355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Полонский » Стихотворения. Поэмы. Проза » Текст книги (страница 35)
Стихотворения. Поэмы. Проза
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 15:30

Текст книги "Стихотворения. Поэмы. Проза"


Автор книги: Яков Полонский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 62 страниц)

   – Возьмите его, ради бога, в этом письме нет ничего дурного и ничего нет хорошего. Видно только, что ваш друг вас очень любит, что поручает вам то, что ему дорого; только не давайте мне вперед никаких писем.

   Я изумился и даже побледнел,– до такой степени потрясло меня такое неожиданное объяснение. Я никак не мог понять, отчего в голосе моей кузины дрожали слезы и отчего у старухи, когда она стала на меня смотреть, белая широкая оборка на ее чепце стала вдруг качаться так, как будто с ее чепцом лихорадка сделалась. Я был ошеломлен.

   – Это... не делает вам чести,– сказала мне Аграфена Степановна.

   – Что такое?

   – Что у вас такие дурные, безнравственные приятели.

   – У меня нет безнравственных приятелей.

   – Какая-нибудь поломойка, дрянь какая-нибудь, с позволения сказать, подарила ему какой-нибудь горшок, он и растаял, и разнежился... расстаться не может!.. Что ж вы его, отец мой, с собой не притащили,– этот горшок-то с резедой. Какая-нибудь поломойка, прости господи!

   – Я не знаю кто! – сказал я, задыхаясь от внутреннего волнения.– Но... но... не вам судить. Мне все равно, поломойка или кто другой.

   – Вам все равно! А! Вам все равно! – подхватила старуха.– Этого я не знала, отец мой... я думала, что и вы благородный, и друзья у вас благородные. Я, извините, я глупая, может быть, старуха, говорю вам, что думаю, извините!.. я не имею права запрещать вам какие угодно письма, только уж... никаких... никаких писем, пожалуйста, не давайте этой сударыне,– она указала на Лизу,– сделайте такую милость; я должна блюсти... должна!.. это, это моя обязанность... Я не сержусь на вас, но...

   – Спасибо, что не сердитесь,– промычал я сквозь зубы и ушел совершенно растерзанный.

   – Скажите, Антон Ильич,– после долгого молчания осмелился я обратиться к Хрустину, которого нашел в кабинете за просматриванием в календаре заметок, сделанных его рукою.– Скажите, Антон Ильич, вот письмо, которое я дал прочесть Лизавете Антоновне; за него досталось и ей и мне; стоит ли оно того, чтоб за него так сердилась Аграфена Степановна? пожалуйста, прочтите.

   Старик взял мое письмо, с испугом взглянул мне в лицо, прочел его, обернувши к свету и повернувшись к окну затылком, другой раз прочел, потом подал мне его, как бы с облегченным сердцем, потрепал меня по плечу и, скорчив улыбку, лениво произнес:

   – Гм! повеса!..

   Вот все, что сказал Хрустин; но и это меня значительно успокоило. Пуще всего мучило меня то, что я подверг мою кузину таким ужасным неприятностям... "Боже мой, боже мой,– думал я.– Зачем она показывала ей это письмо, ведь говорил: не показывайте! неужели я ее опытнее! бедная кузина!".

   Тут мне приходили в голову и забавные мысли; так, например, мысль, что я пострадал за друга, что я заступился за него перед этой старухой, была приятна моему самолюбию. Но напрасно я воображал, что Лиза чуть-чуть не погибла, что Лиза растаяла в слезах и теперь целую неделю будет бояться подойти ко мне. В тот же вечер, как ни в чем не бывало, она ко мне подошла и улыбнулась.

   – Ага! – сказала она полушепотом,– досталось вам на орехи!

   "Ей же самой досталось, а она еще говорит такие слова, да еще дразнит!" – подумал я... Видно по всему, что она привыкла... Это, признаюсь, и мне немало придало смелости, так что намерение удалиться из дому показалось мне довольно забавным, не только что несбыточным. Уйти пешком я бы не мог, во-первых, потому, что до города не нашел бы дороги; во-вторых, потому, что струсил бы идти один незнакомыми мне проселками; в-третьих, не решился бы обречь себя усталости, не испытав сил своих, а лошадей, если бы и вздумал уехать, мне бы не дали.

