, и, словно освещённые вспышкой молнии, ему увиделись лица придворных. К своему ужасу, император внезапно различил за тканью из дворцовых улыбок, приседаний и поклонов крепкокаменные скулы, жёсткие глаза, могучие плечи, буграми поднявшиеся перед прыжком. А обострившийся слух Чунь Ю различил неясные до того шёпоты, порхавшие то тут, то там в бесчисленных дворцовых переходах и переходиках, залах и зальцах, вдуматься в которые до того было ему недосуг.
Чунь Ю понял, что означает отсутствие охраны у шатра.
Тому, кто годами привык сидеть на троне, жёстко и неудобно пристроиться на лесном пеньке. Ярость вспыхнула в сердце императора. Но это была ярость бессилия. У него достало ума, чтобы понять истину: упавшее дерево никогда не поднимется.
Ярость императора угасла.
Из расцвеченного осенней листвой леса, пышного и великолепного до щемящей боли, тихо выкатилась скромная повозка, и скромные, но настойчивые люди предложили императору подняться на сиденье. Помня, что ежели в гневе пнёшь камень, только ноге будет больно, Чунь Ю подчинился их воле. За ним задёрнули серенькую, неприметную шторку.
Вот так. Без лязга мечей и шума.
Повозка покатила по опавшим листьям, многократно воспетым поэтами. Дорога ей предстояла долгая, в забытую провинцию великой империи.
В тот же час стремительной походкой взбежал по ступеням лестницы императорского дворца в Чжунсине князь Ань-цуань. Костлявое, обтянутое сухой кожей лицо его было решительно и дерзко. Глаза широко распахнуты.
В тронную залу, в которую ещё вчера он входил с низким поклоном и почтительно приседая, Ань-цуань вступил уверенно. Каблуки прогремели по лакированным плахам, и Ань-цуань приблизился к трону. Ещё ступенька, вторая... Тум!
Тум! – стукнули жёсткие каблуки, и князь, а отныне – император, сел на трон. Откинулся на высокую спинку и величественно вскинул голову.
Вступившие за ним в залу, затаив дыхание, замерли.
Жёлтые глаза Ань-цуаня медленно, с угнетающей властностью прошли по лицам придворных. И по мере того как неистовые эти глаза – упор в упор – встречались с глазами стоящих перед троном, опускались головы.
Наконец перед новым императором склонились все. Но он по-прежнему не произносил ни слова, словно ждал чего-то, что могло с ещё большей силой и очевидностью утвердить его новое высокое положение.
Головы придворных клонились ниже и ниже.
Старейший из придворных, стоявший ближе других к трону, понял нового властелина. Плавно качнулся и, чуть подавшись вперёд, отдал тот поклон, который в империи отдавался только одному лицу – императору. Этот поклон древнего церемониала означал: я не только склоняю голову, но и весь – жизнью и смертью – принадлежу тебе.
Отступая шаг за шагом к распахнутым дверям, старейший из придворных выпятился из залы. За ним, повторив ритуальную церемонию, покинули зал остальные.
Ань-цуань остался один. И не только в тронной зале, но и во дворце всё замерло в безмолвии. Застывшее, костлявое лицо Ань-цуаня неожиданно изменилось. Бескровные, узкие, прочерченные неподвижной полосой губы вдруг дрогнули и неестественно растянулись. И тут же чуть приподнявшиеся их уголки затрепетали. Трудно было определить, что выражает это движение: радость, презрение, торжество? Оно было слишком вяло. В нём недоставало яркой краски. А может быть, чувства императора не нуждались в ярких красках? Отныне он одним мановением пальца мог решать судьбы тысяч людей. А где же стремительность князя Ань-цуаня? Где его дерзость? Или они выгорели в его душе в ту минуту, когда он сел на трон? Да и о чём думал император, сидя в пустой тронной зале? О свергнутом им Чунь Ю? О недавних сподвижниках в заговоре, так покорно склонивших перед ним головы? Да, он думал о Чунь Ю и думал о заговорщиках, и стремительность его не исчезла. Только проявилась она неожиданным для многих образом. Впрочем, неожиданного не было. Так и должно было статься.
