Текст книги "Стихотворения. Поэмы. Проза"
Автор книги: Яков Полонский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 62 страниц)
Так и порывался я уехать от вас из сада Бакауровых, в тот вечер я думал быть счастливейшим из смертных. Не шутя я должен сказать тебе, что моя любовь возвышалась до какого-то исступленного благоговения.
И на щеках Хвилькина показался румянец, он закусил верхнюю губу и только через минуту способен был продолжать рассказ свой в прежнем тоне.
– Часу в десятом, помнишь, как нарочно, ночь такая темная; одна только тишина ее меня бесила. Я ждал,– не верилось... я разбил две трубки от нетерпения,– вздумал, расхаживая, чубуком махать. Часу в десятом, не то в одиннадцатом я отворил дверь и присел на пороге, меня бросало то в жар, то в холод. Наконец мне послышался шорох женского платья. Мне дали знать: пришла! С четверть часа после этого я ждал ее. Майя была на лестнице и не решалась войти... Эти четверть часа показались мне вечностью.
– Ну, и что же наконец? – сказал я Хвилькину.
– Ну, и не та, братец, совсем другая! Чему же ты смеешься?.. Ведь я, поверишь ли ты, я чуть с ума не спятил... Вообрази себе, ну, ты вообрази... что бишь такое я начал тебе рассказывать... ах да, я не знал, что мне и делать... право!
И Хвилькин расставил руки, как бы еще соображая, что ему было делать в этом случае.
– Как нарочно, в эту ночь ты, нелепый человек, вздумал насмешить меня, пришел, и зачем пришел, шут тебя знает!.. Как нарочно, еще догадало тебя найти у меня этот желтенький платочек; этот желтенький платочек был для меня хуже всякого скорпиона. На все брошенные мною деньги я купил какой-то платочек с головы какой-то глупенькой девочки!..
На другой день рано, часу в пятом, утра, бледный от досады и мучительной бессонницы, вышел я на кровлю дохнуть свежим воздухом и, как нарочно, вижу, стоит Елена (я уж после узнал, как зовут ее). От роду я не видал такой красавицы! На ней была катиба черные волосы, полузаплетенные, полуразвитые, длинными косами лежали по плечам, жаркая заря освещала ее лицо и кисти рук, сложенных на груди. Заметил ли ты, какие у нее прекрасные руки!..
– Нет, не заметил...
– Ну, так я тебе не стану ее описывать. Елена вышла на кровлю, для того чтоб позвать водовоза, который по соседству опоражнивал кожаные мешки свои. $ – ну, что мне сказать тебе? – я обомлел, сердца в себе я не чувствовал, даже не знаю, билось ли оно в эту минуту, я стоял, как преступник, уличенный в преступлении. Она обернулась и стала пристально и строго смотреть мне в глаза. Наконец она многозначительно и насмешливо улыбнулась, махнула рукой водовозу и сошла вниз. Это была немая сцена. Если бы ты смотрел на нас со стороны, ты бы увидал две кровли, из которых на одной стоит Хвилькин, а на другой какая-то женщина, и ничего бы не понял. Из ее улыбки я понял только одно, что... для меня все кончено, что ей известно более, быть может, чем я сам знаю из всей этой проклятой истории. Все это утро я как сумасшедший обдумывал план, войти к ней в саклю и броситься к ногам ее,– то-то бы насмешил! Ну, вот, я тебе все сказал! Ты видишь сам, что для тебя тут ничего нет интересного.
Я стал думать о том, как бы мне помочь в этом деле Хвилькину, и не знал, чем помочь.
– Видишь ли ты ее теперь хоть изредка?
– Полно смешить! Зачем? Ведь она знает, что я виделся с ее племянницей.
– Пойдем нынче вечером.
– Куда?
– Туда на кровлю.
– Зачем? Чтоб опять наделать глупостей? Пойдем лучше в клуб. Я хочу завтракать. Мы встали и пошли.