   – Очень нужно тебе было соваться, показывай письмо,– сказал мне Вася, когда, по обыкновению, вечером пришли мы в нашу горенку и я рассказал ему, как и чем навлек я на себя неудовольствие Аграфены Степановны.

   – Кто ж знал, что она такая! – говорил я.– Кто ж это знал!

   – Кто знал! Да ты сам знал,– возразил мне Вася.– В первую же ночь ты мне говорил, что знаешь. Что же ты теперь ворчишь, когда сам виноват!

   – Да помилуй,– говорил я,– прошла целая неделя, все было хорошо! Кто бы мог думать, что она такая!

   – Да ведь это ты только ничего-то не замечаешь,– возразил мне Хохлов из-под одеяла.

   – Нет, я все замечаю...

   – Ровно ничего.

   – Ну, уж ты... много ты видишь, ни с кем почти не говоришь ни слова, так потому только и хорош.

   Эти последние слова сказаны были мною на основании некоторых похвал, которыми как-то при мне вздумала осыпать его Аграфена Степановна...

   – Господа! – вдруг послышался в окошко мягкий бас Демьяна.– Господа! спите, что ль?

   – Нет, не спим, что тебе?..

   – Что-то это вас не слыхать! Я думал – спите! Барыня приказала вас спросить, не угодно ли вам будет завтра к обедне – к обедне... они едут... к обедне.

   Я вскочил босиком на пол, подбежал к окну и растворил его:

   – Демьян! Скажи, что мы пешком пойдем, слышишь, пешком; я знаю, к Покрову не так далеко, версты полторы, не больше... мы с тобой дойдем, Демьян.

   – Хорошо, сударь, скажу! – отвечал нам тот же бас, удаляясь...

   На другой день, несмотря на приглашение Аграфены Степановны ехать в линейке, я все-таки остался и сказал, что в церковь намерен пешком идти. День был воскресный, утро было великолепное. Когда линейка тронулась, я остался на крыльце, в ожидании Демьяна, который был в чуланчике и искал на дне какого-то сундука медные деньги – искал, не находил и ворчал...

   – Шут их знает, куда-то я их засовал! Ребята, что ль, унесли, нелегкая их возьми!.. право, нелегкая их возьми!..

   – И не приведи господи! Хоть из дому вон. Пожалуйста вы, милый барин, не подходите ко мне, когда она дома. Она такая слухменая, что ужасти! Сидит в гостиной, а слышит, что в девичью рыбу принесли, или спрашивает, кто это вошел в деревню. Такая-то слухменая! право!

   – Поиграйте, поиграйте с ней, сударь! – послышался сверху из слухового окна голос другой девки, той самой, которая, как кукла с механикой в руках, каждый день в зале сидит за кружевом.– Она, сударь, все только и бредит, что вами!..

   – Бредит, бредит! – отвечала мне сверху седая крыса.– Да что она врет, не слушайте ее, барин, врет она все... А что вы намедни сделали?..

   – Что я сделал?

   – Вы зачем, милый барин, у Анютки чулок из рук взяли, да сказали: научи, как вязать?

   – Что ж за беда!

   – Досталось ей за это! Синяки такие-то на руках... ха, ха, ха!..

   – Неужели?..

   – Ну, пойдемте, барин,– сказал Демьян, отыскавши грош,– придем к Достойной, а не то к шапочному разбору... Пойдемте, сударь!..

   – Помолитесь и за нас, грешных,– пропищала девушка с чердака, доедая морковку.

   – Вишь куда забралась! Белобрысая! – сказал Демьян, и мы пошли.

   – Демьян,– сказал я, вышедши в поле, и, чтоб солнечные лучи не проникали картуза, накрылся белым носовым платком.– Демьян, как ты думаешь, скоро ли моя кузина, Лиза, замуж выйдет?

   – Да господь ее ведает, скоро ли,– отвечал Демьян, пыля ногами.

   Белые облака разрозненными хлопьями по всему горизонту, не захватывая солнца, тихо плыли, но тени от них довольно быстро скользили по окрестностям; то освещались, то бледнели верхушки деревьев, которые, как зеленые холмы, круглились на желтой черте, обозначающей скат широкого поля; на этой черте кое-где мелькали кички деревенских баб, другой дорогой подвигавшихся вместе с нами на звон церковного колокола.