Император Чунь Ю внезапно умер в глухой провинции. Нет, его не застрелили из лука и не сразили мечом. С вечера он хорошо себя чувствовал и даже отведал присланных из столицы редкостных фруктов. Потом покойно лёг спать и не проснулся.
А заговорщики? Недавние соратники? Их казнили. Одного за другим, как обычно казнят заговорщиков все приходящие к власти через кровь.
Примечательно – когда последний из заговорщиков, прокляв и императора Чунь Ю, и императора Ань-цуаня, испустил последний стон в глухом подземелье, в Чжунсине объявился купец из Чжунду Елюй Си. Как и обычно, он пришёл с караваном редкостных товаров, которые непременно захотел представить взору нового императора. Императорский дворец перестраивался и украшался, и редкие товары, прибывшие в Чжунсин издалека, были, как никогда, кстати.
Купца приняли во дворце. Успех товаров был бесспорен. Елюй Си, как всегда представляя даже неприметную вещицу, умел подать её как бесценную жемчужину на чёрном бархате. Товары были приобретены для пользования императором. И никто не приметил, что во время торговой сделки купцу из Чжунду был передан пергамент с императорской печатью. Да и как было приметить? Вокруг цвели улыбки, и раздавались восторженные голоса придворных ценителей красоты. А сам Елюй Си всё кланялся, кланялся смиренно и с благодарностью за столь высокую оценку его стараний угодить императору. В лучах яркого солнца сверкали и переливались всеми красками радуги неземной красоты ткани и ковры, фарфор и индийская кость, чеканное серебро и редкостные камни. Глаза разбегались, и тут было не до того, чтобы приметить, как из руки в руку передан был свиток с императорской печатью.
Вскоре Елюй Си покинул Чжунсин. И это было понятно хороший купец всегда в дороге.
В послании императора Ань-цуаня в Чжунду было сказано, что он приступил к подготовке похода против варварской степи и полагает то главным делом.
Обладателя всемогущей пайцзы могло ждать в столице Цзиньской империи немалое вознаграждение за выполненное поручение, но он был невесел. Елюй Си слишком много повидал за долгие свои годы. Ему было ясно, что на этот раз он заглянул слишком глубоко в жизнь тех, о ком знать и судить непозволительно. Наградой за такое мог стать и смертный приговор. Деревянный осёл на центральной площади Чжунду по-прежнему стоял на крепких ногах, и широкая его спина готова была принять новую жертву.
Елюй Си поднялся на верблюда, уселся в высокое седло и оборотил лицо к провожающим. И вот как ни умел он сохранять невозмутимость в минуты опасности, сейчас объявились во всей фигуре его неуверенность, тревога, настороженность. А может, оттого и объявились, что всегда представал он перед людьми, как панцирем, защищённый своей золотой пайцзой, а сей миг ясно стало, что щит этот ненадёжен. А может, и более того, не щит это уже, но меч, который сразит его голову.
Караван тронулся. Динь, динь! – пропел колоколец на шее верблюда. Провожающие смотрели вслед. Динь, динь! – ещё раз пропел колоколец в глубине улицы и смолк. Торговые ряды Чжунсина закружило в обычной круговерти. Что знают люди о своей судьбе? Одно лишь с уверенностью, что в конце пути у каждого – смерть.
Провожавшие купца из Чжунду разошлись по своим лавкам. Да тихо разошлись, с оглядкой. Почувствовали недоброе. Много радостных и благожелательных лиц вокруг человека в дни его успеха и исчезают те цветущие улыбки и возгласы братской преданности в минуты неудач.
