355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Полонский » Стихотворения. Поэмы. Проза » Текст книги (страница 57)
Стихотворения. Поэмы. Проза
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 15:30

Текст книги "Стихотворения. Поэмы. Проза"


Автор книги: Яков Полонский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 57 (всего у книги 62 страниц)

   Этот Захар всякий раз, когда на лето приезжал Иван Сергеевич в Спасское, продолжал по доброй воле, по чувству старой привязанности, ему прислуживать.

   Старуха-мать Ивана Сергеевича умерла, лежа на широком и мягком диване, который, вскоре после ее смерти, был вынесен в сарай и, заброшенный, гнил между всяким хламом и старыми экипажами. Ивана Сергеевича не было в это время в Спасском. В его отсутствие в дом к нему заехала жена его брата Николая, забрала с собой все серебро, все драгоценности его покойной матери и увезла их. Когда вернулся Тургенев, он не нашел в своем хозяйстве ни одной серебряной столовой ложки и должен был всем обзавестись сызнова, что, конечно, ему недешево стоило. Он знал, что его belle soeur {невестка, жена брата (фр.).} не имела никакого права посягать на наследство его матери, но и пальцем не шевельнул для того, чтобы вернуть хоть что-нибудь,– оттого ли, что не хотел ссориться с братом, который, может быть, и не знал о поступке своей жены, или просто оттого, что никогда не был жаден и, как человек, от всяких нужд обеспеченный, предпочитал покой суетливым препирательствам ради каких бы то ни было материальных выгод. Тургенев же никогда не рассчитывал вперед: так, например, он сам подверг себя всяческим неудобствам, раздав десятки десятин прежним дворовым, в их числе и одному врачу, состарившемуся в доме его матери. Он раздарил эти земли не где-нибудь на окраинах своего владения, а рядом со своею усадьбою, так что новые землевладельцы стали со всех сторон теснить его.

   У врача-вдовца был один сын, учившийся в одном из специальных учебных заведений. В этом молодом человеке Тургенев принимал самое горячее участие и старался всячески помирить с ним отца, который без всякого повода вообразил себе, что сын его нигилист, и всю землю и домик свой, подаренные ему Иваном Сергеевичем, как бы назло ему, завещал своей любовнице – простой деревенской бабе, которая, может быть, и поддерживала в старике нерасположение к его законному наследнику. Так этот молодой человек, способный, честный и трудолюбивый, и остался ни с чем; новая же землевладелица, разумеется, тотчас же прекратила всякие сношения с домом Ивана Сергеевича, тотчас же окопалась и загородила прежние пути или тропинки к окрестным прудам и полянам. Раз Иван Сергеевич, рано поутру, пошел отыскивать свой любимый колодезь, чтобы напиться из него чистой, как кристалл, воды, и вернулся не в духе: он видел этот колодезь и никак не мог пройти к нему. К счастью, колодезь этот очутился в границах земли, подаренной Захару. Захар тотчас же посоветовал управляющему Н. А. Щепкину через топкое место построить песчаные мостки с перильцами и, таким образом, дать возможность Ивану Сергеевичу ходить к колодцу: опускать в него бадью и пить на здоровье здоровую воду. От этой воды Иван Сергеевич был в восторге: он говорил, что в целом мире нет такой воды, велел доставлять ее к обеду и всех нас ею потчевал. И действительно – вода была во всех отношениях превосходная...

   Захар тем оправдывался, что загородил все пути к колодцу, что крестьяне спасские зимой, когда не хватало топлива, не только стали вырубать около него посаженные деревья, но и самый сруб колодезя стали ломать и разносить.

   Кроме даровой раздачи земли, Ивану Сергеевичу недешево обходились выдаваемые им пенсии. Если бы он не имел дохода от своих сочинений, ни денег или капитала от продажи других имений, он доходами с одного Спасского не мог бы и существовать. Я слышал, что Иван Сергеевич одних пенсий раздавал ежегодно до 8000 рублей. Об этом в точности всего легче справиться у его арендатора и управляющего его гг. Щепкиных.