– Вообрази,– заговорил он дорогой,– какой это негостеприимный квартал; я не советую тебе слишком часто ходить туда, особливо ночью; там никто еще из Русских не нанимал квартир, я первый нанял, и нанял за большие деньги. Старый хозяин, из татар, ни за что не хотел расстаться с своим обиталищем... Мое появление в тех местах возбуждало не то ревность, не то подозрение. Часто эти краснобородые лица, с красными, нависшими бровями, осматривали-меня с головы до ног, как бы спрашивая: кто тебя звал сюда, ты зачем здесь поселился? Дня за три до моего оттуда выезда, вечером, кто-то швырнул ко мне на террасу пре-порядочный кусок извести и ранил моего Филата в ногу. Филат был в храбром расположении духа и, подобрав куски, с остервенением стал бросать их во все стороны.
Я вспомнил Али-Аскара и подумал:
– Всякая нелепость имеет, однако же, свое основание.
Тифлисские сакли
Кто живал в Тифлисе, тот, конечно, не может не знать одного из самых живописных уголков его. Этот уголок – Сололакское ущелье, или, просто, Сололаки, некогда одно из предместий небольшой столицы Грузии, теперь небольшой квартал одного из обширнейших губернских городов в России. Незаметно покатое дно этого ущелья с трех сторон замкнуто сплошными каменными утесами, грустного изжелта-пепельного цвета, и подчас, в проливные дожди, служит руслом бурному потоку, ниспадающему с гор мутными каскадами. В глубине ущелья, там, где крутые обрывы как бы раздвигаются для пропуска и стока дождевой воды, на высоте торчит обломок арки; тут был когда-то мост, по которому в незапамятные времена шла дорога и шагали караваны; теперь этой дороги и следу нет, даже и вообразить себе нельзя, чтоб тут когда-нибудь была дорога.
По милости наводнений, почти ежегодных, русло временного потока составляет в Сололаках главную, или, лучше сказать, единственную улицу, постоянно сухую, хоть и немощеную. В пространстве между гор, слева от этой улицы, вдоль садов тянется колючий плетень, до самого подъема на новую, так называемую Коджорскую дорогу, рваную порохом. Кто бы ни шел, кто бы ни ехал по этой дороге – далеко видно... А кому случалось идти по ней, тот, конечно, не раз останавливался отдохнуть или полюбоваться противоположной стороной Сололакской улицы, этим живописным беспорядком грузинских и армянских саклей, садов и маленьких двориков, местами ярко освещенных солнцем, местами, словно сетью, покрытых виноградными лозами, из-за которых поднимают верх свои жиденькие пирамидальные тополи. Между этими садами и саклями не ищите переулков: там все идут какие-то темные, фантастические тропинки и ведут вас с одной плоской кровли на другую, с бугра на бугор, промеж виноградных лоз, плетней, каменных стен, уходящих в землю, и дощатых заборов, кое-как сколоченных. Из глубины этого лабиринта, только в двух местах и, как теперь помню, около одного духана {Духан – кабак или харчевня. (Прим. авт.)}, может спуститься арба, запряженная буйволами, хоть и не без того, чтоб не задеть колесом бревна или плетня с его колючими перепутанными сучьями. Ишак с перекидными кошелками, лошаденка, прикрывшая ребра свои кожаными мешками, в которых она болтает и развозит воду, понукаемая водовозом, или муша (носильщик), согнувшийся в три погибели, с ношей на сутулых плечах своих, могут пробраться во все дворы, но опять-таки не без того, чтоб не толкнуться о какое-нибудь кривое дерево или не задеть старуху {Говорят, в настоящее время вид Сололак совершенно изменился; описание это относится к концу сороковых годов, к временам наместничества графа Воронцова. (Прим. авт.)}.
II
Было время, сады и дворы сололакских обывателей были так небрежно, или, лучше сказать, до того доверчиво обгорожены, что всякий, кто б ни захотел, мог свободно проходить по ним. Ни одна дверь не имела замка, ни одна калитка не запиралась ни днем, ни ночью; по всем плетням, столбам, заборам и балкончикам вывешивались на солнце войлоки, чадры, платки и всякая пестрая ветошь, и никто не стерег их. Собаки пугались европейского платья, и я помню даже, как целая стая их с визгом бросилась назад, когда, вдруг, с умыслом развернул я у них под носом зонтик свой; женщины, заслыша скрип сапогов, пугливо прятались в темной глубине своих землянок; дети поднимали крик и плач от ужаса, завидев солдатскую фуражку или картуз чиновника... А теперь – какая перемена! – женщины не прячутся, а спокойно усаживаются на порогах наблюдать прохожих или, не обращая на них внимания, грудью кормят детей своих; собаки не боятся ни козырьков, ни развернутых зонтиков; дворы со всех сторон прочно загорожены; калитки на ночь приперты деревянными щеколдами, и сады сололакских обывателей перестали быть доступны всякому праздно гуляющему смертному. Так стали заметно изменяться нравы сололакских жителей, да и самый наружный вид Сололак, по милости одноэтажных и двухэтажных кирпичных домиков, с окнами на улицу, с явными признаками городской архитектуры, навсегда потерял свою полудикую, первобытную прелесть; но...
III
Не совсем еще потеряла эту полудикую прелесть Магдана, сололакская красавица. Ей с лишком двадцать лет; но еще довольно свежи и нежны черты ее бледно-смуглого, овального личика. Как черный бархат, ее глаза не имеют в себе почти никакого блеска и опушены длинными, к верху загнутыми ресницами. Глаза Магданы темнее самой темной ночи, и потому я совершенно убежден в невозможности найти для них хоть сколько-нибудь, в смысле поэтическом, приличное сравнение. Зубы ее, ровные как подобранный жемчуг, сверкают необычайной белизной своей всякий раз, когда она смеется, а посмеяться под веселый час она большая охотница, особливо когда дешевое грузинское вино заиграет жарким румянцем на щеках ее. Коса у Магданы не так длинна, как, например, у одной моей знакомой в Гори, то есть далеко не доходит до полу, но густа, черна и на свет отливает пурпуром, что, конечно, происходит у нее от обыкновения в бане хиной мыть голову, обыкновения почти общего в Тифлисе между женщинами простого класса. Немного резкое очертание правильных, почти античных губ придает лицу ее выражение чего-то смелого, даже дерзкого; но это выражение совершенно исчезает, когда она весела или просто улыбается... Голос Магданы иногда тих, даже вкрадчиво нежен, иногда, напротив, так же груб, как у разгневанного мальчика.
Зимой Магдана ходит в атласном салопе, с лисьим подкрашенным воротником, а сверх головного грузинского убора покрывается шелковым платочком, у подбородка сводя концы его в узел, осторожно завязанный. Зато летом никто лучше ее не умеет облечь себя в бесчисленные складки белой как снег чадры, и не у многих есть такая славная бархатная катиба, с откидными рукавами, та самая катиба, в которой по праздникам выходит она, подбоченясь, на низенькую кровлю никам выходит она, подбоченясь, на низенькую кровлю ближайшей сакли потараторить со своими соседками.
Магдана – зависть всех сололакских женщин – не только умеет обращаться со своими янтарными четками и с достоинством перебирать их по зернышку, но умеет даже говорить по-русски, даже умеет вязать чулки и каждый день сама два раза ставит самовар, пьет чай и смело заговаривает со всеми ей знакомыми мужчинами. У Магданы в маленьком палисаднике, не боясь ни месячных лучей, ни сплетней, каждый вечер засиживается давно знакомый ей грузин Давид Егорович. Все знают, что Давид Егорович не родня Магдане, даже не кум ее, и, несмотря на это, все соседки питают к ней какое-то безотчетное уважение. Понадобится ли им щепотка соли – идут к Магдане; нужен ли им кусочек сахару – идут к Магдане, то есть решаются в таких случаях побеспокоить ее своей просьбой. Но я должен начать с начала, для того чтобы вы сами ясно видели, в какой степени наконец изменились нравы сололакских жителей.
IV
Магдана не помнила ни отца, ни матери. Отец ее, бедный ремесленник, занимался выделкой буйволовых и бараньих шкур, ходил, бывало, с черной заплаткой на левом глазе и умер, воротясь с кулачного боя. Трехлетняя Магдана осталась на руках вдовы его – женщины постоянно больной желчными припадками. Босиком сходила она в Маркопский монастырь, простудилась и умерла спустя два года после смерти мужа, поручив сестре своей, Шушане, пятилетнюю дочь свою.
Шушана была вдова; старший сын ее, Михака, был женат; младший брат его, Егор, любил кутить и мало вырабатывал. Все они помещались в одной сакле, на самом конце Сололакской улицы, летом спали на земляной кровле, зимой теснились, около мангала {Мангал – вроде жаровни. (Прим. авт.)}, и нередко маленькую плаксу Магдану выгоняли за дверь; пуще всего доставалось ей за то, что она была охотница до чужих пестреньких лоскутиков. Никто ни разу не посадил ее к себе на колени и никто ни разу не приласкал ее. Худенькая, грязненькая, казалось, никому она не была нужна; Михака в особенности за что-то не любил ее. Постоянно угрюмый, он со всеми постоянно ссорился. Бледное, худое, вытянутое лицо его ни в ком не возбуждало симпатии. Из-под черных, прямых, сросшихся бровей его выглядывали жгучие глаза, и в сумерки казалось, одна темная полоса отделяла лоб его от остальной, то есть нижней части лица, холодного и неподвижного. Волосы свои он стриг под гребенку и только у висков оставлял по два небольших завитка; одежда его не отличалась опрятностью; шапки своей он не снимал даже дома, даже и тогда, когда обедал. Что касается до жены его, она совершенно во всем уступала Шушане и как бы терялась в ее присутствии; с утра садилась она кормить грудью своего последнего ребенка, потом копалась в его пеленках, потом по целому получасу вдевала шерсть, в иголку, сбираясь штопать персидские носки, боялась мужа, любила слушать сплетни и молча по целым часам улыбалась.
Тетка Шушана жаловала ее больше всех и нередко, в ее защиту перед сыном, возвышала голос свой. Шушана сама по целым часам любила хранить строгое молчание; лицо этой старухи носило на себе печать постоянного недовольства. Никогда почти она не смеялась; но часто брань ее сопровождалась энергическими жестами. В этом случае Шушана напоминала собой престарелых римлянок. Во всем любила она держаться старины и, вероятно, в молодости была красавицей. Конечно, этого нельзя было бы доказать ее морщинами; на ее забытую красоту намекали рост, правильный профиль и черные, уже коричневой тенью окруженные глаза ее. Не будь у Шушаны родных внучат, быть может, подрастающая Магдана еще нашла бы себе уголок в ее черством сердце; но Шушана не жаловала ее покойной матери и, стало быть, на бедную сироту не могла перенести никакого чувства. Магдана перестала плакать, но зато одичала и нередко одна-одинехонька взбегала на самый верх горы, садилась на камнях, раскаленных солнцем, и сидела там до тех пор, пока Егор или кто другой не найдет ее и не притащит за руку. Магдане стукнуло уже девять лет – Магдана стала нужна, а потому и стали чаще бранить ее за своеволие. Когда по субботам Шушана с невесткой отправлялись в баню, Магдана несла за ними узлы с разным тряпьем и до полуночи мылила и полоскала их в серной горячей ванне не хуже тетки. Иногда посылали Магдану за водой к роднику; и – я не знаю, правда ли – рассказывают, однажды, нацедив воды в муравленый кувшин, Магдана сама сбросила его с каменной крутизны и, тихонько усмехаясь, воротилась...
Магдана одиннадцати лет так же, как и все сололакские девушки, пряталась от прохожих, одевалась бедно и в будни и в праздник таскала на себе одно и то же полинявшее синее платье; раз в неделю, усевшись на пороге, чесала она свою пыльную голову и небрежно заплетала в косы черные, вьющиеся волосы, любила умываться дождевой водой, но нисколько не подозревала полуразвитой, еще недоконченной, но уже заметной красоты своей.
– Что нам делать с этой дурой?– говорила строгая Шушана, перебирая четки, сжимая тонкие губы и с покровительством посматривая на свою племянницу.–Навязали мы ее себе на руки – что нам делать? Вишь, как растет! Отдали бы в ученье, да надо платить; а что платить? Стоит ли она этого, неблагодарная!
Так думала тетка, и вот, только что Магдане стукнуло двенадцать лет, решили, что пора ей замуж, нашли какого-то бурдючника на Авлабаре и просватали. Что значит выйти замуж, Магдана не понимала. Выйти замуж – значит иметь новое платье и новые серьги: так думала она и, ошеломленная, позволяла делать с собой все, что хотели другие.
V
Была знойная, безлунная, синяя ночь в июне месящие. Весь Тифлис, растворив окна и не затворив дверей, тяжело засыпал в напрасном ожидании сквозного ветра; одна только Сололакская улица беспрестанно просыпалась и шевелилась, оглашаемая звуками зурны. На бугорке, в конце ущелья, в сакле Шушаны светился огонек; по смежным с нею кровлям двигались фонари и перебегали тени. В сакле ждали только жениха, чтобы обручить и отвести Магдану в церковь.
Набеленная, нарумяненная, в чужих серьгах, взятых на один только вечер, как восковая кукла в фольговом венце, Магдана сидела на тахте, поджав ноги, не двигаясь и не поднимая длинных ресниц, непроницаемой тенью осенявших большие, черные, ничего не выражающие глаза ее. В сакле было душно; на сундуках, скамьях и даже на полу сидели сололакские соседки и знакомые ей девушки. Со двора заглядывали в двери черные бараньи шапки, усы, носы, и раздавался говор. Изредка, на возглас какого-нибудь остряка, с улицы отзывался громкий смех. Женщины улыбались, покачивали головами и друг другу сообщали свои замечания. Одна невеста не улыбалась и хранила глубокое, гробовое молчание. Таковой и следовало ей быть по заведенному обычаю. Перед ней, на ковре, стояли свечи и невыгодно с двух сторон освещали ее полудетское, бесчувственное личико.
Долго, часов до одиннадцати ночи, ждали жениха и уже начинали было побаиваться: чего доброго, отказался! Шушана особенно была в неспокойном расположении духа. Михака же, как нарочно, в этот вечер при всех чуть не до драки поссорился с духанщиком. Но вот, слава богу, жених приехал. В темноте послышался мягкий стук колес; по немощеной улице осторожно поворачивались дрожки. Неистово завизжала зурна, и казалось, барабанная кожа лопнет под уда-Рами колотушки. Тугой, беззвучный стук этого барабана отозвался в горах и окончательно разбудил Сололакскую улицу. Жених взбирался на бугор, переваливаясь с ноги на ногу, и так нерешительно, как будто его сечь хотят. Никогда не видал он своей невесты, точно так же, как и Магдана никогда его не видела. Только что угомонилась зурна, в сакле раздались бряцающие удары в бубен. Невесту подняли с тахты: она должна была плясать; двери отворились, жених попятился, но бурдючники дружно подтолкнули его в спину и, как нарочно, поставили на порог, так что уж ему не было никакой возможности спрятать красное лицо свое.
Жениху было около сорока пяти лет, и лицо его скорее походило на лицо какой-то старухи, с опухшим носом, из-под которого торчали волосы. На его поношенном сутулом теле самая чуха его была уже значительно поношена, и если что его выручало, так это красная канаусовая рубашка, которая, очевидно, была надета в первый раз. Жениха звали Арютюном. Беспечнейший гуляка из гуляк, на этот раз он не знал, куда девать себя. Наконец мешковатый жених принужден был взять невесту за руку и после разных церемоний открыть с ней свадебное шествие.
Опять неистово завизжала зурна и раздались удары колотушки. Магдана как будто хотела что-то сказать, но язык ей не повиновался. Каждый из гостей взял в руки по зажженной свечке, и брачная чета двинулась в путь, сопровождаемая толпой всех тифлисских бурдючников и всеми, кто только хотел примкнуть к процессии. Там, где шла она по улицам, двигалось красное сияние, и все предметы, каждый столб, каждый остановившийся прохожий, все вывески и выступы балконов протягивали от себя длинные тени, сперва в одну, потом в другую сторону и потом опять погружались в темную гущу ночи.
Резвая Магдана едва передвигала ноги и тяжело дышала; тот, кто шел с ней рядом и кому она должна была отдать жизнь свою, представлялся ей каким-то фантастическим чудовищем неопределенных очертаний. К странному, непонятному ей чувству, которое охладило оконечности ее рук и ног, примешивался суеверный страх погасить брачную свечу, что почла бы она за страшное для себя предзнаменование. Наконец ножка почувствовала каменные ступеньки церкви... Магдана была обвенчана... Как там продолжалась свадьба, с какими именно обрядами и сколько было выпито вина – не знаю; знаю только, что свадебная процессия пошла из церкви по другому направлению, а именно на Авлабар, в саклю Арютюна-бурдючника.
VI
Для чего женился Арютюн? Этого он и сам не знал. Закадычный друг всех тифлисских, даже сигнахских и телавских бурдючников, он не мог не внять благоразумному совету их. Приятели же дали ему такой совет, безошибочно предчувствуя, что Арютюн, по случаю свадьбы, прокутит все абазы, только что доставшиеся ему по наследству. У Арютюна был кредит почти во всех духанах, да еще, к довершению полнейшего его благополучия, была у него верховая лошадь с грузинским седлом, за которую давали ему сорок монет; стало быть, не только Арютюн, но и некоторые из числа друзей его на сорок монет всегда могли рассчитывать. Редкий день проходил без того, чтоб Арютюн не угощал кого-нибудь или взаимно не был угощаем. Пил он до охриплости в горле, до бормотанья острот самых неслыханных, до красноты в глазах и вследствие такого обыкновения весьма часто по целым суткам не возвращался домой и не видал Магданы. Итак, Магдана замужем. Медленно проходят дни, не так медленно проходят месяцы; но незаметно, быстро пронесся год ее замужней жизни. Магдана нисколько не раскаивалась, что вышла замуж: уже тетка не могла попрекать ее; у ней был собственный свой угол; мыла она свои собственные, а не чужие тряпки; могла засиживаться на кровле сколько хотела и даже подчас могла прикрикнуть на своего супруга. Во всяком случае, странна была жизнь ее: кушанья, например, Магдана сама не готовила; Арютюн летом не покупал дров и не нанимал работницы, которая бы могла на базар ходить; Арютюн кормил жену свою, как птичку в клетке, то есть каждый день приносил ей обедать, а сам уходил обедать в лавку, в духан или куда-нибудь за город. Что говорить, как и о чем говорить с женой? Арютюн, от роду не бывавший в женском обществе, никак понять не мог. Обыкновенно весь его разговор с Магданой вертелся около следующих выражений: «Здравствуй!» «Хочешь есть?» «А?» «Вот я вина принес, отведай». «Я сыт». «Прощай!» Вот и все. Магдана не была взыскательна и точно так же мало говорила с ним. Иногда только, просыпаясь ночью, издали, где-нибудь в другом углу, слышала она знакомый храп его.
VII
Была весна. Великий пост приходил к концу. Магдана сбиралась проснуться раньше, на заре, для того чтоб идти к заутрене. Накануне она была в бане, с вечера отложила только что вымытую и выглаженную чадру, в пустой камин поставила кувшин с холодной водой, и, таким образом сделав все необходимые для себя распоряжения, по обыкновению, заснула она крепким сном здоровой, молодой и свежей женщины. Бледный, холодноватый свет повсюду проницающего утра скользил по матовой белизне обнаженного плеча ее. Длинные, опущенные стрелы густых ресниц ее тихонько вздрагивали, потому что медленный колокольный звон начинал уже понемногу будить ее... Мужа не было: Арютюн уехал куда-то еще с утра, на своей лошади, и Магдана не ждала его, потому что решилась отобедать у какой-то родной сестры своей крестной матери. Магдана привыкла спать одна и на эдот раз боялась только, что некому будет разбудить ее.
Вдруг Магдана почувствовала свежий воздух, в саклю отворилась дверь и, покашливая, вошла низенькая старушка.
– Вай ме! – сказала Магдана, потягиваясь: – Я думала, муж вошел... Что тебе надобно? Уф! Я проспала заутреню.
И Магдана локтем заслонила от света глаза свои и опять задремала.
Старуха взяла ее за руку.
– Что тебе?.. Ах, как ты рано!.. по... о... ойдем... Уф! пойдем вместе к заутрене.
Вошедшая старушка, Назо, принадлежала к числу ее безымянных родственниц, то есть, по словам Арютюна, она была ему двоюродной бабушкой; но не один Арютюн – много было у ней таких, которых называла она своими внучатами. Никто не знал, где живет она чем постоянно питается; некоторые уверяли, что в толпе нищих, несколько раз протягивала она свою руку за подаянием. Летом, с июля до сентября, уходила она куда-то в деревню, к зиме же опять появлялась в Тифлисе, открыв ветрам ничем почти не защищенную, тощую и плоскую грудь свою. Обрывок чьей-то чадры покрывал ее седую, косматую голову. Говорила она глухо, слезливо улыбалась и любила рассказывать, как персияне разграбили дом ее и как вели ее куда-то в плен; но когда это было и где – старушка не могла решить, Арютюн не один раз, встречая ее где-нибудь на базаре, посылал с ней к жене свой сыр, мацони, рыбу и вино: старушка была послушна, как ребенок. Магдана ее очень хорошо знала, но привыкла видеть ее только в обеденное время и подчас, от скуки, любила дразнить ее.
– Ну, что ты, Назо? Коли рано, не мешай мне: я еще посплю немного.
И, говоря это, Магдана вытянула над изголовьем руки и хотела повернуться к стене; но в дрожащей руке старухи была какая-то бумажка. Магдана подняла голову, подняла ее со всей массой черных, перепутанных и полурасплетенных кос, быстро раскрыла глаза и спросила;
– Что это?
– А вот прислал – прислал, беспутная голова,– уехал в Кахетию; десять рублей, говорит: снеси, да не потеряй, говорит, а не то беда твоя... Но что уж мне грозит? Ну, что я?..
– А! а кто это мне прислал?
– Да вот, я же говорю тебе! Арютюн прислал, внучек мой, беспутная голова, уехал в Кахетаю,
И старуха сбивчиво, но по возможности подробно объяснила ей, что муж ее недели на две уехал на Алазан, и так как некогда ему было самому домой зайти, то и посылает ей на расходы красненькую бумажку,
Магдана равнодушно выслушала старуху, зевнула, потом осторожно взяла депозитку, разгладила ее на своем колене и с детским любопытством принялась ее рассматривать.
Отъезд мужа нисколько не опечалил и даже на этот раз не рассердил Магдану; уехать, не простясь с ней – это казалось ей весьма естественным, потому, быть может, что ни разу еще в жизни, или, лучше сказать, в сфере, ее окружающей, не видала она ни трогательной сцены в час разлуки, ни радостных, теплых слез в минуты свидания; гораздо менее естественной показалась ей присылка денег.
Уехать в Кахетию, уйти на базар – не все ли равно? – но прислать деньги!..
Десяти рублей у нее в руках никогда еще не было. Десяти рублям внутренно она так обрадовалась, что и муж заочно показался ей хорошим человеком.
– Спасибо,– сказала она, бережно сложила депозитку и, что смешно, потихоньку от старухи, спрятала ее под войлок.
– Ну, хорошо, Назо! Умница! Дай бог тебе здоровья. Я вот схожу к заутрене. Ты, чай, устала, полежи у меня на тахте, я как раз вернусь; полежи у меня; я, пожалуй, притворю тебя.
– Хорошо, хорошо,– пробормотала сговорчивая старуха, младенчески улыбаясь,– я прилягу; кости у меня болят, так я прилягу, а ты иди.
Магдана вскочила, затворила дверь, умылась, мигом привела в порядок и убрала свою голову, накинула чадру и вышла. Прошла она шагов пять, остановилась и подумала, хорошо ли она спрятала депозитку, не лучше ли ей положить ее в сундук; но сундук не запирается: стало быть, она запрет старуху. А что, если вдруг она и сама забудет, куда спрятала свое богатство, да еще как-нибудь вместе с сором выметет на улицу.
С этой мыслью Магдана воротилась в саклю.
– Спи, спи; я хочу платок свой найти,– сказала она старушке, отогнула войлок и удостоверилась, что депозитка все еще лежит на том самом месте, куда она ее засунула.
– Не пойти ли уж и мне к заутрене?– промямлила старушка, лежа поперек широкой тахты, посреди разбросанных подушек и скомканного одеяла.
Магдана схватила висячий замок, вышла на улицу и заперла дверь.
VIII
Озадаченная неожиданным получением денег, Магдана всячески старалась припомнить сон, который она видела, и казалось ей, что действительно приснился ей какой-то мальчик с золотой головкой, который щекотал и все завертывал ее в какие-то красненькие лоскутки. Погруженная в розовые мечты и соображения, тихо и задумчиво шла она к заутрене, поднялась, придерживая платье, на монастырскую лестницу и медленно обходила угол старинной церкви, чтоб попасть в ту дверь, куда обыкновенно входят одни только женщины. Головы молящихся в ограде обернулись, и если бы Магдана не была так занята своими деньгами, то увидала бы она, с каким изумлением один молодой грузин посмотрел ей в лицо и отступил, чтоб дать ей дорогу. Магдана остановилась перед порогом западных дверей и стала перетягивать чадру, чтобы ловчее подобрать ее. Ярко-розовый свет косвенных лучей зари озолотил в это время нижний овал лица ее. Бледный лоб, темные брови и черные глаза ее вместе с поднятыми ресницами ушли в тень накинутой чадры, тогда как рдеющие уста, казалось, дышали всей свежестью весеннего утра. Не заметив ни одного взгляда, брошенного на нее, Магдана набожно перекрестилась, вошла в церковь, и белая чадра ее смешалась там с другими чадрами.
Уста Магданы шептали молитву, а слабая голова была занята полученными деньгами. И нечего говорить, что на обратном пути из монастыря Магдана уже все обдумала; так по крайней мере казалось ей.
Зайдет она к Евтимии, которая живет не так далеко; пошлют они за портным, тот, пожалуй, приведет купца, а пожалуй, и сам купит все, что следует; или вот: если пойдут ее соседки в Темный Ряд, она попросит их взять ее с собой, и там надо будет ей купить розового атласу, позументик, два аршина лент и проч. и проч., во всем надо положиться на совет Евтимии; она же когда-то жила у одного александропольского купца, стало быть, она все знает, где что взять и как лучше сделать, чтоб не так было дорого; кое-что надо будет и самой сметать. Ну, что ж! если много будет работы, она кого-нибудь позовет и даже угостит. Надо будет только купить изюму, сарацинского пшена, сыра и масла; да еще надо бы и белил купить к святой неделе.
Вот какую кутерьму подняли десять рублей в голове хорошенькой грузинки, никогда еще не видавшей денег более четырех абазов или четырех двугривенных.
Бабушка Назо так была огорчена тем, что Магдана заперла ее, что принялась хныкать, похныкала да и заснула. Магдана только что пришла от заутрени, опрокинула кувшин, вскочила на тахту, сброшенной чадрой покрыла спящую старуху и засунула руку под войлок. "Тут!" – сказала она, усаживаясь, и принялась вторично думать да передумывать, куда ей девать так много денег.
IX
Тетка Шушана узнала стороной, что муж Магданы за каким-то делом ушел в Кахетию, и рассудила, что на другой же день племянница посетит ее и расскажет ей подробно, зачем это Арютюн ушел в Кахетию. В этом она была совершенно уверена. Но вот уж и великий четверток прошел, вот уж и страстная неделя к концу идет, а Магданы все нет как нет. «Уж не больна ли она? – подумала Шушана.– Хоть бы ребенка родила; а то и этого-то не дает ей бог! Ну, что, зачем я теперь пойду к ней? Вишь, тащись к ней на гору! У меня своя семья»,– рассуждала Шушана и не ради родственного участия, а просто так, сама не зная почему, каждмй день ждала Магдану. Шушана чувствовала потребность наставлять ее во всех случаях жизни и даже изредка ей покровительствовать; с ее же стороны ждалаона по крайней мере вечной благодарности. Шушана рассчитывала, что отлучка мужа непременно заставит упрямую Магдану если не обратиться к ней за каким-нибудь советом, то по крайней мере, приходить, из нужды, обедать к ней. Можете же вообразить, как была она недовольна тем, что Магдана к ней и носу не кажет. И вот послала она к ней внука, старшего сынишку своего Михаки, звать Магдану к себе разговляться после ранней обедни в первый день праздника.