3Темучин с полдесятком кереитских нойонов за спиной стоял на высоком холме. Насколько хватало глаз перед ними расстилалась степь, покрытая осевшим, пропитанным влагой, но ещё плотно прикрывающим землю снегом. Такое бывает на пороге весны: подступающее тепло тронет снег, он отяжелеет и будет подаваться под копытами, как мокрый песок на широких речных плёсах, однако, как и по речной отмели, кони могут идти по нему без больших усилий. В таком снегу конь не тонет, как бывает зимой, по брюхо, но идёт пробежкой, погружая ногу по бабку. Конечно, ход в эту пору не тот, что летом, когда степь звонко поёт под копытами. Всё же по талому снегу кони идут подолгу. Правда, в преддверии весны легко ошибиться, выступая в поход. Ан мороз ударит! Всё, пропали кони. Поломаются на наледи. В таком разе не держат и подковы. Едва ли половина доберётся до конца пути, да и те, что дойдут, ни к чему не будут годны. Измучает, искалечит их дорога.
Темучин время для выступления выбрал точно.
Тумены к походу были готовы давно. Ждали тепла, но над степью гуляли последние вьюги. Злые вьюги, когда за полог юрты не высунешься. Метёт, метёт, позёмка завивает снег верёвочкой, ни зги не видно.
Однако вьюги улеглись, и над степью распахнулось по-весеннему высокое небо. По ночам вызвездывало, обещая и вперёд солнечные дни, но мороз был крепок. Наледь, как панцирем, одела степь.
Хан Тагорил с Темучином не раз и не два выходили за курень, приглядывались к снегам. Тагорил за зиму огрузнел и хотя виду не показывал, но в походке стал тяжёл. Каждый шаг давался хану не без труда. За куренём, на вольном ветру останавливались, и Тагорил первым подхватывал с сугроба горстку снега. Мял в узкой ладони. Щурил глаза. Снег был жёсткий, игольчатый, не скатывался в ком. Тепла не было. Подхватывал снег и Темучин, но и в его сильной руке снег топорщился льдисто.
Стояли подолгу. Ветер обвевал лица, шевелил полы халатов. Надо было решать. Тагорил грузно топтался на месте, под гутулами скрипел снег. И скрип этот говорил обоим: «Рано, рано, пока рано». Но и тот и другой знали: коли тетива натянута – стрелу надо пускать. Задрожит рука, задержавшая натянутую тетиву, и стрела не попадёт в цель.
В один из дней хан Тагорил пригласил к себе шамана. Спросил:
– Когда тепло придёт?
Шаман выслушал хана, вышел из юрты, нарубил в кустарнике веток, вернулся и разложил прутья вкруг очага. Сказал:
– Надо ждать сутки. Прутья пускай никто не трогает.
Поднял гибкий хлыстик, оглядел со всех сторон. Оборотил к хану обветренное лицо человека, который день за днём и год за годом живёт под открытым небом:
– Этот прутик знает о погоде больше, чем люди.
С тем и ушёл, сказав:
– Завтра приду.
Когда за шаманом опустился полог юрты, хан поднял прутик, повертел в пальцах. Прут был гибкий, живой, бугорками на нём проступали почки. Хан неопределённо пожал плечами.
– Ну, ну, – протянул, – подождём.
Шаман пришёл, как обещал, к вечеру следующего дня. Поднял полог, брякнули пришитые к низу его халата колокольцы. Шагнул к очагу, собрал разложенные подле огня прутья. По одному подносил к глазам. Разглядывал долго. Наконец сказал:
– Смотри, хан. – Показал Тагорилу лежащий на ладони прут. – Видишь верхнюю почку? Это ходовая почка. В ней сила кустарника. Она определяет рост.
Тагорил с Темучином склонились над прутом.
– Вчера, – сказал шаман, – вот этой полоски зелёной, – он прочертил по едва намеченному бугорку почки ногтем, – не было, а теперь есть. – И ещё раз переспросил: – Видишь? – Взглянул на Темучина: – А ты видишь?
– Да, да, – ответил Тагорил, и то же подтвердил Темучин.
– Это означает, – сказал шаман, – что куст готов зазеленеть. Холод держит, но силу он набрал. Я его положил у огня, он согрелся, и почка тронулась в рост.
Шаман выпрямился, сказал с уверенностью:
– Через три, крайне через пять дней придёт тепло, и погода установится ровная.
И Тагорил, да и Темучин шаману поверили. Не поверить было невозможно, такая убеждённость была в его лице и голосе.
Через три дня Темучин, проснувшись задолго до рассвета, услышал, как толкается в стену юрты сильный ветер. Темучин с осторожностью, чтобы не разбудить спящую подле него Борте, выпростал из-под одеяла руки и положил на тёплый, согретый телами мех. И не почувствовал холода. Ветер был южный, и юрта не выстудилась за ночь.
«Ах молодец, – подумал Темучин о шамане, – угадал точно. Молодец».
И, не медля, поднялся с тёплой постели.
С этой минуты курень закружило в круговерти сборов к походу.
Ныне, с рассветом, тумены вышли в степь.
Саврасый переступил литыми, крепкими копытами, изогнув шею, покосился большим глазом на хозяина, будто спрашивая: не пора ли в путь? Но рука Темучина спокойно удерживала поводья. Он крепко сидел в седле, лицо было неподвижно.
У подножия холма ряд за рядом проходили воины, и казалось, этому шествию нет конца. Темучин ныне вёл в поход не сотню, не две или три сотни всадников, но многие тысячи. Можно было думать, что это миг его торжества. Когда-то, едва объявившись в курене кереитов, он с ханом, вот так же стоя на холме перед проходящими воинами, мечтал о том, что, быть может, придёт время и он сам выведет в степь тумены. В ту минуту от одной этой мысли его облило горячей волной. Мечта сбылась. Сейчас ему могли позавидовать многие. Один взмах его руки, и тысячи всадников сорвутся с места в неудержимом беге, пойдут несокрушимой лавиной.
На небе не было ни облачка. Воздух был свеж и прозрачен. Зоркие глаза Темучина отчётливо различали лица воинов. Под солнцем посверкивали железные шлемы. Крепкие лошадиные крупы лоснились, и видно было, что кони кормлены хорошо и выдержат дальний поход. Но довольства, тем более гордыни на лице Темучина не было. Лицо было спокойно-сосредоточенно. Он слышал, как за его спиной нойоны, выхваляясь друг перед другом, перебрасывались хвастливыми словами:
– Смотри, смотри, вон мои... На караковых... Хороши!
– А мои на серых! Пожалуй, получше. Кони-то, кони... Играют, застоялись, кормлены от пуза!
– Э-э-э... На вороных взгляните. Куда вашим!
Темучин отчётливо разобрал слова, но даже не повернулся к нойонам. Однако подумал: «Каждый своё выхваляет. Ну да пусть их. На морозце, под этим солнцем, перед выступающим в поход туменом воину хорошим конём гордиться – оно и неплохо». И тут увидел: из-за холма выскакали несколько всадников и намётом пустили коней. В передовом из скачущих Темучин по посадке угадал Субэдея. Всадники остановились, и по взмаху руки Субэдея рекой выливавшееся из-за холма войско разделилось на два рукава. Один из потоков повернул круто в сторону и пошёл в степь против солнца. Темучин удовлетворённо хмыкнул: войско разделилось так чётко и разом, что сомнения не оставалось – каждый воин знал свой урок. Теперь важно было, чтобы, разойдясь по сторонам и пройдя долгий путь по степи, оба потока сомкнулись в назначенный час у куреня Хаатая. В этом был залог победы.
Темучин повернулся к нойонам, жёстко сказал:
– Урагша!
Послал вперёд Саврасого.