VII

   На месте старого сгоревшего дома была уже зеленая луговина, испещренная небольшими цветниками, кустами боярышника и дорожками. Луговина эта расстилалась перед юго-восточной террасой дома и перед крыльцом, ведущим в переднюю. На ней росли молодые ели, кедры, дубы, яблони; дорожки направо вели к церковной ограде, к сельской школе и воротам; налево – в дремучий сад, расположенный чуть ли не на 30 десятинах или около. Там тянулись липовые, сросшиеся вершинами аллеи, и, вместо прежних дорожек, по сторонам вились тропинки. Только вдоль пруда, по его холмистому берегу, шла дорожка, сохранившая следы щебня и песку, но уже засоренная и кое-где размытая дождевыми потоками. Одна из аллей, самая длинная и прямая, как стрела, вела к пруду. Пруд был тоже длинный, хотя и не очень широкий: он был глубок и от изобилия ключей очень холоден. Только около берега, на мелких местах, в жаркие летние дни, вода его, несколько подогретая солнцем, давала возможность купаться не без удовольствия.

   Бог знает, сколько лет пруд этот не был вычищен, но никогда не зацветал так, как обыкновенно цветут все пруды. Ветер свободно морщил его поверхность, и в тихие дни глинистые холмы и деревья явственно отражались в нем.

   В пруде водились караси и ужи. Во всех спасских прудах (а их немало) водятся эти ужи, и я не раз видел, как на поверхности струй быстро движутся и сверкают на солнце желтые, как золото, головки их. Но вообще ужи в Спасском и его окрестностях стали заметно выводиться. Захар сказывал мне, что в прежние годы они ползали по всему саду, и нельзя было десяти шагов пройти без того, чтоб не видеть ужей; теперь же, при всем моем желании видеть их на земле или в траве, я, во все мое пребывание в Спасском, видел не более двух ужей. Сильные ли морозы без снега сгубили их, хищные ли птицы расклевали, или сами они куда-нибудь перекочевали – неизвестно. Я слышал и такое мнение, что там, где начинают заводиться казули – змеи уже ядовитые – ужи пропадают.

   В старом саду была и старая оранжерея с иерсиками, и парники с дынями и арбузами, и огород, и гряды с клубникой, и густой малинник, и куртинки, засаженные вишнями и крыжовником, и неистребимое количество черной и красной смородины. Все снедомое группировалось около оранжерей, перед старыми соснами (которые все посохли в нынешнем 1883 году, как бы сокрушаясь о болезни и смерти своего старого хозяина).

   Это было любимое место для детей, так как с июня по сентябрь предлагало им даровое лакомство. На это же место то и дело делали набеги и дети новых соседей, одаренных Тургеневым землею. На это Тургенев нисколько не досадовал, но садовник и сторож беспрестанно ловили их на месте преступления.

   У огорода, под елями, был рогожный шалаш; я срисовал его и пейзаж подарил Ивану Сергеевичу.

VIII

   Лето в 1881 году в Спасском не очень баловало нас – были серые, дождливые и даже холодные дни, и Иван Сергеевич часто роптал на погоду.

   – Вот ты тут и живи! – говаривал он, поглядывая на небо, с утра обложенное дождливыми тучами.

   Но в хорошие, ясные дни, утром, я уходил куда-нибудь с палитрой и мольбертом, а Тургенев и семья моя блуждали по саду. Иногда и вечером, после обеда, Тургенев не отставал от нас. Сад наводил его на множество воспоминаний. То припоминал он о какой-то театральной сцене, еще при жизни его отца сколоченной под деревьями, где во дни его детства разыгрывались разные пьесы, несомненно на французском языке, и где собирались гости; смутно помнил он, как горели плошки, как мелькали разноцветные фонарики и как звучала доморощенная музыка.

   То указывал мне на то место, по которому крался он на свое первое свидание, в темную-претемную ночь, и подробно, мастерски рассказывал, как он перелезал через канавы, как падал в крапиву, как дрожал, как в лихорадке, и по меже – "вон по той меже" – пробирался в темную, пустую хату. И это было недалеко от той плотины, где дворовые и мужики, после смерти старика Лутовинова, не раз видели, как прогуливается и охает по ночам тень его. Люди, которых боятся при жизни, иногда пугают людей и по смерти.