   – Был, сударь, у нас жених,– как бы надумавшись, вдруг начал Демьян, продолжая смотреть себе под ноги,– был, сударь, да, видно, богу не угодно.

   – А что?..

   – Да и господь его это знает, отчего б это он Аграфене Степановне не понравился... Уж и я, сударь, думаю – не придумаю. Барышня как есть на возрасте; ну, и ничего, жених бы видный был... Так вот нет, сударь! Далече, говорит, живет, не здешней губернии... Сам, сударь, приезжал нарочно и в кабинете с барином разговаривал... нарочно, сударь! ну, и экипаж свой. Что ж вы думаете, ночь это была. Ведь и ночевать даже не оставила, старая! уехал в ночь! Сказывали это, будто бы как в пансионе была барышня-то – за ней ухаживал. Как бишь его фамилия-то? – продолжал Демьян медленным голосом, как бы разговаривал сам с собой,– вот ведь, пожалуй что и забыл фамилию-то; нет, не забыл, сударь, не забыл! Петр Петрович Самоситов... да... да так... Самоситов, сударь, Самоситов.

   Демьян вообще отличался необычайной способностью помнить, как кого зовут и кого как по батюшке величают. За тридцать лет помнил он, с кем встречался, и каждому соседу мог напомнить имя и отчество его покойной бабушки.

   Нечаянно поднятый им разговор заинтересовал меня, как и все, что касалось Лизы.

   – А! так был уж один жених!– сказал я.– Ну и что ж, Лизавета-то Антоновна, чай, плакала?

   – Не знаю, сударь, плакала ли. Этого я вам сказать не умею, сударь. Вот покойная Софья Антоновна, царство ей небесное, та бывало, ну та, бывало, льется, как река – как река, сударь; так, бывало, горемышная, и за стол почитай что дня по два не выходит – нежная, сударь, чувствительная была барышня! Эх... вон там и могилка ее, сударь.

   Демьян ткнул пальцем в воздух, по направлению к церкви.

   – Неужели же у моей кузины не будет женихов? – сказал я в полнейшей, однако же, уверенности, что на сто верст кругом, нет ни единого, достойного руки ее.

   – Как не быть, сударь. Бог не без милости! Вот, примерно, Скандинавцев, Сергей Иванович; у самой почитай мельницы усадьба; благородный, сударь, петербургского покроя человек.

   Все это говорил Демьян, глядя на землю и не обращая на меня никакого внимания.

   – А что... разве он того... ухаживает, или она в него... А?

   – Этого я также, сударь, не знаю; так только догадываюсь, яко бы... ну, а не знаю. Намедни утром с купанья шла Лизавета Антоновна-то, а он это будто бы с охоты, сударь; ну, почитай садом-то до самого балкона и проводил. Ведь в чужую душу не влезешь, сударь; может быть, и есть какое намерение, а то и так!

   Разговаривая таким образом, незаметно прошли мы полторы версты и подошли к ограде сельской церкви, у которой стояло три экипажа: линейка Хрустиных, старинные с фартуками дрожки и чья-то тележка на двух колесах. На крыльце, с крутым всходом на паперть, под кровлей, которая, перегибаясь на железных– столбиках, висела над входом и опускалась на обе стороны, толпился народ: бабы в высоких кичках, с бисерными подзатыльниками, девки в платках, с золотыми повязками; мужики с взъерошенными волосами и с грязными лысинами нам дали дорогу, и Демьян провел меня до самых клиросов. Я стал подле Васи, за Аграфеной Степановной. Лиза, как очень набожная девушка, молилась усердно, хоть и не постукивала себе в грудь и не качала сокрушенно головой, как Аграфена Степановна. В толпе я узнал Катиш, мою знакомку, в том же черном платье и с тем же румянцем и веснушками на круглом лице. Увидев меня, она насмешливо прищурилась и кивнула мне головой.

   Боже мой! Как мне хотелось молиться, усердно молиться за счастье кузины! Как я упрекал себя за рассеянность и праздность мыслей, невольно любуясь ее стройной и белой шейкой! Какой-то Скандинавцев беспрестанно приходил мне в голову; среди небольшого количества господ, отличающихся от толпы стрижеными волосами и бритыми подбородками, я не раз принимался отыскивать такую физиономию, которая, по моим понятиям, могла бы идти к Скандинавцеву. Думал ли простодушный Демьян, что слова его затронут во мне и любопытство, и даже что-то вроде ревности, хоть я вовсе не был, как говорится, влюблен; но у мальчиков так же, как и у девиц, всякое чувство имеет свою собственную зависть.

   Обедня кончилась.

   Катя пригласила меня к себе кофе пить. Аграфена Степановна пригласила ее к себе в линейку.

   – Лиза, что же ты у меня так давно не была?– сказала Катиш моей кузине.

   – Бабушка не пускает,– отвечала она вслух.

   Я, как вежливый кавалер, всех подсадил в экипаж, начиная с Аграфены Степановны.

   – Ну, а вам теперь места нет,– сказала она мне, усевшись и помигав глазами.– Не хотел тогда с нами, и теперь идите пешком.

   – Я люблю пешком,– отвечал я весело, размахивая по воздуху картузом,– я пешком люблю.

   И мне стало грустно, когда линейка двинулась и подняла над полем клубы пыли, ветром относимой в сторону.

   "За что,– думал я,– попал я вдруг в такую немилость! неужели думает она обо мне так дурно, так дурно, что нельзя хуже и выдумать!"

   Чтоб утешиться, я пошел искать развлечения под кровлей веселенькой Кати. Дойдя до края нашей деревни, я увидал ее бревенчатый, соломой крытый домик и вспомнил ее приглашение.

   – Зайдите, сударь! Зайдите!– сказал Демьян.– Люди добрые, сударь!

   Я вошел в отворенные настежь двери сперва в сени, потом в низенькую переднюю с маленькими висячими часами на стене и с горшком бальзамина на окне и потом в комнату, в которой половина стенки потолка была закутана в сумерки. Ставень одного окна была затворена, и запах какой-то мази неприятно щекотал ноздри того, кто входил туда прямо со свежего воздуха.

   Представьте себе толстого, пузатого старика в колпаке, с носом в виде сливы, страждующего какими-то опухолями и одышкой, лежащего на постланном диване и прикрытого частью халатом, частью одеялом, частью клетчатым носовым платком от мух,– представьте себе такого больного, который, сняв с лица платок, никем не предупрежденный, увидал пред собой личность, ему совершенно незнакомую. Мы взаимно друг друга испугались, он меня, а я его, наконец, я шаркнул ногой и отрекомендовался. Больной вежливо поднял колпак, приподнялся на подушках и стал извиняться прерывающимся сиплым голосом:

   – Извините, по великодушию, не знал, застаете меня – лежу – болен...

   Я сказал, что меня пригласила к себе Катерина Кузьминишна, сказал, где я с ней познакомился и проч.

   – У обедни, сударь; скоро будет... повремените!.. Вот, не встаю почти, разве-разве на минуточку пройдусь по комнате... Очень обязан... очень обязан... Старик вот лежит... старику скучно, тяжело, духота, окна поднять некому...

   Я поднял окно и оттолкнул ставень. В комнате стало светлее.

   – Одолжили, сударь, одолжили! Позвольте покороче познакомиться (он протянул мне руку, до которой я слегка дотронулся, и сел подле него на стул). Очень рад, сударь! Вижу теперь, с кем имею дело... очень, очень рад, что имею честь с вами познакомиться.

   В эту минуту, пошаркивая ногами, толстенькая Катя ввалилась в комнату; двери, как я уже сказал, до самой улицы были все настежь.

   – А!– сказала она, увидав меня и протягивая руку,– гордец! насилу-то зашли.

   Она сняла шляпку и повесила ее подле зеркальца на гвоздик. Зеркальце с полинялыми золотыми гвоздочками на углах темной рамы, с большим, как кажется, удовольствием отразило в себе ее беззаботное личико...

   – Я думал, что вы уже давно здесь,– сказал я.

   – Да меня завезли туда,– отвечала Катя.

   – Я боюсь, что я обеспокоил вашего папеньку.

   – Одолжили, сударь! – отозвался больной,– одолжили. Ка-а-тя! извинись!.. Я... здоров... здоров... а лежу... извинись, Катя! Где мои сапоги? Я, сударь, здоров... сейчас оденусь... сейчас, сударь,– говорил он, задыхаясь и нетерпеливо двигаясь всем туловищем своим.

   – Да полно тебе, папа! Что за церемонии? Лежи, сделай милость! Вот... вздумал одеваться... я не знаю, где и сапоги-то твои!..– сказала Катя, с участием подходя к отцу.– Да я бы и не позвала его, кабы нужно было тебе вставать да одеваться.

   – Катя, Катя, Катя! Ты меня обижаешь,– простонал старик, ложась на спину и покорно складывая руки.

   – Чем же тебя обижаю? Ну, чем?

   Больной опять поднялся.

   – Вот имею честь... рекомендовать... сударь... Утешенье, сударь... добрая девушка, сударь.

   Больной опять лег. Катиш спросила меня на ухо, буду ли я кофе пить.

   – Буду,– сказал я.

   И она выкатилась вон из комнаты и через сени отправилась в кухню, где, вероятно, распорядилась насчет кофе, сливок, булок, а минут через пять, облизываясь, принесла оттуда банку с вареньем, в которой торчала чайная ложечка.

   – Нате вам пока варенья,– сказала она и, зацепив полную ложку, понесла ее прямо ко мне в рот, закапала меня всего и расхохоталась.

   – Катя, оденусь... право оденусь!– бормотал больной...

   – Пойдемте-ка лучше, чтоб его не беспокоить,– сказала Катя, подмигнув мне глазом.

   И, достав из кармана своего платья какое-то письмо, она, вероятно, нисколько не подозревая во мне опасного мальчика, не спеша спрятала его под чайницу на маленьком стуле. Я успел прочесть на адресе: "Г-ну Скандинавцеву", и спросил ее, покраснев по уши, с кем она перешлет это письмо.

   – А вы его разве знаете?– спросила она, не смутившись, только внимательно на меня посмотрев.

   – Нет, не знаю.

   – Так почем же вы знаете?..

   – Катя... Катя!– сказал больной с упреком, повернув голову,– гость стоит... какая ты! Извините ее сударь... я лежу вот... я не лежал бы, оделся бы... знай я, что такой гость... Катя... бестолковая! Приглашай. Ах, какая же ты! Бьюсь, сударь, с ней! Бьюсь, каждый день бьюсь! Вот вы уж уходите... не умеет, сударь, принимать; извините, лежу...

   Я стал прощаться с больным и осторожно пожал ему руку.

   – Гм! Что? – произнес он, из-под приподнятого колпака устремив на дочь глаза свои, и когда мы вышли, он воротил ее из передней, и я слышал, как он стал, задыхаясь, говорить ей: – Нехорошо, Катя, нехорошо! Невежливо! Не годится, Катя... надо знать... уметь... обращение... подумает... Бог знает, что подумают...

   Катя не возражала; поцеловала его, поправила ему подушки и вышла на крыльцо.

   – Пойдемте,– сказала она мне,– в огород, там есть у забора скамеечка, там будем кофейничать.

   – Да в огороде жарко.

   – Э!.. растаете вы, что ли? жарко! ступайте, я сейчас распоряжусь.

   Много болтали мы всякого вздору, когда уселись на скамеечке в небольшом капустном огороде, в тени того же самого домика.

   Кухарка принесла нам на подносе кофейник, чашки, сливочник и два ломтя белого домашнего хлеба. Я заговорил о Скандинавцеве, сказал, что этот человек меня интересует, и услыхал от Катиш восторженные похвалы уму его.

   – Обожаемьщ! Вот как надо называть его, – сказала она, – обожаемый!..

   – Ради бога, Катерина Кузьминишна, скажите мне, ради бога, влюблена в него моя кузина или так только?.. Вы поверить себе не можете, какое участие я принимаю во всем, во всем, что до нее касается.

   – Во всем, во всем, во всем, – передразнила меня Катя, – то есть ни в чем.

   – Я готов служить ей, помогать–все, что хотите.

   – Ну, положим, что она его любит, ну, чем вы поможете, ребенок вы эдакой? бабушка выдерет вас за уши, вот и все.

   – Ну вот, выдерет! Как она выдерет?

   – А вот эдак, – сказала она, ухватив меня за ухо и захохотав.

   Мы чуть не подрались.

   – Полноте шалить! – сказал я, – не шутя говорю вам...

   – Да ведь и я не шутя.

   – Ведь я очень хорошо знаю, что это письмо к Скандинавцеву не от вас.

   – И не от нее.

   – Да ведь уж я знаю.

   – Ну, знаете, так молчите. Пейте-ка лучше кофе. Ну, ловкий человек! Все сливки пролил.

   – Это оттого, то вы...

   – Оттого, что вы баловник... пейте без сливок. Не дам! или уж, так и быть, принесу еще, сидите.

   И она побежала с молочником за новыми сливками для меня.

   Напившись кофе и наболтавшись вдоволь, к обеду пришел я домой, рассеянный, мечтательный, как будто и в самом деле любовь кузины к незнакомому мне человеку задела меня за живое.

   Дни летели, и как ни тяжело мне было присутствие Аграфены Степановны, о своем скором отъезде в город я думал с отчаянием. До отъезда оставалось с небольшим две недели. Никого мне не было так жаль, как Лизы. Ей уже было около девятнадцати лет; стройная, высокая, с белыми, как фарфор, плечами, она мне нравилась, потому что в те годы я не был слишком разборчив: все хорошенькие мне бесконечно нравились. В лице Лизы было какое-то сияние грусти и смелости, кротости, доброты и в то же время какого-то мужества. Когда, бывало, задумчивая, стояла она на балконе и смотрела в сад, от темных бровей ее поднималась вверх морщинка, и тогда ее задумчивость походила на ожидание, смешанное с беспокойством или тайной досадой. Склад ее речей был простой, вовсе незамысловатый разговор ее был не более как разговор провинциальной, от природы не глупой барышни; но ее голос, задушевный, певучий и как бы слегка раздраженный, до сих пор еще звучит в ушах моих. Я, без малейшего сомнения, передал ей, при первом же свидании, мои расспросы о письме и мои предложения. Зная, что самое лучшее время говорить с кузиной – это рано утром, в саду, когда бывало, в сопровождении одной горничной, идет она домой с купанья, распустив по плечам темную, сырую косу или приткнув ее к затылку высоким гребнем, которые тогда только что выходили из употребления, я стал вставать довольно рано, стал встречать ее на дорожках в саду и, таким образом, однажды имел случай изъявить ей мое глубокое сожаление о том, что еще ни разу не видал Скандинавцева.

   – Может быть, он завтра будет,– сказала она.

   – А вы почем знаете?

   – Он... я его недавно видела.

   Лиза покраснела; я понял, что она проговорилась, и внутренне был доволен своим вопросом.

   Ничто особенно не нарушало обычного течения времени. По утрам Хохлов занимался с Андрюшей, а я с книгой в руках ходил по саду. Хрустин по целому часу брился, Аграфена Степановна задавала девкам уроки, толковала по очереди то с поваром, то с старостой, ходила, звенела ключами, косилась по сторонам и, как мне казалось, прислушивалась к каждому моему движению. Аграфена Степановна, быть может, вовсе не была злой старухой, но эта была женщина неразвитая и с испорченным воображением. До какой степени все понимала она в превратном виде, это легко заключить из одного того, как поняла она письмо Красильского. Или это была женщина-дипломат, и не любила Лизы, как тетка ее мачехи, и не отдавала ее замуж, боясь, что, рано или поздно, она потребует состояние своей покойной матери в ущерб Андрюши, которого старуха любила почти с материнской нежностью.

   Пусть кто хочет решает, сознательно или бессознательно Аграфена Степановна делала кой-какие неприятности, но от решения такого вопроса вовсе не легче было Лизе. Ей дорого стоила самостоятельность! каждый свободный шаг свой она могла считать завоеванием. Я несколько удивляюсь теперь неровности ее характера: то она была весела и, бывало, ни на что не обращает внимания; то, бывало, не говорит со мной, придет утром бледная, с пятнами под глазами, как будто не спала всю ночь, повернется в комнате и уйдет. Без сомнения, мое присутствие придало всему дому несколько жизни, и не только Лиза, я уверен, сам молчаливый Хрустин был расположен ко мне. Лиза находила даже время шутить со мной, то есть оставлять меня в дураках: вздумает, например, для испытания моей дружбы и преданности послать меня после ужина, то есть ночью, в дубовую рощу и в доказательство, что я действительно дойду туда, прикажет мне спугнуть там целую стаю усевшихся на гнезда галок. Пойду, бывало, преодолевая тысячи различных страхов, спугну ворон, усевшихся на гнезда, и сам, испуганный шумом крыльев и криком их, стремглав брошусь назад, прибегу на балкон, и что ж? На балконе – пусто. Кузина, услав меня, уходит раздеваться, а на другой день утром начнет дразнить меня: что, говорит, струсили! спрятались за первым кустом, да и думаете, что я стану вас дожидаться!

   – Помилуйте, кузина, а галки-то? Разве вы не слышали?

   – Галки спали преспокойно, и никто их не потревожил; и этого-то вы не могли для меня сделать! Трус!

   Вскоре, однако ж, после моего утреннего разговора в саду, между завтраком и обедом, я застал в зале новое для меня лицо. Человек среднего роста, лет двадцати семи, или около сидел на стуле и, поместивши между колен своих морду легавой собаки, одной рукой держал ее за ошейник, а другой щекотал ее за ухом. Возле него, на столе, лежала круглая серая шляпа с широкими полями, хлыст и зеленые перчатки.

   – Пижон! – сказал он, едва взглянув на меня и едва поклонившись, – чужой вошел, чужой!

   Собака подошла ко мне, понюхала мне ноги, завиляла хвостом и, таким образом, первая со мной познакомилась.

   В лице гостя, который даже и не привстал при моем появлении, было что-то легавое. Узкие, но густые бакенбарды, казалось, еще более удлиняли продолговатость щек его. Из-за них торчали маленькие уши; серые небольшие глаза смотрели умно и выразительно; усов не было; цвет лица был смуглый и здоровый, несмотря на сухощавость всей фигуры.

   – Вы любите собак? – спросил он меня.

   – Люблю-с. – отвечал я рассеянно, всматриваясь в него и думая: "Неужели это Скандииавцев?"

   – А у вас есть собака?

   – У нас есть дворовая собака, – отвечал я.

   – Эх вы, милостивый государь; дворовая собака разве собака? Вам который год?

   – Мне пятнадцать, скоро шестнадцать.

   – Что же вы так мало выросли?

   Я покраснел.

   – А на охоту вы ходите? Впрочем, вам еще рано ходить на охоту; это серьезное занятие.

   – Раз или два раза я был на охоте – это было в городе, – я застрелил дикую утку (я солгал: утку застрелил не я, а Михалыч).

   – Это в городе-то? Где же это вы, милостивый государь, в городе утку застрелили? На каланчу она, что ли, села, или на дворе, дворовую?

   Я не знал, что и отвечать, – и досадовал, и краснел, и смеялся.

   – Вы придираетсь к словам! – сказал я.

   – А вы зачем так неопределенно выражаетесь?

   – Хорошо, что я с вами не знаком.

   – Отчего?

   – Да оттого, что я вижу по всему, что вы считаете меня ребенком.

   – А разве ребенком быть худо? Вот я не ребенок, – прибавил он с живостью, – так мне и жаль, что я уж не ребенок, и хочется, да уж не воротишь. Так-то, милостивый государь, вы нехотя сами себя изобличаете!.. Пижон, иси! выгоните его, пожалуйста, из гостиной: экой дурак! иси! пойдем домой!

   Пижон со всех ног прибежал к нему. Я подумал: этот пес верно бы испугал Хрустина, и мне стало жаль, что Антон Ильич пошел в это время постоять около парников; он любил арбузы и вообще следил за их развитием.

   – Скажите, пожалуйста, Лизавете Антоновне, что я ушел. У меня дома обед простынет,– сказал гость.– Пижон, куда ты?.. Иси, дурак!

   И он действительно ушел, сопровождаемый резвыми прыжками своей собаки.

   Озадаченный таким непредвиденным и странным знакомством, я остался в зале, посматривая то в окошко на двор, то на девушек, тихо постукивавших коклюшками; мне казалось, что они тихо улыбаются. Этот господин с собакой всего только десять минут поговорил со мной и уж успел со всех сторон задеть мое самолюбие.

   "Неужели это Скандинавцев?" – думал я, сидел и думал до тех пор, пока не вошла кузина.

   – А где же Сергей Иваныч? – спросила она, оглядывая зал, как будто Скандинавцев мог спрятаться куда-нибудь под стол или в угол.

   – Ушел, – сказал я, – боится, что обед его простынет.

   – Вечно так. Сумасшедший! Придет и уйдет точно феномен какой!

   – Быть может, он и феномен для вас... – сказал я под нос.

   Лиза покраснела, ни слова не отвечала мне и ушла в коридор.

   С этой минуты, как дважды два четыре, ясно показалось мне, что Лиза неравнодушна к Скандинавцеву. С этой минуты уверенность в этом росла во мне с каждым днем, и мне было только досадно, зачем Лиза не сделает меня окончательно поверенным задушевных тайн своих. Неужели Катя более меня достойна полного доверия?

   Мне даже хотелось видеть их вдвоем, но это было, как видно, очень трудно: во-первых, неизвестно почему Аграфена Степановна считала его дурным человеком (она и меня считала негодным мальчиком), раз как-то даже при мне назвала Скандинавцева табачником. Скандинавцев, вероятно, знал все, понимал всех и по целым месяцам не показывал носу, то есть не являлся на глаза Аграфены Степановны, пропуск кал даже торжественные дни и не забегал ее поздравить; когда же встречался, оправдывался такими причинами, которые скорей могли усыпить, чем разбудить в ней какие бы то ни было подозрения.

   Несмотря на все это, раз на моих глазах Лиза и Скандинавцев сошлись и наговорились. Виновником такого свидания был не кто другой, как я... и это случилось вот как.

   Лиза иногда уходила погулять, разумеется, не одна, а под присмотром. Насчет прогулок деревня искони дает такие права, против которых не может устоять никакая Аграфена Степановна. Что могла, например сказать эта старуха в ответ на очень простое и естественное желание Лизы идти за грибами (она же любила грибы так же, как Хрустин любил арбузы). Все что она могла сказать,– это "ступай и не опаздывай"! в провожатые же снарядили ей домашнюю куму Аксинью, Андрюшу и Хохлова. Хохлов все более и более приобретал ее любовь и доверенность, потому, во-первых, что был молчалив, как рыба, словечка лишнего не скажет, во-вторых, потому, что учил Андрюшу, или, лучше сказать, бился с ним, как рыба об лед, и не жаловался, не говорил, подобно Лизе, что он глуп, как дерево.

   Когда и как они ушли, я не видал, я был в горенке, куда удалился тотчас же после обеда, и сочинял письмо к Красильскому. Мне хотелось это письмо написать как можно кудреватее, хотелось представить ему мое положение между двумя существами, столь друг другу противоположными, а именно, между Лизой и Аграфеной Степановной; первую называл я богиней, вторую – бабой-ягой. Долго бы еще грыз я перо, придумывая различные сравнения, если б Демьян, которого я еще в передней попросил достать мне сургучика, не пришел ко мне с кусочком сургуча и с печаткой, на которой были вырезаны сердце и якорь.

   – А наши господа,– сказал он,– гулять пошли.

   – Какие господа?

   – Лизавета Антоновна, Андрей Антоныч с учителем да еще не знаю кто, кажется, Аксинья-ключница. Кузовочки взяли, сударь, в ореховую, говорят, рощу, за грибами пойдем.

   – Ушли?

   – Ушли, сударь.

   – Ну, и я пойду, авось догоню: письмо я и вечером запечатаю.

   И, не расспросив дороги, схватил я картуз, взял от собак палку и выбежал.

   Не прошло и десяти минут, как я уже был в поле, проворно шагал прямиком и чем дальше шел, тем более убеждался, что кругом не одна роща. Со всех сторон, как бы назло мне, выдвигались их синие широкие полосы. Было уже не ранее шести часов, но еще было довольно жарко; я запыхался; куда идти, спросить было некого. Наконец догнал я какую-то бабу с ребенком.

   – Где,– закричал я ей во все горло,– где ореховая роща?

   – А вон! – откликнулась она, указывая направо,– а это вон тоже ореховая! – прибавила она, указав левее.

   Я пошел наудачу, проклиная бабу, и вдруг очутился на краю оврага, внизу которого струилась речка; наконец, переводя дух, услыхал я шум водяной мельницы и лай собак, увидал невдалеке группу деревьев, несколько изб и тесом крытую кровлю. В страхе заблудиться направил я в ту сторону шаги свои, с тем чтоб взять себе толкового провожатого. Скоро остановился я у калитки какого-то палисадника, сквозь зелень которого мелькали бревенчатые стены и окна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю