Текст книги "Стихотворения. Поэмы. Проза"
Автор книги: Яков Полонский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 62 страниц)
"Верно, это хутор мельника",– подумал я и крикнул:
– Эй, нет ли там кого?
В палисаднике залаяла собака.
– Пижон, тубо! – послышался мне знакомый голос из-за частых ветвей мелколиственной акации.
– Пижон! – закричал я,– тубо! это я!
Пижон, вспрыгнув на задние лапы, просунул морду сквозь решетку калитки и завертел хвостом.
– Войдите, войдите! Не бойтесь! – услыхал я тот же голос.
Калитка отворилась, и с трубкой в руках, в халате нараспашку предстал мне сам хозяин.
Это был, без всякого сомнения, Скандинавцев.
– Извините,– начал я говорить,– я шел не к вам. Не знаю, где ореховая роща, туда моя кузина пошла за грибами.
– А давно она пошла?
– Да уж, я думаю, с час.
– Погодите, я вас провожу туда.
– Благодарю вас покорно, очень буду рад, очень рад.
– Что ж вы не войдете! Войдите! На террасе посидите или хоть ложитесь на траве, а я сейчас оденусь.
Я пошел под дощатый навес террасы, деревянный пол которой был в уровень с дорожками. На террасе стояла кушетка, и на ней лежал широкий лист французской газеты, на столике стояла чашка с кофе и торчал кожаный кисет с табаком.
Я заглянул в комнату, где Скандинавцев стоя повязывал себе на шею летний галстук. Пестро и беспорядочно было в этой комнате; чего там не было! Ружья и ягдташи на оленьих рогах, ковер на полу, ковер на стене у постели, книги на столе, книги под столом, бумаги, письма, краски и даже два ящика под пыльными стеклами – один, с минералами, другой с козявками, "пронзенными насквозь",– это был кабинет человека если не дельного, то уж, наверное, деятельного и многостороннего.
Я бы с радостью остался посидеть в этой комнате, если б не спешил в рощу. Зачем и для чего спешил, я и сам не знал.
– Я ведь здесь живу, как человек заезжий,– сказал Скандинавцев, надевая первый попавшийся ему под руку зеленый, кожаный, охотничий картуз.– Я сюда обыкновенно приезжаю только летом на два, на три месяца, отдохнуть да пошляться, а главное для того, чтоб быть чем-нибудь. Здесь я как-то чувствую, что я что-то такое... нечто вроде мелкопоместного помещика и обладателя сей ветхой храмины. В столицах, напротив, я решительно не знаю, что я такое. Только затем сюда и приезжаю.
"Да, толкуй себе,– подумал я,– знаем, дескать, что тебя влечет сюда – не надуешь".
– Ну, милостивый государь, я готов, отправляемтесь.
Мы вышли, Пижон побежал вперед, делая круги и поднимая радостный лай, на который недружелюбным лаем отозвалась ему собака с мельницы.
– А признайтесь-ка, молодой человек, признайтесь,– сказал мне, между прочим, Скандинавцев, косясь на меня из-под зеленого картуза.– Влюблены в кузину? а? что краснеете, по лицу вижу, что влюблены.
– Я вижу, что вы охотник дразнить,– сказал я,– сами влюблены... а на меня свалить хотите.
– Ну, и я, и вы,– сказал он, смеясь и уж нисколько не сконфузившись.– Мы оба; что ж из этого, я ведь вам мешать не буду.
– Ну, уж нет! я вам ее уступаю, вы можете на ней жениться... а я... Вы лучше меня на свадьбу позовете, я и этому буду очень доволен.
– Этому доволен! Разве так говорят? Этому доволен! Ах вы, милостивый государь, а еще влюблены,
– Я сказал – этим доволен, что вы, помилуйте!
– А хотите, я сейчас же скажу вашей кузине, что вы неравнодушны к ней?
– Уж, пожалуйста, не говорите! Это вздор. Для первого знакомства мы только с вами поссоримся, и больше ничего.
Наконец, мы вошли в кусты; вид рощи, скорей осиновой, чем ореховой, мало обратил на себя мое внимание, до такой степени этот Скандинавцев овладел им, говоря со мной и не щадя во мне ничего, даже грамматического промаха. Помню только, что кусты были довольны густы и часты, а деревья, длинные и высокие, стояли врозь, как будто поссорились и разбрелись. Слой сухих и ржавых листьев, красота и радость прошедшей весны, зашелестел у нас под ногами; мы шли сначала молча, потом стали аукаться. Пижон поднял лай, мы услыхали крик испуганного им Андрюши и подошли к нему. "Я больше всех набрал",– сказал он, показывая на кузовок свой, действительно почти полный: видно, искать грибы он был способнее, чем учить уроки. Пижон полаял на Хохлова и на Аксинью, и, наконец, напав на следы крота, принялся рыть землю, и, как бы упиваясь благоуханием, совал свой нов в земляную дырку, храпел и потом опять проворно работал лапами.
Лиза сидела на опрокинутом бурей дереве. На голове ее был шелковый алый платок. В руках – с коротенькими рукавчиками и в перчатках по локоть –дер" жала она синий зонтик и, от нечего делась, вертела им. Кузовок, совершенно пустой, лежал у ног ее на складках платья.
– Ну, так и есть! – сказала она с недовольным видом,– думаю, кто это кричит на весь лес, так что даже страшно!..
Скандинавцев снял картуз, поклонился, попросил у нее ручку поцеловать и сел подле нее так близко, что она немного отодвинулась.
– Неужели,– спросил он, улыбаясь и глядя на нее искоса,– мы так громко кричали?
– Да как же!.. я думаю, у нас в деревне слышно,– как бы жалуясь, проговорила Лиза.
– Ага! – заметил ей Скандинавцев таким тоном, что она, усмехнувшись невольно, отворотилась.
Я отошел от них шагов на тридцать и стал ходить, шаркая ногами, будто ищу грибы.
Сначала разговор их был заметно шутливый. Скандинавцев ее как будто чем-то поддразнивал. Лиза смеялась, краснела и по временам, потупив глаза, отворачивала от него лицо свое; наконец, стала слушать его, наклонив голову, и вся превратилась в слух и внимание. Разговор, как видно, принял не шуточное направление. Изредка долетали до меня отрывочные восклицания Лизы... "Да пусть!..– говорила она.– Э, стоит думать! Да хоть в огонь".
Мне казалось, я понимал ее, и ребяческой душой глубоко ей сочувствовал.
Мало-помалу удалясь от них, я присоединился к Васе, который, подходя к самым высоким деревьям, смотрел на них как на диковинку: видно, он был в каком-то особенном настроении духа или просто нравился ему блеск вечернего солнца, игравший на осиновых верхушках. Бог его знает, что ему нравилось и что не нравилось.
Где-то дятел принялся крепким носом своим стучать по стволу, где-то за кустами раздавался тихий скрип, как стон умирающего. Старая подрубленная береза с легким шумом потянула к нам остатки жиденьких, на одном только суку уцелевших веток. Одно длинное дерево, сломившись, легло на плечо к другому и, казалось, как будто говорило: "Поддержите, братцы,– падаю".
– Ау! где вы? – раздался голос Скандинавцева.
– Здесь, здесь! – закричал я.
Из-за кустов показалась Лиза.
– Пора домой,– сказала она Хохлову.
– Прощайте! – сказал ей Скандинавцев.– Пижон!– крикнул он и исчез, прежде чем нашли мы Аксинью, старуху, которая по праздникам любила клюкнуть, а в будни спать,– но и во сне и наяву ей все мерещились свадьбы. "Уж поплясала бы я, матушка Лизавета Антоновна",– не раз говорила она, разводя руками. И Лиза любила ее за то, что она, как кума ее, меньше других на нее сплетничала.
Хохлов отыскал Андрюшу, и мы с кузиной двинулись. Лиза шла молча, погруженная в глубокую задумчивость, и очнулась, когда мы подошли к гумнам, из-за которых светились озаренные вечерним солнцем трубы и знакомый мне чердак с слуховыми окнами.
– Положи мне в кузов несколько грибков,– сказала она Андрюше,– дома я отдам тебе.
Андрюша уступил ей три гриба.
– Я вам гнилые дам, а вот эти я не дам,– сказал он, сортируя грибы и скаля зубы от радости, что его котомка полнее всех.
– Что вы нынче такой скучный? – спросила меня Лиза, вполне довольная тремя грибами.
Я увидел, что мы пошли сзади всех, отстали и что никто не может слышать нас.
– Кузина,– сказал я с чувством,– вы думаете, что я не желаю вам счастья.
– А что?
– Так.
– Нет, скажите, что вы думаете?
– Я думаю, что вы любите, и, быть может...
– Кого я люблю?
– Скандинавцева.
– Ну, да, я люблю его,– сказала она, подумавши, и улыбнулась.
Никогда я не забуду этой улыбки; я понял после, как она была насмешлива.
Прошло еще сколько-то дней; я так и ждал, что вот-вот матушка пришлет письмо с просьбой дать мне лошадей, то есть, попросту, велит мне приехать. Не хотелось мне так скоро и, быть может, навсегда расстаться с Лизой. Моя дружба к ней и все наши отношения без присутствия старухи, которая не шутя начинала ревновать и подозревать меня, не имели бы и сотой доли того интереса и той привлекательности, почти романической. Я знал, что ей за меня часто достается, что ее бранят за то, будто бы она со мной кокетничает и поблажает мне. Я готов был за нее в огонь и в воду, боялся ее выговора больше, чем Аграфены Степановны; слушая ее речи, я задавал себе тысячи вопросов насчет будущей судьбы ее. Что, если, думал я, Скандинавцев приедет свататься, а старуха ему откажет, что станет делать Хрустин? Что, если Хрустин скажет: это не мое дело, распоряжайтесь как знаете! Болтовня с Катей также наполняла значительную часть моего свободного времени. Я уже боялся заходить к больному отцу ее, а вызывал ее.
– Нет ли у вас письмеца к Скандинавцеву? – говорил я. – Давайте, я снесу.
– Теперь нет, а когда будет – пожалуй.
– А нет ли у вас варенья?
– Варенье есть.
– Нельзя ли в огород принести – мы его отведаем.
И Катя с хохотом начинала из своих рук кормить меня.
Так шло время. Вдруг я стал замечать, что Лиза переменилась ко мне, и не только ко мне – вообще переменилась.
Раз как-то я хотел спросить ее на ухо, позволит ли она мне идти к Скандинавцеву? Она мне отвечала вслух так, чтобы слышала бабушка:
– Что у вас за привычка говорить шепотом, словно вы боитесь; говорите громко, как и все.
И не на мне одном отразилось это странное, как будто желчное расположение духа: за пустяки какие-то рассердилась она на свою девушку; купаться перестала ходить, и напрасно я звал ее в сад.
– Зачем в сад? – отвечала она, стоя на балконе, и вслед за этими словами, как бы назло мне, уходила в задние комнаты.
"Неужели, – думал я, – Аграфена Степановна ее испортила?"
В самом лице ее произошла перемена: она похудела в четыре дня так, как будто была больна целую неделю. Напрасно я спрашивал ее: что с ней? здорова ли она? Лиза отвечала с досадой:
– Разве вы не видите, что я здорова!
Наконец, однажды в сумерки, я застал ее одну в гостиной; она сидела в креслах бледная, как мрамор, и, приподняв брови, смотрела в угол на образ божьей матери, и, быть может, внутренно молилась. Этим образом когда-то благословили покойную ее мать. Когда я молча сел против нее в другое кресло, она опустила глаза и посмотрела мне в лицо с такой сокрушительной грустью, что у меня сердце сжалось и чуть-чуть не покатились слезы. "Боже мой, – подумал я, – что случилось и отчего она в несколько дней переменилась так, что я едва узнаю ее?"
– Кузина, отчего вы так грустны?
– Не понимаю, из чего вы это заключаете,– отвечала она.
– Не сказал ли он вам, что скоро уедет или что-нибудь...
– Ну, да, да, оттого! – проговорила она, быстро обернувшись с тревогой на лице и как будто испугавшись, что меня подслушали!
– Не спрашивайте меня...– она встала и заглянула в дверь,– сделайте милость, не спрашивайте, вы знаете все, и больше нечего знать.
На другой день после такого странного разговора Лиза показалась мне еще страннее: целый день сидела за работой, смеялась надо мной, говорила, что придется мне скоро ехать в город.
– А вы,– спросил я,– скоро ли к нам приедете?
– Я не люблю города,– отвечала она с гримаской,– что там? пыль, камни, стукотня, избави бог, какая скука!
– Неужели вам здесь лучше?
– Несравненно лучше!
Я ушел, кажется, к Кате варенье есть, потом – это уж было вечером – нашел в саду Хохлова с Андрюшей, присоединился к ним, отведал, поспели ли яблоки; одно из них зашвырнул, другое покатил вдоль дорожки. Нагулявшись, почти усталый, шел я вместе с ними домой, то есть на балкон, вдруг навстречу нам Лиза.
– А! – сказала она; это "а!" вылетело как будто из больной груди, но лицо ее казалось спокойным.– Вы куда?
– Домой, устали.
– А я так засиделась, целый день сидела, так хочется побегать. Догоните меня.
И с этим словом, как серна, бросилась она в куртину, я за ней, Андрюша также. Но он упал и заохал. Я один в кустах догнал ее, и не знаю, кто кого поймал за руку – я ее или она меня.
– Отнесите,– сказала она, страшно запыхавшись; грудь ее так сильно поднималась, что она едва выговорила: – Сейчас, к Скандинавцеву!
Бумажка, свернутая и запечатанная облаткой, мигом очутилась в руке моей; я сжал ее.
Поцеловав кузину в плечо, как верный ее раб, и не сказав ей ни слова, я побежал, наткнулся на Андрюшу и остановился, чтоб не показать ему вида, что я бегу с намерением.
– Что, поймали? – спросил он.
– Еще бы? Как раз поймал.
– Куда ж вы?
– Да руку обжег крапивой.
– О! больно обожгли, покажите.
– Вот еще, показывать!..
– Андрюша не поймал меня, ему стыдно, – сказала Лиза, поправляя на голове гребень.
– Смотри ты! – сказал мне Хохлов, заложа руку за пазуху.
– Не твое дело,– сказал я Хохлову и пошел сперва шагом, потом рысью; чтоб не огибать сада, я перелез плетень и очутился на гумне, оглянулся, не видят ли меня из окна дома, юркнул между скирд и вышел на ту дорогу, по которой тому назад недели полторы мы шли из рощи. Я не шел – летел, я не чувствовал усталости и в пять минут уже был на полдороге к мельницам. Душа моя ликовала, сердце стучало шибко, как будто нечто необычайное случилось. Она удостоила-таки меня своего доверия, поняла-таки наконец, что я могу быть бескорыстно предан ей... да, пусть меня истерзают до полусмерти, если выдам тайну милой Лизы.
Так или почти так восторженно думал я, быстрыми шагами приближаясь к знакомому мне палисаднику.
– Отоприте, эй, кто там! – закричал я в калитку.
Пижон залаял. Слава богу, подумал я, он дома: я так боялся, что его дома нет.
Мальчик, одетый казачком, пришел отодвинуть засов и впустил меня.
Я застал Скандинавцева стоящим посреди комнаты с расставленными ногами и в охотничьем картузе. Он как будто пол разглядывал, о чем-то крепко думал.
– Пойдемте в палисадник,– сказал я, заметив мальчика, который стоял у дверей,– мне нужно сказать вам два словечка.
Он с любопытством посмотрел мне в глаза, и мы вышли.
– Что такое, молодой человек? – сказал он, обогнув рукой мою голову.
– Записочка.
– А! От кого?
– От кузины,– шепнул я, вспыхнув.
– От Лизаветы Антоновны, ну, давайте.
Он взял записку, развернул ее, прочел менее чем в одну секунду и положил в боковой карман.
– Ну,– сказал он, подумавши,– скажите ей, что ее просьба будет исполнена.
– А вы не напишете?
– Если можно не писать, так зачем? Ну... а признайтесь,– прибавил он,– ведь влюблены в кузину, а? признайтесь!
Подобной шутки в эту минуту я не ожидал от Скандинавцева. "Как,– подумал я,– считать меня таким дураком!"
– Если б я не был к ней равнодушен, я бы не понес к вам ее записочки.
– Э! да какой же вы мастер отвечать, право, мастер! ай да молодой человек! я от вас не ждал... хотите чаю?
– Нет-с, не хочу.
– Да вы еще, кажется, и сердитесь. Вам, быть может, хочется непременно и от меня отнести записку.
Мне действительно этого сперва хотелось, и я удивляюсь, как Скандинавцев мог так вдруг понять мое желание, даже и во мне-то шевельнувшееся бессознательно.
– Ничего мне не хочется,– сказал я,– ничего! Прощайте! Я расскажу ей, как вы принимаете от нее...
– Что! Договаривайте! Скандинавцев усмехнулся.
– Что вы вовсе не рады.
– Чему?
Он опять усмехнулся.
– Как будто я не знаю. Если б вы видели, как она переменилась, как страдает, это я один... один я вижу. Быть может, ее терзает мысль, что вы скоро уедете,
– Да кто же вам сказал, что я скоро еду? Я еще целый месяц пробуду здесь. Об этом ей нечего беспокоиться.
– Вы ее не оставите? Не правда ли? – начал я говорить сквозь слезы и невольно схватив его за руку, как будто от него в эту минуту зависело решение судьбы Лизы.
Скандинавцев изумился такому с моей стороны движению.
– Вы добрый мальчик! – сказал он, подумав и уже совсем не тем голосом, каким говорил со мной за минуту,– но,– продолжал он,– вы меня не знаете, утешьтесь! Кузина ваша, если захочет, будет счастлива.
Я воротился совершенно успокоенный; и кого бы не успокоили последние слова, так утвердительно и с таким достоинством произнесенные? В тот же вечер, после ужина, Лиза вышла на балкон, я за ней.
– Мне велено передать,– шепнул я Лизе,– что все будет исполнено.
Ни слова на это не сказала мне Лиза, только, уходя спать, в дверях балкона пожала мне тихонько руку. Ее рука была холодна, как лед.
– Он сказал,– добавил я,– что вы будете счастливы! Чудный человек!
– Я простудилась немного,– сказала Лиза вслух,– с вечера хочу напиться малины и, чтоб согреться, накроюсь салопом.
– Простудилась, простудилась, а стоит на сквозном ветру,– сказала Аграфена Степановна,– пора спать,– добавила она, взяв со стола в гостиной свечу, и удалилась в спальню...
Лиза ушла вслед за ней, и дверь за ней затворилась.
Моя ребяческая неопытность много нелепых слез и горя приносила мне, но зато иногда и дарила меня минутами в высшей степени отрадными. Радоваться было нечему, а я заснул весело и весело проснулся, не предчувствуя, что буду плакать.
Хохлов также проснулся, и мы оба не могли понять, отчего Демьян не несет нам сапогов, которые, подобно моему Михалычу, любил он с вечера забирать и до утра уносить в переднюю.
– Что он нейдет? Черт его знает! – сказал я с досадой.
– Знаешь что? – сказал Вася.
– Что?
– А то, что нынче чем свет приходила к нам Аграфена Степановна.
– Что ты? Со сна тебе, что ли, это показалось?
– Нет, не показалось, я видел.
– Что ж она тут делала?
– Постояла на пороге и ушла.
Бог знает почему это меня обеспокоило. Долго я рассуждал, что б это значило? Уж не белая ли женщина приходила к нам?
Пришел наконец Демьян. Лицо его было нехорошо, походка также как будто не его; не говоря ни слова, он опустил сапоги наши на пол.
– Что случилось? – спросил я Демьяна.
– Да что, сударь! – отвечал он.– Эх!
И, махнув рукой, он проворно вышел. Его кто-то позвал.
Живо я умылся, без посторонней помощи оделся и вышел на двор. Лицо женщины, перебежавшей в кухню, захлопнувшаяся где-то дверь, чей-то плач в девичьей–все изобличало что-то непонятное: испуг не испуг, беспокойство не беспокойство, что-то такое, что меня сразу охватило каким-то тяжелым предчувствием.
Я вбежал в дом. В передней стояли староста и садовник. В зале мрачный, как ночь, стоял сам Хрустин и, заложа руки за спину, глядел в окно. Так глядел, "как будто наступает страшный суд", по выражению Гамлета.
"Боже мой,– подумал я с ужасом,– верно, кузина скончалась".
– Негде ей потонуть, негде! Это не может быть, незачем ей было этого салопа брать! – проговорила вдруг вошедшая Аграфена Степановна. Голова ее тряслась, руки делали какие-то странные жесты,
– Ну, а не потонула, так что ж? – сказал Хрустин, сурово повернувшись к ней всем туловищем.
– Что?.. притворщица!.. Ишь как! больной притворилась, покрой ее салопом, больна!.. Что такое это вчера она говорила вам на балконе?– спросила старуха, устремив на меня серые, лихорадочные глаза свои.– Я ведь все слышала. Вы ведь были охотник шептаться-то с ней, шептун! Я испугался и побледнел.
– Что ж вы, батюшка, молчите?
– Я не знаю, что такое.
– А то, что с шести часов утра ищет ее весь дом, вся деревня, а ее нет.
– Она мне вчера говорила,– сказал я,– что она больна, больше она мне ничего не говорила.
– Найдется,– пробормотал Хрустин,– а выйдет замуж, так и слава богу.
– За какого-нибудь негодяя, сквалыгу! Да и кто ее возьмет без приданого! Так шляться будет... вешаться...– кричала Аграфена Степановна.
Хрустин перекрестился, пошел в кабинет и, как кажется, все предоставил богу и времени.
Первая мысль, которая пришла мне в голову, была та, что бедная Лиза увезена Скандинавцевым. Чтоб убедиться в этом, я во что бы то ни стало намеревался посетить его. Мне казалось странным, отчего в целом доме никто, даже сама Аграфена Степановна, ни разу не произнесли имени Скандинавцева, тогда как он жил не за горами, а Демьян даже и подозревал, что он ухаживает за барышней; это очень меня беспокоило, очень! Демьяна я не мог спросить, потому что он уехал с людьми на лодке для расспроса на барках, на паромах, в мелких деревушках, не видать ли где каких следов? Хохлов что-то такое думал и смотрел на меня с каким-то особенно строгим выражением, но молчал. Горничной Лизы мне было жаль больше, чем самого Хрустина... одним словом, мучительный, страшный час пережил я в этом доме, прежде чем решился идти к Скандинавцеву.
К одиннадцати часам утра я не вытерпел и пошел к нему; боялся не застать его, шел нерешительным шагом и боялся, что вот-вот сейчас увидят меня, вернут, начнут опять спрашивать: куда я, зачем и почему?
Калитка в палисадник была отворена (уж не была ли здесь Аграфена Степановна?); я вошел на террасу и осторожно стал отворять дверь в комнату. Пижон зарычал, и это одно уже потрясло мои нервы.
Скандинавцева я застал в постели; он спал непробудным сном, свесив руку, глубокомысленно расширяя ноздри и шевеля бровями. Я сел подле него на стуле. Пижон, закусив губу, из-под стола смотрел мне в лицо и, перекосивши морду, казалось, меня о тем-то спрашивал. Увы! что мог я отвечать ему? Мне стал представляться труп девушки, пойманный рыбаками и , распростертый на песчаном береге, стало представляться, что этот спокойно спящий юноша – злодей, виновник ее погибели, и я... готов был помогать ему! Я заплакал.
Спящий махнул рукой и уронил трубку.
– Сергей Иваныч! – сказал я не без усилия над самим собой.
Скандинавцев проснулся, приподнял голову, зевнул и, усмехнувшись, спросил меня: о чем я плачу?
Я встрепенулся и в немногих словах рассказал ему, что случилось.
– Так неужели утонула? – спросил он.
– Ну да, что ж больше! – отвечал я, утирая слезы.
– Жаль! Славная была девушка! Эй, Митька, готов ли чай! Да набей-ка трубку!
Мы посмотрели друг на друга – я с ужасом, он с легкой усмешкой.
– Эх, как я проспал,– сказал он, взглянув на часы, висевшие над кроватью на стене, обитой ковром.– В деревне так не годится спать.
И он встал, надел туфли, халат и раскурил трубку, набитую мальчиком.
– Так неужели в реку бросилась? – спросил он снова, затянулся и пустил клуб дыма.
Я уж и отвечать не мог.
– Успокойтесь, молодой человек,– сказал он наконец, поглядев на меня раз десять сряду, как бы любуясь моим отчаянием, – успокойтесь! все хорошо! Никто не утонул! Успокойтесь!
– Помилуйте, как я могу...
– Мне говорить вам теперь неловко.– И он взглянул на дверь, за которой Митька наливал чай.– Ну, а если вы не разучились читать, а главное, если вы скромный молодой человек, прочтите, я вам дам письмо.
Я взял письмо, вынутое им из шкатулки, и прочел:
"Друг Сергей!
Последняя записка Л. меня и волнует, и радует. На 27 июля, как сказано, я буду в лодке на известном тебе месте в два часа ночи. Сестра моя будет в экипаже, по ту сторону Оки, у пустых хлебных сараев. Матушка моя подождет нас на станции, у знакомого ей станционного смотрителя. Если ночь будет бурна, не жди – жди в следующую ночь. Если Л. не решится – бог с ней! Я во второй раз свататься не буду, потому что знаю, это бесполезно. Хрустин же сказал мне, что он рад, стало быть, в чем препятствие? Обнимаю тебя, прощай. Эту записку доставит тебе тот самый отставной актер, с которым ты на охоту ходишь. Распоряжайся и с своей стороны. Я в тебе уверен. До свидания, остаюсь твой друг П. С.".
– Неужели? Самоситов?! – воскликнул я, не веря глазам своим.
– Он и есть, а вы почем знаете?
– Я слышал, скажите... как это? ах, как это странно! Хороший ли он человек? Как бы мне увидеть его? Где же это он ее видел?
– Он уже четыре года ее любит без памяти. Ваша кузина была в пансионе у мадам Фляком, а эта мадам Фляком была когда-то гувернанткой у его сестры, Марьи Петровны. Марья Петровна познакомилась с Лизой, ну, и брала ее к себе по воскресеньям. Вот и все... а я был его товарищем, знаю его характер и все благородство души его. Они обвенчаются, не спросясь у вашей Аграфены Степановны, и прекрасно сделают...
Что еще скажу я в заключение? Хрустин дня через два узнал от меня все. Сначала он так дико на меня посмотрел, как бы не доверяя словам моим, что я испугался за свою нескромность; но потом таинственно, как соучастник мой, с полустрогим и с полушутливым выражением в лице и в голосе, подозвал меня к себе, погрозил пальцем и сказал: "Смотри, повеса, ничего не говори Аграфене Степановне".