Текст книги "Стихотворения. Поэмы. Проза"
Автор книги: Яков Полонский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 62 страниц)
XVI
Когда на другой день утром Александра Степановна принесла в кабинет к своему папа чистое полотенце (ибо Степан Степаныч всегда умывался и одевался у себя в кабинете за ширмами, где у него и стоял умывальный с машиной столик), он мельком, но пристально посмотрел на дочь свою и почему-то нашел, что лицо у нее скучное.
– Отчего ты такая скучная? С левой ноги встала, а?
Александра Степановна также мельком и также пристально посмотрела на своего папеньку.
– Да чему же радоваться? Никакой нет радости.
– А вот в мае на дачу съедем, там будет веселее.
– Мне все равно.
– Ну какое же все равно... не все равно. Лер пюр е ля боте де ля натюр, с пуртан ля променад, се тре бьен пур ля санте.
– Я и так здорова, зачем мне здоровье.
– Ах ты, разочарованная! Ну, поцелуй меня и ступай, я буду одеваться.
"Да, она чем-то огорчена. Верно, это баба моя принялась бранить да пилить, как всегда она это делает, а чем она виновата?" – подумал Баканов, когда вышла дочь.
"Он все знает, иначе не заметил бы, что я скучная... – подумала дочь, воротившись к самовару и заваривая чай.– Маменька проболталась. Ну да мне все равно... я ни на кого смотреть не стану, я не ребенок, у нее свой ум, а у меня свой. Они умные, а я глупая, а если глупая, так и не жди от меня ничего умного".
Но прошло два дня, и Александра Степановна могла бы совершенно убедиться, что отец ее ничего не знает – о письме не было и помину, – если б Степан Стег паныч не вменил себе в обязанность и за столом и за чаем трунить над Христофорским. Обедал Куляпкин и рассказывал, как он заезжал за калошами и как Христофорский, дурак, "караул" кричал на всю улицу, и рассказывал это так смешно, что даже серьезная Марья Саввишна смеялась.
"А! теперь вижу, – думала Александра Степановна, – не только папка, но и Куляпка знает, иначе они не выдумывали бы на Христофорского таких глупостей. Ишь как тешатся! Как хохочут! Это они нарочно... Ну, если Куляпкины знают, значит, вся Москва знает. Так-то мама сохраняет мои секреты... хорошо же!"
Степан Степаныч, в свою очередь, сделался проницателен. Он увидел, наконец, что, когда речь идет о Христофорском и когда все смеются, у его дочери лицо делается таким холодным, таким неестественно-спокойным, что как будто она глуха и ничего не слышит.
"Э! – думал Степан Степаныч, и нечто вроде беспокойства стало закрадываться в его душу.– Черт знает, что у ней на уме! Не попробовать ли отказать Христофорскому от дому и сказать ей: что она скажет?"
Но Баканов на это не решался: он обещал жене своей ничем не обнаружить перед дочерью, что он знает о глупой записке Христофорского; к тому же это значило бы записке этой придать значение, а этого-то ему и не хотелось.
XVII
Христофорский же, как нарочно, не являлся; он, во-первых, был обижен тем, что Баканов поставил его на одну доску с Трофимом, во-вторых, ожидал по городской почте ответа от Александры Степановны. По утрам, запуганный угрозой Стуколкина он отправлялся в палату, вечером сидел дома. Где же он обедал? Бог его знает! Может быть, навещал своих старых знакомых, у которых давно не был, и нечаянно попадал к ним прямо к обеду, может быть, закусывал в трактире.
Если Александра Степановна воображала, что Куляпкины все знают, то она ошибалась, как ошибаются все влюбленные. Куляпкины ничего не знали, только палата, где служил Христофорский, знала о сватовстве Христофорского, и так как наши чиновники одарены особенно развитым воображением, то и вообразили себе целый роман, и Христофорский, до сих пор существо совершенно для них ничтожное, как будущий миллионер, вдруг стал для них героем или субъектом, достойным особенного внимания.
Стуколкин по секрету сказал своему столоначальнику: Христофорский на богачихе какой-то женится, говорит, денег куры не клюют; я этому дураку помогать хочу.
Столоначальник сообщил о том же советнику, и пошли эти слухи и рассыпались по всем столам, принимая всевозможные оттенки и толкования.
Когда Христофорский неожиданно явился в палату и сел на свое место, он уже заметил некоторую перемену в обращении; все на него как-то странно оглянулись, как будто он какая невидаль; один только Стуколкин не обратил на него внимания, только через полчаса упорного молчания он пригнул к нему мясистое лицо свое и спросил вполголоса:
– Ну, как дела?
– Все хорошо идет, – покрасневши отвечал Христофорский.
Ему показалось, что скажи он "неизвестно", или "плохо", или "Бог знает, как дела идут", Стуколкин, только что кончится присутствие, догонит его на лестнице и непременно, самым безобразным образом, при всех побьет его.
– Ну, что пришли?! – сказал Христофорскому дружелюбно столоначальник его, добрейший Яков Михайлович Стороженко. – Как будто мы без вас и не можем, – и при этом ласково поглядел на покрасневшее лицо его, – вот разве эту бумажонку перебелите, да и ее, пожалуй, Прохоров перепишет. Еще успеете послужить...– добавил он, как будто перед ним торчал не Христофорский, а маленький мальчик, только что кончивший курс гимназии.
– Нет, пусть ходит,– заметил Стуколкин, разглядывая какую-то подпись на какой-то бумаге, – беден, так служи.
Христофорский переписал бумагу и сел, откинувшись на спинку казенного стула, как будто какой граф или такой человек, которому сам черт не брат.
Это еще больше внушило к нему некоторое уважение.
– Ишь ты, черт, какую штуку удерет, коли на миллионе-то женится... Чего доброго, в губернаторы или в откупщики полезет. Нашлась же дура!.. эдакое счастье! – завидовали мелкие чиновники-юноши из кантонистов и пришибленные старички, продолжая выводить строку за строкой, пригибать к столу голову, и одним только левым глазом коситься на кончик пера, а правый глаз держать наготове, чтоб успеть встать, если выйдет сам из-за стеклянной двери, за которой блестит зерцало, и откуда могут появиться всякого рода регалии.
Какой-то, даже очень важный, чиновник с орденом, из другого отделения, проходя в тесном пространстве между стеной, забрызганной чернилами, и столами, столкнулся с другим, не менее важным, чиновником без ордена, но зато с большим, выпятившимся брюхом, и вместо того, чтоб извиниться или попросить табачку, шепнул ему что-то на ухо и заставил его оглянуться на Христофорского.
Одним словом, Христофорский и не подозревал, как он шумит, и не воображал, до какой степени его сослуживцы занялись судьбой его. Они на другой же день узнали, кто такой купец Баканов, каких лет его дочь, какой капитал у него в обороте, сколько долгов, на сколько тысяч лежит товару, и решили, что хотя у Баканова далеко нет еще миллиона, но что он купец богатый и не на одну сотню тысяч имеет состояние. Вследствие таких толков, из какого-то темного угла, по городской почте, шло анонимное письмо к Степану Степанычу Баканову, в котором Христофорский описывался черными красками и изъявлялась готовность найти для его дочери жениха более достойного.
Но обратимся к чему-нибудь другому. Ну хоть к Трофиму. Если палата была удивлена Христофорский, то Трофим еще более был удивлен словами Баканова: "Не спускать Христофорскому". Ему показалось, что Баканов над ним тешится. "Эх! не в добрый час пришел!" – думал он, уходя домой и почесывая затылок. С тех пор все было тихо и мирно в квартире Христофорского. Христофорский ни слова не говорил Трофиму, Трофим также два дня не говорил со своим барином. Но на третий, утром, когда принес самовар, поставил его на стол и стал уходить, но вдруг обернулся и сказал:
– Барин!
Христофорский посмотрел на него исподлобья.
– А барин!
– Что тебе?
– Что ж это, так все и будет?
– Что тебе?
– Как что! Значит, так моему струменту и пропадать?
– Какому струменту?
– Вы мне скажите, куда вы его дели? Что ж это? Нешто другой покупать? Вы и так наказали, из жалованья целого рубля недодали.
– Гм! Разве я тебе не все жалованье выдал?
– А как же?!– и Трофим посмотрел на него вопросительно, а в то же время с упреком самого свирепого качества.
– Я, кажется, тебе все выдал.
– То-то все, а еще барин прозываешься...
Трофим, очевидно, сбирался грубить, губы его надувались. Христофорский это почувствовал.
– Гм! Если не все, значит, обчелся, ты зачем мне не сказал, что не все, я бы отдал!
– Ну отдайте.
– Ну и отдам, что ж ты стоишь, отдам, говорят тебе, придешь завтра, ну и получишь... Сколько я тебе недодал?
– Сами знаете...
– Ну и отдам, пошел!
– А струмент?
– Я и знать не знаю и ведать не ведаю...
Трофим постоял, поглядел, подумал, повернулся и вышел. Христофорский посидел, посидел, да и стал ходить по комнате. Он все эти дни был не в духе, то собирался идти к Банановым, то не решался. Самолюбие стало развиваться в нем и мешало. Это доказывает, что при известной обстановке иногда меняются характеры. Медный лоб Христофорского припомнил, вероятно, все свои неудачи в прошлом и по инстинкту стал осторожнее. Накануне заходил к нему Стуколкин (не вытерпел, зашел раньше трех дней) и стал стучаться. Христофорский был дома и не отпер, слышал, как Стуколкин за дверью ругал его всякими словами, и все-таки не отпер...
Что ему делать? Ответа нет как нет – он сделался нерешительным, даже отчасти раскаялся, что послал письмо.
При первой удаче, самой маленькой удаче, я уверен – и вы, читатель, уверены – у Христофорского изчезнут и эта нерешительность и это раскаяние.
Чтобы узнать наконец, как идут дела, получено ли письмо, или Стуколкин и не думал отдавать его, или оно не дошло по назначению. "Ах, если не дошло!.." – невольно подумал он и, скрепя сердце, отправился к Бакановым.
Баканов, получив анонимное письмо, был страшно зол на Христофорского. "Верно, дурак похвастался прежде времени",– подумал он, но письма этого не показал ни жене, ни дочери, чтоб не тревожить их; ему казалось, что все это прошло и кануло в реку Лету, что Христофорский сам поймет, что он глуп, или будет молчать, если обращаться с ним по-прежнему и не подавать никакого вида.
– Где пропадали? – спросил он Христофорского ни холодно, ни ласково...
– Был не совсем здоров, Степан Степаныч!
– Чем это ты хворал, батюшка,– заговорила Марья Саввишна,– не головой ли?
– Точно, что у меня все голова болела, прилив знаете, все кружилась. Также озноб был...
Баканов чему-то засмеялся. Поглядел на дочь и ушел заниматься в свою комнату.
Марья Саввишна продолжала что-то работать, Александра Степановна также как ни в чем не бывало сидела за пяльцами и шила.
Марья Саввишна, верная своей тактике, и виду не подавала Христофорскому, что она знает о его предложении.
– Вы на меня не сердитесь, Марья Саввишна? – спросил ее Христофорский. У Александры Степановны дрогнула рука, она побледнела и низко, к самой канве, наклонила свою голову.
– А за что это?.. Кажется, не за что...
– А за то, что я так давно у вас не был.
– Как же, очень сержусь! Не видала тебя, такое сокровище! – отвечала Марья Саввишна, тряхнувши животом от невольного позыва к смеху.
– Если б я не был болен, я бы давно у вас был. Вы на меня, ради бога, не сердитесь за это.
"Экой дурачина!" – подумала Марья Саввишна, едва сдерживая смех.
"Экая простая, добрая душа! – подумала Александра Степановна,– думает, что на него мы сердимся".
Христофорский, поговоривши с Марьей Саввишной, пошел поговорить со Степаном Степанычем, но нашел его за чтением "Московских ведомостей", и, не желая мешать ему, сам себе продул один из стоявших в углу черешневых чубуков и набил трубку. Видя, что все как будто по-прежнему, он убедился, что о письме его никто, кроме дочери, не знает, или что оно вовсе не было послано, и совершенно успокоился.
Успокоившись на этот счет, он стал ходить к Бакановым по-прежнему, чуть ли не каждый день. Александра Степановна была постоянно при матери и почти ничего не говорила с ним. На расспросы Марьи Саввишны, она отвечала: "Ей-богу же он ничего такого не говорит мне, даже не намекает; очень может быть, что и письмо-то написал не он, а кто-нибудь, так, ради шутки, мало ли на свете забавников!"
Родители успокоились. Утром, в какой-то четверг, Марья Саввишна уехала в лавку, муж ее отправился на биржу, Александра Степановна, в одной распашонке, была в зале, поливала цветы в горшках и думала о том, о чем она постоянно думала,– о Христофорском. И вдруг вошел Христофорский! Александра Степановна испугалась и водой облила себе платье.
Христофорский также почему-то сильно сконфузился.
– Как вы меня испугали! – сказала Александра Степановна.
– Разве никого дома нет? – спросил Христофорский.
– Никого...
– Получили вы мое письмо?..
Александра Степановна вместо да вздохнула и кивнула ему головой.
– Итак, могу ли я надеяться и просить вашей руки?
Александра Степановна с испугом оглянулась на дверь пустого кабинета, потом на дверь пустой гостиной.
– Разве... разве вы меня очень любите?..
– Можете ли вы сомневаться, до какой степени я люблю вас, как я в вас жестоко влюблен?.. Я так в вас влюблен, Александра Степановна, что умру, если вы мне откажете!
– Говорят, вы скупой и злой. За что вы прибили Трофима?..
– Он с утра до ночи грубит мне, Александра Степановна, даже спать не дает – уверяю вас... Если бы не вы... Я бы совсем с ума сошел... Я человек небогатый, но я дворянского происхождения, и всегда был в хороших домах, все меня любили, все... и неужели вы меня не любите?..
– Пойдемте в гостиную, признавайтесь во всем! – сказала Александра Степановна. Ей хотелось более нежной, более страстной сцены. Ей хотелось даже ободрить его, придать ему больше смелости.
Когда они вошли в гостиную, она стала у печки, он стал против нее и взял ее за руку.
– Нет, нет, – говорила она, задыхаясь,– вы меня не любите.
– Как же мне не любить вас!
– Любите меня больше всего на свете, больше денег? – больше...
Христофорский, не зная, что еще говорить и как еще уверять, обнял ее и поцеловал.
Александра Степановна вспыхнула, хотела вырваться, но рванулась, и остановилась, голова ее склонилась к его плечу, и она... стала порывисто и тихо говорить ему: "Мокей Трифоныч... Мне ничего не надо, кроме вашей любви, ничего, ни вашего ума, ни вашего дворянства, я люблю вас, и ночи не сплю, и все об вас думаю. Я ни за кого не пойду замуж. Кто меня любит, тот и будет моим мужем... да говорите же! Ах, нас могут увидеть... отодвиньтесь, дайте я сяду – сядьте на этом кресле. Говорите же, в последний раз, очень вы меня любите?"
– Ей-богу же люблю, Александра Степановна!
– Ну так сватайтесь – я согласна.
Христофорский, как вежливый кавалер, хотел взять у нее ручку и поцеловать, но вошла горничная Марья и не без подозрительного изумления посмотрела на красные щечки и красные ушки своей скромной барышни.
Христофорский встал, раскланялся и ушел, радостный и сияющий. Мог ли кто думать (он сам всегда думал), что такой дурак может возбуждать столько страсти!
Теперь на что ни решится Христофорский, не обманувшись в любви этой девушки; он тем сильнее убедился, что и все прочее, на что он надеется, не уйдет от него, не минует рук его. Дома он остался ненадолго, только трубочку выкурил, и пошел в палату. День был, как нарочно, светлый, теплый; в палате даже одно окно было настежь отворено, и даже какой-то молоденький чиновник из студентов сидел на нем и глядел на двор, куда приводили арестантов.
Христофорский занял свой стул. Стуколкин по-прежнему не обращал на него никакого внимания; он только покосился на него и продолжал писать,
Так прошло минут десять.
– Дайте ему, Яков Михайлыч, что-нибудь хоть переписать,– сказал Стуколкин, обращаясь с недовольным лицом к своему столоначальнику,– терпеть не могу, когда тут сидят за одним столом и ничего не делают.
– Экая вы горячка! – проговорил ему в ответ Яков Михайлыч, – не успел человек прийти.
– Да помилуйте, эдак и я перестану ходить... Это черт знает что такое! Да и что он за птица! Я не отдыхаю, когда прихожу, а он... это черт знает что...
Христофорский обиделся (стал очень обидчив), но молчал.
Яков Михайлыч не знал, что и заключить из поведения Стуколкина. "Экая горячка! Готов наделать и мне неприятностей!" – продолжал он думать, сочиняя отношение в какую-то провиантскую комиссию.
Христофорский по-прежнему молчал и сидел без дела.
Яков Михайлыч встал и пошел куда-то за справками.
– Ну, теперь все дело в шляпе, согласие получено,– сказал Христофорский на ухо Стуколкину как бы для того, чтобы озадачить его и наказать за дурное обращение.
Стуколкин продолжал писать, но физиономия его значительно смягчилась, наконец он покосился на Христофорского и сказал:
– Я на вас, милостивый государь, зол. – За что?
– А как вы смели не принять меня, разве я не знаю, что вы были дома?
– Да я не знал, что это вы, и я не мог отворить, потому что, знаете, такой был случай: я никого принять не мог.
– А! Понимаю: так вы, кроме того, что у вас богатая невеста есть, еще разные шуры-муры с девчонками заводите... это мы доведем до сведения. Гм, только вы наперед знайте, уж это вы так и знайте,– приду, постучусь, нет ответа, двери вышибу, видите, какой кулак! А? Что вы на это скажете? Вы, однако, не уходите без меня.
– Я никуда не уйду.
– Ну то-то же.
Часу в пятом уехал председатель, и все стали расходиться. Стуколкин также стал выходить, не выпуская из виду Христофорского, и как только тот надел фуражку, спустился вместе с ним на площадку по каменной лестнице.
– Так дело-то, значит, с моей легкой руки, на лад идет? А?..– заговорил Стуколкин. – А что вы думаете, кто вам помог, а? Да я, знаете ли вы, какое я письмо написал для вас? Самому себе никогда таких писем не писывал! Я вам так сочинил это письмо, что никакая,– вон видите, монашка идет к Иверской, получи она такую цидулку, и она не устояла бы. Понимаете ли вы теперь, что значит моя помощь?
– Что ж мудреного письмо написать: я не только письмо, и стихи с рифмой недавно послал моей невесте своего собственного сочинения,– возражал Христофорский довольно небрежно, к немалому удивлению своего нового приятеля.
"Ах, свинья!" – подумал приятель.
– А зачем же вы прибегали ко мне за помощью, ночью, разбудили меня, помешали мне, если вы сами все можете? А? Я вас спрашиваю, зачем? За кого же вы меня принимаете, смеяться, что ли, вы надо мной вздумали!
– Я действительно просил вас, Осип Осипыч, потому что вы человек опытный.
– А, вот что. Опытный! Так вы, стало быть, сознаете, что я опытнее вас и могу быть во всех случаях жизни полезен вам?
– Это я очень понимаю,– проскрипел Христофорский.
– Ну, не стану с вами ссориться, не стану... Если письмо мое подействовало и вам не отказано в руке этой мадемуазели, вы должны сейчас же угостить меня, – пойдем к Печкину.
Христофорский этого никак не ожидал... Он стал отнекиваться, божиться, что у него в кармане денег ни копейки нет.
– Нынче ни копейки, завтра ни копейки, а послезавтра тысячи, сотни тысяч. Фу, дьявол вас побери, какое счастье! Пойдем же к Печкину, закажем обед и кутнем, выпьем на ты – я... хочу с вами на ты,– потому что вижу, что вы человек хороший. Идем.
– Я ничего не пью,– сказал Христофорский.
– Я сам ничего не пью. Идем.
– Да право же, Осип Осипыч, у меня ни копейки с собой.
– Ничего! Вы думаете, что у меня денег нет? Я взаймы поверю на угощенье! Сколько вам? Десять – так десять, двадцать – так двадцать, будто у нас денег нет! Когда-нибудь отдадите мне с процентами,– и Стуколкин на ходу раскрыл свой бумажник.
Христофорский покосил свой нос на чужой бумажник. "Что ж,– подумал он, – возьму у него десять, когда-нибудь отдам".
– Ну, на это я, так и быть, согласен – сказал он,– десять дайте.
– А вот погодите, здесь на ветру не дам, войдем.
И они вошли при трубных звуках органа в дымную атмосферу печкинского трактира.
Вовсе не интересно знать, как ели и пили Христофорский и Стуколкин. Скажу только, что Христофорский отказался от водки, но не устоял от пива. Пиво он любил, но побаивался Стуколкина и не хотел опьянеть в его присутствии, не устоял же оттого, что день был жаркий и у него пересохло в горле. Чем больше он пил пиво, тем больше поддавался внушениям Стуколкйна, и по его настоянию под вечер, часу в восьмом, спросил бутылку шампанского; бутылку эту они распили, чокаясь бокалами, и выпили на "ты". Стуколкин хвастался своими победами над женщинами и много рассказывал Христофорскому, что он человек опасный и решительный. Но тот ничего не рассказывал, даже, подивитесь, читатель, утаил от своего нового друга утренний поцелуй. Счастье многих делает откровенными, но многих и скрытными. Христофорский решительно поумнел на два вершка с тех пор, как воображаемое им стало отчасти превращаться в действительность. Ничто, казалось, не поссорит новых друзей, но вышло иначе.
Половой подал счет. В итоге оказалось девять рублей тридцать пять копеек. Стуколкин подал этот счет Христофорскому. Христофорский бессмысленно посмотрел на него; у него двоилось в глазах; он даже улыбнулся.
– Кто же заплатит? – спросил Стуколкин.
Христофорский закрыл глаза, вытянул ноги, подбоченился и не отвечал.
– Ты ведь, кажется, пригласил меня,– сказал Стуколкин,– можешь платить, так плати, а не то...
– Я не могу,– сказал Христофорский.
– Ну, займи у меня. Ведь ты хотел у меня десять рублей занять.
– Когда?..
– А вот, как мы с тобой шли сюда.
– Не помню.
– Ну, не помнишь, так плати.
Стуколкин был не пьян, но красен, как сафьян, и глаза его с особенной проницательностью останавливались на лице Христофорского.
Христофорский пошарил у себя в жилетном кармане, нашел пятиалтынный и торжественно положил на стол.
– Бери за пиво,– сказал он половому.
Половой поглядел на обоих, взял пятиалтынный и спросил Стуколкина:
– Значит, вы, сударь, остальные заплатите?
Этот вопрос окончательно задел за живое Стуколкина. Он встал и подошел к Христофорскому.
– Ну, послушай ты,– сказал он, стараясь не рассердить его,– я, так и быть, дам тебе взаймы десять рублей, чтоб ты расплатился. Так и быть, дам, разумеется, с процентами; иначе будет скандал: ты заказывал, и тебя не выпустят. Вот тебе деньги, пиши расписку. Половой, дай чернильницу.
Половой принес бумаги и чернильницу. Стуколкин написал расписку и дал перо Христофорскому, чтобы тот подписал ее.
В расписке, вместо десяти, было написано пятьдесят рублей; Стуколкин был уверен, что полупьяный Христофорский подпишет все, что ему вздумается, и что ему, когда он женится, будет плевое дело отдать вместо десяти пятьдесят рублей.
Но Христофорский не был настолько пьян, чтоб даться в обман. Что касается денег, у него было побольше характера, чем у Стуколкина. Он сам был бы не прочь надуть его и решительно отказался подписывать.
– Не надуешь! – говорил он.
– Как ты смеешь так говорить? Вспомни, сколько ты у меня занял.
– Ничего не занял, – отвечал Христофорский и закрыл глаза, притворяясь более пьяным, чем он был на самом деле.
Мелкая хитрость равнялась в нем его тупоумию. Сила характера равнялась самоуверенности, что он всех умнее.
– Послушай ты, подлец! Если ты не заплатишь денег или не подпишешь расписки, я морду побью тебе,– шипел ему на ухо Стуколкин, – слышишь, я до полусмерти изобью тебя.
– Хорошо, согласен, – сказал Христофорский, притворяясь, что хочется спать, – хорошо, завтра... приходи завтра. Теперь оставь меня – я пьян.
В Христофорском не менее, чем в сердце Стуколкина, разгоралось тайное желание: пустить в ход кулаки и ладони.
Но птицеобразный Христофорский трусил, воображая, что зверообразный Стуколкин его сильнее и, чего доброго, наставит фонари, изуродует красоту его. Он положил руки на стол и уткнул в них свой длинный нос, решаясь лучше пожертвовать несколькими клочками волос из своего затылка.
Стуколкин непременно бы сделал скандал, то есть при всех исколотил бы его, если бы, во-первых, был пьян (от четырех бутылок пива и одной шампанского он пьян и быть не мог), и если бы, во-вторых, не понимал, что будущий богач, чего доброго, не тем, так другим отомстит ему. "Теперь еще и нету у него ничего,– думал он,– а уж столоначальник начинает перед ним подличать, а что, когда будет? тогда ему, чего доброго, и председатель станет руку протягивать да о здоровье осведомляться". Злости его не было границ, но буйная воля вошла в границы; он смутно понял, что как ни глуп Христофорский, но тертый калач, и что угрозой или кулаками от него ни копейки не вытянешь. К тому же Стуколкин дорожил местом на службе и любил деспотизм свой упражнять с глазу на глаз, а не среди почтенной публики. Он видел, что на них и так уже не одни половые стали обращать внимание. Скрепя сердце, заплатил он девять рублей с копейками и первый вышел из трактира.
Только что он исчез, Христофорский почувствовал облегчение и, подняв голову, перешел в другое отделение, сел в уголке и целый час не решался выйти на улицу. Стуколкин стал являться в его воображении чем-то вроде облагороженного Трофима, и если он мог побить последнего, то первый очень легко может побить его, в свою очередь.
XVIII
Можете сами представить, в каком необычном расположении духа вышел Христофорский из трактира Печкина. Голова его была мутна; на улице, переходя с тротуара на тротуар, он то гордо усмехался, как бы радуясь, что не дал Стуколкину надуть себя, то робко оглядывался и ускорял шаги.
Когда он пришел домой, заперся и лег спать, образ Александры Степановны раза два возникал перед ним из хаоса каких-то полусонных, несвязных мыслей; ему уже казалось, что Александра Степановна давным-давно жена его, и что он сердится на нее за то, что она заплатила Стуколкину десять рублей. "Ты обещал, – говорит Александра Степановна". – "Он хотел меня надуть, – возражает засыпающий Христофорский". – "Ты хотел его угостить". – "Нет, он меня, а не я его тащил в трактир. Смотри, вон он тебя одним кулаком убьет... караул!..." – и Христофорский чуть не закричал. Ему приснилось, что его дубасит Стуколкин. Но мало ли бывает всяких грез и мечтаний! Все это очень естественно. Наконец Христофорский совсем заснул и даже захрапел; и это естественно, но что вы скажете, читатель, как вы объясните его пробуждение? Это было в час ночи. Прилила ли кровь к его ушам, кошки ли праздновали свадьбу, ветер ли свистел в открытую вьюшку, только Христофорский проснулся в ужасе. На чердаке, почти над самой его кроватью, играла гармоника. Да еще как играла! Сначала какие-то дикие дьявольски-жалобные звуки, тянулись, обрывались и опять тянулись. Христофорский сел на кровать и стал креститься. Потом вдруг заиграла, засвистела такая песня, что "трепак" не "трепак", "во лузях" не "во лузях". Черт знает что! По потолку что-то застучало, затопало. Христофорскому показалось, что там идет такая пляска, такая возня, что страх! У него и лицо перекосилось от ужаса. Кое-как нащупал он рукой спичку и мазнул по стене, спичка вспыхнула, гармоника затихла, зато в окно со двора глянула какая-то красная рожа и высунула огненный язык. Христофорский уронил спичку и опять остался впотьмах. Тут он закрыл глаза, положил подушку на голову и до рассвета дрожал, как в лихорадке.
Читатели уже знают, что Христофорский был трус порядочный. Все это могло ему почудиться, потому, быть может, что в мозгу его еще бродили пары шампанского.
"Черт знает, что это такое было! – подумал он, продирая глаза часу в десятом утра.– Нет, здесь не чисто,– заключил он, надевая халат,– надо поскорей жениться, да и... гм! а может быть, это перед моей свадьбой так домовой распотешился".
Он отпер дверь, подошел к зеркалу и увидел, что лицо его как будто осунулось. Пришел Трофим с рукомойником.
– Ты ничего нынче ночью не слыхал?– спросил его Христофорский.
– Чего? Ничего не слыхал – али кто выживает?
– Ты... ты ночью не играл на гармонике?
– Я! А где я ее возьму? Вот куплю новую, ребята обещались подержанную за двугривенный достать.
– Так ты не играл? А?
Трофим поглядел на своего барина.
– Ну, так это черти играли.
– Черти! Как черти!– Трофим осклабился и опять поглядел на барина.
– Сходи на чердак, там поищи, не занес ли кто туда твоей гармоники,– там нынче ночью такая была возня да пляс, что... это, должно быть, перед свадьбой, как ты думаешь?
– Я давно знаю, что выживает,– отвечал Трофим, приподнимая рукомойник над протянувшимися к тазу ладонями барина.
Христофорский взял мыло. Он с некоторых пор мыл мылом не только руки, но и лицо.
– А что?..
– Да так: дверьми стучат,– а вы нешто на чердак струмент-то мой забросили? А?
– А я не помню. Что ж ты стоишь – лей!
– То-то оно... того, значит,– проговорил Трофим, плеснув ему на руки.
Христофорский молча умылся и стал полотенцем вытирать лицо свое. Трофим молча вышел.
Ночной страх скоро совершенно испарился из головы Христофорского. Он отдал приказание дворнику стоять у калитки и, если кто придет к нему, сказывать, что, дескать, Мокей Трифоныч ушел и не скоро воротится, а сам сначала вычистил свой сюртук, потом достал лучшую манишку, выстриг свой острый подбородок, причесал свои рыхлые баки, оделся и, живо представив себе вчерашнюю сцену в гостиной с Александрой Степановной, направил шаги свои к дому Баканова.
Не без смущения, но довольно развязно вошел он к нему в кабинет.
Баканов сидел в халате за конторкой; перед ним стояли два сидельца – один со счетами, другой с аршином за пазухой; Баканов что-то записывал, словом, был занят. Утренний визит Христофорского, и в тот именно час, когда, по своим занятиям, он не должен отлучаться от кладовой, наконец, примазанный, приглаженный, лоснящийся вид его не понравился Баканову; он едва кивнул ему головой и даже слегка поморщился.
Христофорский, не желая мешать, отошел в уголок, набил трубку, уселся и стал покуривать; смотря на лицо его, кажется, в эту минуту никто бы в мире не подумал, что он собирается свататься: Христофорский курил, пускал дым и преспокойно дожидался, скоро ли уйдут сидельцы; наконец, они низко поклонились, встряхнули волосами и вышли, один придерживая счеты, чтоб не слишком размахивались, другой положа руку за пазуху. Христофорский затянулся дымом, встал, вытянулся, поставил трубку в угол и подошел к Степану Степановичу. В эту минуту лицо его покрылось краской.