   То говорил: "Вот моя самая любимая скамеечка – она стара, ее почему-то еще не успели вырубить. А ты заметил, что у меня в саду каждое лето ставят новые скамейки; те, которые ты видишь, наверное зимой будут вырублены: крестьяне ухищряются таскать их к себе на топливо, и уж с этим ничего не поделаешь".

   Однажды, это было в одной из дальних окраин сада, на полугоре, заросшей кустами и осинами, в виду проселка и бревенчатого мостика, перекинутого через овражек, дети мои искали грибов и лакомились земляникой; я шел рядом с Тургеневым.

   – Ну-ка, дети,– сказал он,– кто из вас найдет пещеру,– здесь, близко от нас, есть вход в пещеру.

   И дети побежали искать пещеру. Долго мы не находили пещеры, наконец, нашли овражек, вроде провалившейся могилы, кирпичи и какую-то дыру, которая углублялась в землю и чернелась под корнями густо разросшейся дикой малины. На мой вопрос: что же это такое? Иван Сергеевич ничего не мог мне рассказать наверное, так как существование этой пещеры относится к древнейшей истории села Лутовинова. На мое же предположение: нет ли тут какого зарытого клада? Иван Сергеевич отозвался, что на поиски клада было уже немало охотников, что они уже туда лазали и ничего не нашли.

   Иногда, по утрам, мы все расходились по саду, куда глаза глядят, и забирались далеко – кто на пруд, кто на клубничные гряды и, забывая часы, опаздывали то к завтраку, то к обеду, то к вечернему чаю. И, чтоб всех сзывать вовремя, Иван Сергеевич велел купить во Мценске небольшой колокол. Мы его повесили между столбиками, на краю террасы. Минут за 10 до обеда или до чая Захар или кто-нибудь из детей начинал звонить, но сад был так велик, что внизу, у пруда, звуки его едва были слышны. Иногда звон повторялся два, три, иногда четыре раза, прежде чем мы все – я, жена моя, дети и репетитор моего старшего сына – студент Медицинской Академии Коцын, собирались на террасу к обеду или самовару.

   Одно из великих достоинств Спасского – это то, что там нет комаров; мух весьма достаточное количество, ночных бабочек и всякой насекомой мелюзги тоже весьма достаточно,– и ни единого комара. Чему это приписать – не знаю.

   К нашему столу обыкновенно являлись гости с заднего двора – две большие собаки, одна гладкая, очень смелая и вертлявая, другая шершавая, дикообразная и недоверчивая.

   Почти весь июнь, до 27-го числа, в Спасском мы были одни, т. е. я и мое семейство,– никто еще в Спасское не заглядывал; но разве возможно скучать в обществе Ивана Сергеевича.

   Весь июнь Тургенев был в самом веселом настроении духа – был здоров, говорлив, и даже песни спасских крестьянок, которые по найму работали в саду и, возвращаясь домой с граблями на плечах, хором орали песни, радовали его до глубины души. При этом не могу не заметить, что, судя по летним нарядам спасских баб, никак нельзя заключить о их бедности, а судя по лицам и голосам – о их нуждах и голодании.

   "Когда у меня в Спасском гостил английский писатель Рольстон,– говорил Тургенев,– он, слушая эти горластые песни и видя этих баб, работающих, пляшущих и дующих водку, заключил, что в России запаса физических сил в народе – непочатый край.

   Но вот история! С Рольстоном мы ходили по избам, где он рассматривал каждый предмет и записывал у себя в книжечке его название; крестьяне вообразили, что он делает им перепись и хочет их переманить к себе, в Англию; долго они ждали, когда же их туда перевезут, и не вытерпели: пришли ко мне толпой и говорят: а когда же это мы в Англию перекочуем? Барин, что приезжал за нами, нам очень полюбился – должно быть, добрый; мы за ним охотно, со всей душой, куда хошь... А что он приезжал звать нас в английскую землю – это мы знаем. Веришь ли ты,– заключил Иван Сергеевич,– что мне большого труда стоило их урезонить и доказать всю несбыточность их нелепой фантазии".

IX

   Лето в России так коротко и так незаметно проходит, что сидеть да макать перо в чернильницу в то время, как поют птицы, пахнет сеном или цветами и наступают теплые, прозрачно-розовые сумерки, для меня было всегда тяжело и незавлекательно; но Тургенев в это время писал "Песнь торжествующей любви", то утром между прогулкою и завтраком, то вечером после чая. Никто тогда из нас не заходил к нему в кабинет и не заговаривал с ним. Я не знал еще, что он такое пишет. Однажды он пришел в ту комнату, которую мы почему-то называли "казино", и, увидевши меня за мольбертом, попросил сочинить ему стиха четыре, но таких, чтоб они были и бессмысленны, и в то же время загадочны. Я удивился.

   – Это зачем?

   – Да уж так, мне это нужно для моего одного рассказа.

   Я стал придумывать стихи, что-то придумал, но Иван Сергеевич остался недоволен. Да и что бы я мог придумать, не зная, для каких художественных соображений нужны стихи и в каком тоне (а тон тут главное). Через несколько дней Тургенев прочел мне:

   "Месяц стал, как круглый щит,

   Как змея, река блестит,

   Друг проснулся, недруг спит –

   Ястреб курочку когтит. Помогай!.."

   – Ну что, хорошо? – спросил он.

   – Должно быть, хорошо, хоть я и не понимаю, зачем тебе это нужно?

   Тургенев, довольный, удалился в кабинет свой.

   Вышеупомянутые стихи каждый может прочесть в рассказе "Песнь торжествующей любви" – это те самые стихи, которые бормочет Муций в ответ на расспросы смущенного Фабия.

   У себя в комнате нашел я пустую, непочатую тетрадку и, не надеясь на память, задумал иногда вносить в нее кое-какие заметки. Так я записал:

   "В одной плясовой народной песне Тульской губернии следующий припев:

   Две метелки,

   Два снопа,

   Грабли да лопата!"

   "Крестьяне Мценского уезда говорят: «крох налоя» вместо «вокруг аналоя».

   Я и не думал, что тетрадь эта вся будет наполнена чем-то вроде отрывочного дневника (по большей части без чисел) и что она-то именно и поможет мне написать эти воспоминания. (Но разве я мог знать, что переживу Тургенева!)

   Началось с того, что я записал экспромт, который сложился в уме Ивана Сергеевича после одной очень долгой и горячей беседы.

   Не обладая громадною памятью, приводить здесь наши долгие беседы или споры, если они тотчас же не были записаны, значит заведомо лгать на себя и лгать на Тургенева. Но экспромт все-таки требует некоторых пояснений.

   Философские убеждения Тургенева и направление ума его имели характер более или менее положительный и под конец жизни его носили на себе отпечаток пессимизма. Хоть он и был в юности поклонником Гегеля, отвлеченные понятия, философские термины давно уже были ему не по сердцу. Он терпеть не мог допытываться до таких истин, которые, по его мнению, были непостижимы.– "Да и есть ли еще на свете непостижимые истины?" – Так, например, он любил слово: "природа" и часто употреблял его и терпеть не мог слова "материя"; просто не хотел признавать в нем никакого особенного содержания или особенного оттенка того же понятия о природе.

   – Я не видел, – спорил он, – и ты не видал материи – на кой же ляд я буду задумываться над этим словом.

   И так как в этом не сходились наши воззрения, я отстаивал слова: "материя", "сущность", "абсолютная истина" и проч., и проч.

   Повторять теперь все, что я именно говорил Ивану Сергеевичу, значит, написать уже не то, что я говорил, а стенографически никто нашего разговора не записывал. Добавлю только следующее: когда появился в печати рассказ Тургенева "Собака", рассказ, им самим слышанный от очевидца, им со слов его записанный и уже затем обработанный,– наша критика напала на него, как на страшного и опасного мистика. На "Собаку" стали появляться пародии. Рассказы его "Призраки" и "Странная история" тоже многих заставляли предполагать, что Тургенев сам верит в таинственные, необъяснимые явления; но ничего не может быть ошибочнее такого мнения о Тургеневе.

   – Ничего нет страшнее,– говорил он однажды,– страшнее мысли, что ничего нет страшного, все обыкновенно. И это-то самое обыкновенное, самое ежедневное и есть самое страшное. Не привидение страшно, а страшно ничтожество нашей жизни...

X

   На другой или на третий день Иван Сергеевич рассказал мне следующую очень простую и не для многих интересную историю:

   – Однажды в зной,– начал он,– с мужиком отправился я в лес на охоту. Ружья у нас была кремневые и забивались пыжами. Вылетел вальдшнеп; я выстрелил; затем, спустя минут десять, зарядил снова ружье свое, пошел дальше и что же вижу? На том месте, где упал пыж, загорелся сухой мох; вижу – валит дым и огонь охватывает сучья. Что делать? Пока я ломал голову, как погасить огонь, который всему лесу угрожал пожаром, дым стал валить сильнее и сильнее,– и что, ты думаешь, я придумал?

   – Не знаю. Послал за водой?

   – Куда! Воды на версту кругом ни капли.

   – Ну, стал засыпать сырой землей?

   – Невозможно! Откуда добыть сырой земли,– место было не болотное. Но, по счастью, был со мной охотничий нож, и – что же, ты думаешь, я придумал?

   – Не знаю.

   – Угадай.

   – И угадать не могу.

   – Я велел тотчас же ломать древесные сучья (лес же бы хвойный). Сам тоже принялся срезать ветви, и место, охваченное огнем, мы завалили свежими ветвями, а затем огонь затоптали, наступая на ветки. Долго мы возились, но огонь все-таки погасили.– Эх! – заговорил мой мужик,– время-то мы только потеряли; сколько бы вальдшнепов наколотили. Охота же была вам тут возиться! – Как! да ведь этак весь лес мог бы сгореть!..– А пущай его сгорел бы. Ведь не ваш он, лес-то,– чужой!

   – Да что! – заключил Иван Сергеевич,– русскому человеку не только чужого, подчас и своего не жаль.

XI

   Иван Сергеевич не раз в воскресные дни заходил в свою церковь к обедне и не мог не заметить, что в церкви стоят старухи, дряхлые старики да бабы с грудными детьми и ни одного мужика, ни одного взрослого парня.

   В разъяснение этого факта вот что я слышал от священника.

   – Ни православных праздников, ни воскресных дней крестьяне наши не справляют, а выдумывают свои собственные праздники, и таких праздников у них в год до пятидесяти. В эти праздники они пропивают все, что только возможно, приучают не только девок, но и малолетних детей водку пить. Проповедей не слушают, на половину не платят требы и думают, что стоит им только пожаловаться на священника – его тотчас же переведут в другой приход. И они правы, ибо в правдивости их не сомневается и архиерей. Без суда и допроса переводят нас, священников, с насиженного места на другое, так что и заниматься хозяйством охоты нет, ибо ничего в нашем быту нет прочного.

   – А есть раскольники?

   – Нет, в наших местах этого не замечается.

   – А как идет грамотность?

   – Во всем Спасском не наберешь и двух грамотных, а таких, чтоб писать могли – ни единого! В сельской школе нет ни одной девочки, мальчики – и те на папиросы рвут свои азбуки и очень скоро забывают грамоту.

   Но я должен сказать правду – крестьяне недолюбливали своего священника и ему не верили.

   Иван Сергеевич, напротив, сколько я мог заметить, пользовался их благорасположением, и даже, что очень редко, их откровенностью. Много бы он мог сделать для своих крестьян, если бы чужбина не отняла его от нас. В свой последний приезд в Россию и в следующий 1882 год, когда он в Спасское писал к жене моей, видно, как начинал он заботиться и о своей богадельне, и о своей школе, и даже о здоровье крестьян. Для школы им была рекомендована одна учительница, которая, как слышал я, в последнее время даже девочек приохотила учиться грамоте. Для того, чтоб крестьяне не оставались без медицинской помощи, он велел выдавать 200 руб. в год тому из мценских врачей, кто возьмется заезжать в Спасское и заходить к больным.

   Во все наше пребывание в Спасском, и Тургенев, и я были очень рады, что наш репетитор Коцын бескорыстно и горячо взялся за лечение крестьян, и с таким успехом, и такое вдруг заслужил их доверие, что каждое утро, в известные часы, ехали и ползли к нему больные. Пустая летом школа превратилась в приемную больных и в аптеку. К террасе не раз приходили старики, старухи и бабы с детьми, чтобы узнать, когда им можно будет видеть лекаря. Иногда, в пустых болезнях, крестьянам и детям их помогала жена моя; иногда мне приходилось защищать больных от собак и провожать их до школы, где они и садились на крылечко ожидать Коцына. Иногда с Коцыным на беговых дрожках я заезжал в избы и раз видел девушку, лет 14-ти, которая внезапно заболела в поле на покосе. Ее уже причащали, читали над ней отходную и готовили к смерти. Коцын взялся ее вылечить. Когда мы вошли, девушка лежала в темной, душной избе, со светящимися щелями в стенах. Пол был земляной, с ямой от бывшего погреба. Кругом дощатой постели и по углам помещались мешки, клетушки, запертый сундучок и висело точило в берестовом футляре. Больная была в грязной рубашке; ей было легче. Скоро она совершенно оправилась и через неделю уже работала. И немало было таких случаев.

   Слава о нашем студенте-лекаре прошла и в другие деревни, и к Тургеневу в усадьбу стали приводить больных верст за 15, за 20.

   Коцын, еврей по происхождению, даже с богатых мужиков, когда они ему совали в руку деньги, ничего не брал, да к тому же это был, очевидно, медик по призванию. Вне уроков, и утром, и за обеденным столом, и вечером за чаем, он только и говорил, что о своих больных – никакого иного разговора у него с нами или с Тургеневым и не было.

   Однажды за обедом Тургенев сказал Коцыну:

   "Разные бывают врачи; я знал одного уездного врача; раз с его больным случился обморок; "за доктором, скорей за доктором!" – кричал этот уездный врач, которого вся практика заключалась по большей части в освидетельствовании мертвых тел. А то один помещик лечил крестьян. Его и спрашивают, знает ли он медицину? – Нет, отвечал он,– я лечу не по медицине, а по филантропии... Раз он прописал одному мужику вымазаться дегтем и напиться меду – через несколько дней узнает от жены больного, что ему легче. Ох! Только уж трудновато ему было, бедному... как вымазался он медом-то, от мух и отбою не было... да и деготь-то показался ему не вкусен... Уж не оттого ли он и выздоровел, что сделал наоборот?" – иронически заметил Иван Сергеевич.

   Итак, если одно из самых невежественных, безграмотных селений могло предпочесть лекаря знахарям и колдунам, то не зависит ли это от личности самого лекаря, и не напрасны ли жалобы иных из числа уездных эскулапов, что крестьяне у них не хотят лечиться?

   То же самое можно сказать и про школу, и про церковь. У народа самого грубого есть чутье, которое никогда его не обманывает. Горячее, искреннее слово никогда не проходит даром. Всякое дело тогда только и свято, когда человеческая душа вошла в него.

   Жаль, что Ивану Сергеевичу не суждено было вернуться в Спасское, многое предполагал он сделать, и – лучше поздно, чем никогда.

   Судя по всему, что рассказывал Тургенев о русских крестьянах, он был далеко от них не в восторге; но Иван Сергеевич судил о народе только по тем образчикам, которые встречал он у себя в Спасском, да в степных имениях Орловской и Тульской губерний. Он никогда по России не путешествовал, он не знал и сотой доли всей России и только по необычайной своей проницательности многое в ней угадывал; но ничто его так не приводило в негодование, как модная мысль, что мы должны учиться у народа. – Учить его,–говорил он,– это я понимаю, а учиться! чему учиться?! – Русский простой мужик,– уже позднее говорил мне Тургенев,– вовсе не так и жалостлив, как его описывают, да и не может он никого так любить, потому что он и к самому себе равнодушен. На его месте, всякий – и француз, и немец, и испанец, и всякий был бы безжалостен. Я помню, однажды, на охоте – я и мужик со мной охотились,– подошли к оврагу, поросшему кустами. Страшный был овраг. Вдруг слышу: в овраге кто-то кричит и плачет,– голос ребяческий. Я тотчас же бросился разыскивать, кто кричит; но в то время, как мы спускались, с противоположной стороны оврага, заметили мы, к тому же месту спускается другой мужик. Мы приостановились и видим, как этот мужик вывел из оврага какого-то мальчика.– Ишь, отец за им пришел! – заметил мой спутник. Мы вернулись, я его спрашиваю: – Почему же ты знаешь, что это его отец? – А то кто же? нешто кроме отца кто-нибудь пошел бы? да ни за что... ни в жизнь! – И это правда; мой проводник – тот бы на крик не пошел.

   Я заметил Ивану Сергеевичу, что и этот случай обобщать не следует.

   – Удивительно! – продолжал Тургенев,– в России все наоборот, все не так, как за границей. Там чем плодороднее почва, тем богаче жители, а у нас – чем она плодороднее, тем они беднее, а чем хуже, тем богаче. Там, чем добрее, щедрее и честнее владелец, тем более его уважают, ценят и любят; здесь же, напротив, чем он лучше – тем ему хуже, и тем недружелюбнее, тем подозрительнее к нему относятся.

   Недаром для Ивана Сергеевича, по его собственному признанию, русский народ был чем-то вроде сфинкса или загадки.

XII

   Всякий раз, когда Иван Сергеевич приезжал в свое родное пепелище, для крестьян и баб он устраивал праздник в своем саду, на площадке перед террасой. На этот раз почему-то праздник этот откладывался – потому ли, что ожидали окончания сенокоса и работ в саду, или по причине дурной погоды. Иван же Сергеевич очень часто находился в страхе за свои ноги – он все боялся подагры, берегся сырости и подозрительно следил за всяким ощущением в пальцах то одной, то другой ноги, так как такие ощущения были иногда зловещими признаками наступающей болезни. Раз, около часа пополуночи, я зачитался и еще не спал. Кругом была тишина, слышно было только, как жужжали и стукались в потолок шальные мухи, как вдруг резко раздался звук церковного колокола. Я дрогнул и поднял голову. Начался звон, неровный, беспорядочный звон. Не оставалось никакого сомнения, что это набат. Не мы ли горим, подумал я. Не наверху ли, где спит мой сын, что-нибудь загорелось? Я и жена моя наскоро оделись; дети спали. В доме послышались шаги и шорох. Заглянув на двор, я через сад прошел к воротам. Церковный сторож стоял у колокольни, уже освещенный заревом, и дергал за веревку. Увидавши меня, он перестал звонить и указал мне на красный дым, который поднимался над темными соломенными крышами села, в полверсте от усадьбы.– Это горит Спасское,– сказал мне сторож. Я пошел назад, чтоб разбудить Тургенева, но в спальной я уже застал его, за ширмами, на ногах и уже одевающимся. На ночном столике горела свеча, и на Иване Сергеевиче, как говорится, лица не было.– Ну,– сказал он, махнув сокрушенно рукой,– сгорит вся деревня дотла, как есть, вся дотла сгорит!

   Он уже одевал пальто и шапку, не спеша, но хмурясь и как бы отчаиваясь.

   Я стал его уговаривать.

   – Иван, пожалуйста, вспомни, что у тебя болела сегодня нога; не ходи, ночь сырая, холодная... Берегись подагры. Не ходи!

   – Как можно,– отозвался он.– Обязан идти... Обязан! Надо!

   – Да ведь ты простудишься!

   – А что же делать!! Сгорит все село дотла, дотла сгорит! – повторил он уже совсем стариковским голосом, потряхивая головой и спускаясь с террасы.

   Я пошел провожать его.

   – Нет,– сказал он,– ты останься, у тебя больное колено и к тому же дом пуст – никого нет, хоть шаром покати.

   Я до околицы проводил его, узнал, что горит не село, а кабак за селом, и вернулся.

   Кабак этот стоял на краю деревни, саженях в тридцати от крайней избы, по ту сторону проселочной дороги, на чужой земле.

   Безветрие спасло Спасское.

   Слышал я потом, что крестьяне, как бы любуясь, обступили пылающий кабак, но и не думали тушить его. Кабак сгорел. Кабатчик, отважно спасая свое добро, получил немалое количество обжогов. Я видел, как на другой день ходил он по пожарищу и затем, присев на обгорелое бревно, тряпками стал перевязывать свои обжоги. Никакого при этом страдания от боли не выражало темное и суровое, но еще молодое лицо его.

   Крестьяне знали, что вместе с кабаком сгорели все ими заложенные вещи, и радовались, что у кабатчика сгорела вся его выручка. Кажется, они ошиблись. Конечно, кабатчик уверял всех, что все у него погорело, и на другой день пришел к Ивану Сергеевичу просить его помощи.

   Иван Сергеевич дал ему 25 рублей.

   Но и эта ничтожная помощь крестьянам не понравилась.

   – За что 25 рублей! Не за то ли уж, что он нас спаивал да капиталы наживал; он и теперь нас богаче – не пропадет! – говорили мужики.

   Точно он был главный виновник их пьянства и разоренья, а не они сами, не их собственная воля.

   Затем они приходили просить Ивана Сергеевича так распорядиться, чтоб у них кабака больше не было.

   Иван Сергеевич обещался им все сделать, что только он будет в силах.

   – У вас будет не кабак, а часовня, – решил он, – а на основании закона близ часовни {Вид этой часовни был помещен в "Ниве". 1883. No 42.} нового кабака начальство не дозволит выстроить.

   Иван Сергеевич был прав, что загорись не кабак, а село – все бы село выгорело дотла: в Спасском и в заводе не было пожарной трубы и бочек, да и пруды от села не так близки, чтобы можно было успешно добывать воду и тушить пожар.

   И все мне казалось, живи Иван Сергеевич в России – в селе Спасском были бы и пожарные трубы, и бочки, разумеется, если бы кто-нибудь на это намекнул Ивану Сергеевичу. На всякое добро, на всякую жертву он был готов, как человек щедрый и любящий; но едва ли в нем самом была какая-нибудь инициатива, или позыв на ту или другую практическую деятельность (помимо деятельности литературной).

XIII

   Через несколько дней после пожара состоялся деревенский праздник. Жена моя должна была ехать в Мценск для закупки лент, бус, платков, серег и т. п. Управляющий поехал за вином, пряниками, орехами, леденцами и прочими лакомствами.

   К 7 часам вечера толпа уже стояла перед террасой: мужики без шапок, бабы и девки нарядные и пестрые, как раскрашенные картинки, кое-где позолоченные сусальным золотом. Начались песни и пляски. В пении мужики не принимали никакого участия, они по очереди подходили к ведру или чану с водкой, черпали ее стеклянной кружечкой и, запрокидывая голову, выпивали. Только один пришлый мужик, в красной рубашке, и пел, и плясал, и кланялся, и подмигивал, и присвистывал. Помню – он спел какую-то сатирическую веселую песню на господ, и очень сожалею, что не записал ее. На террасе гостей было мало, было только семейство арендатора А. М. Щепкина и управляющий имением сын его Н. А. с супругой.

   Лакомство раздавалось тоже по очереди,– мальчишки подставляли свои шапки, старухи – платки, бабы и девки – фартуки.

   Раздавая картинки и азбуки, закупленные мною в Питере, я был удивлен, как нашлось много на них охотников, даже девочки полезли на террасу с протянутыми руками.

   – А ты будешь учиться грамоте? – спросил я одну из девочек, лет 11-ти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю