355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Цари и скитальцы » Текст книги (страница 9)
Цари и скитальцы
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 05:00

Текст книги "Цари и скитальцы"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)

4

В начале марта начался сбор детей боярских и дворян в Береговое войско. Посыльщики Разрядного приказа отправились в уезды, губные старосты возили их по занесённым снегом господским избам, а господа неделями скрывались в охотничьих угодьях и в гостях. Приходилось ждать их, отлавливать в полях и по лесным зимовьям, брать жён в залог и отправлять под стражей в ближнее село. Тогда Аника-воин являлся к воеводе и оскорблённо бил себя в грудь.

В атом году сбор войск шёл легче. Помещики, имевшие дома в Москве и прочих городах, сами свозили туда семьи. Все понимали, что если крымский царь «распустит войну» и мелкие татарские отряды пойдут громить уезды, в глуши спасения не будет.

Полки сбивались по уездам. Земляки чаще оказывались в одном полку. Вопрос: в каком? Никто, конечно, не мог предугадать, в Большом полку, Левой руки или Сторожевом окажется опаснее. Тяжёлым считался Передовой полк (князья Хованский и Дмитрий Хворостинин), особенно опасным – гулевой отряд, разведка. В Большом полку служить почётнее и выгоднее – легче отличиться на глазах начальства. Людей солидных привлекал Сторожевой – охрана обоза и тылов. Вторым воеводой этого полка был назначен Василий Иванович Умной, а государь знает, куда приткнуть своих...

Трусами люди не были. Но многолетняя война на севере и юге вдолбила в их крепкие головы вечное боевое правило: не лезь вперёд. «Дай бог царю послужить, а рану получить лёгкую»; «эх, кабы государю послужить, не вынимая сабли». Пословицы тех лет свидетельствуют, что в самой выносливой, неприхотливой русской армии служили вовсе не восторженные самоубийцы.

Вот почему дьяка Андрея Клобукова, составлявшего «Роспись полкам», не сразу насторожило любопытство неких детей боярских к разрядным – мобилизационным – спискам. Поток поминок – называй их взятками, подарками – всегда густел в Разрядном перед смотром. У дьяков было слишком много прав поднять или убавить годовое жалованье, прирезать землю, переучесть её, и этим правом пользовались все. Писцы, подьячие, может быть, пользовались даже шире: они готовили черновики.

В Разрядном составлялись два рода списков: поимённый, где каждый был указан с числом вооружённой челяди, и полковая роспись, перечислявшая голов и воевод, с общим количеством детей боярских при каждом голове. Списки перебелялись, беловик и черновая копия – противень – передавались хранителю приказа. Вопреки обычаю, Андрей Клобуков сидел теперь в приказе и после обеда, назирая подчинённых.

Однажды к нему явился незнакомый сын боярский и, сославшись на Осипа Ильина, спросил, кто будет головой у муромцев. Андрей ответил, что назначен Василий Мещанинов. «А у рязанцев?» Клобуков насторожился: «Да тебя кто послал – Ильин али рязанцы?» Незнакомец кротко поклонился: «Не обессудь на нашей скудости, осундарь». И выложил на дьячий стол двух соболей, пушистей и ровней которых Клобуков не видел. А он уж повозил соболей по посольским дворам.

Андрей знал, что можно и чего нельзя в приказе. Подарков он не прятал. В комнате были два писца и подьячий Родя Брусленков, он же Скука. Скорчившись на скамеечке, Скука сверял один из списков. Увидев соболей, он так и заморозился, разинув лошадиный рот с таким длинным и подвижным языком, что Клобукову временами хотелось его урезать.

Соболи горой лежали на столешнице, оглаженной локтями и заваленной постылыми бумагами. Соболи пахли необычно – не подопревшей шкурой, золой, мочой после самоедской выделки, а ароматной водкой и каким-то горьким курением. От соболей шёл запах чистых и ухоженных хором. Наверно, они долго хранились в кедровом ларце с заморским корешком от моли. Увидев острое лицо подьячего, Клобуков глупо чего-то застыдился и запихал соболей в запасной короб для бумаг.

Голос дарителя запомнился. Через два дня Андрей опять его услышал за переборкой в соседней комнате. Там сидели писцы с другим подьячим да заходили погреться дети боярские «для поручений». Каморы в приказах были тесные, а стены тонкие. Если взглянуть на здание снаружи, казалось непонятным, как умещается в нём управление целым государством. Но русский человек на службе неприхотлив: столы были у дьяков, писцы и подьячие перебеляли и сверяли бумаги на коленях, сидя на низких лавках. Их можно было усадить на лавку по десятку, как кур на жердь. А почечуйная болезнь была у всех, и кто имел столы, и кто их не имел...

Что нужно щедрому дарителю? Андрей вышел на голос. Тот звучал уже за следующей стенкой. Пока Андрей расспрашивал невразумительно мычавших подчинённых, проситель скрылся.

На следующий день Клобуков должен был сопровождать в Слободу Андрея Яковлевича Щелкалова. Назирателем вместо себя он оставил Скуку Брусленкова – старательного, семейного и преданного делу. Ещё раз настрого велел о списках не болтать, а посторонних гнать.

Брусленков, как всякий исполняющий обязанность начальника, слегка надулся, построжал, почувствовал ответственность и некую начальническую грусть, проистекающую от сознания, что остальные ответственности не несут. Грусть притихла, когда писцы с подьячими решили сброситься по две деньги на пироги, вино и пиво – начальство уезжает не каждый день. У Скуки возникли было возражения, но приятели велели ему не гнусить, за что не взяли с него денег, угощали так. Выпивку отложили на обед, а пока пропустили по достоканчику и принялись за переписку: Клобук вернётся – спросит же.

Брусленков уселся за стол начальника. Освободив себя от переписки, он наслаждался бездельем и одновременно страдал. Привычные к работе руки сами ворошили на столе бумаги. Он мыслил себя главным дьяком.

Перед обедней за дверью раздался заполошный скрип и стук скамей, указывавший на появление начальства. Скука слегка затрепетал. В распахнутую писцами дверь вошёл грозный опричный дьяк Осип Ильин – вошёл и, собственной рукой вышвырнув писца, крепко захлопнул дверь. Брусленков вместо поклона сомкнул свой лошадиный зев, чтоб не дохнуть на Ильина вином.

Наверно, Осип ожидал увидеть Клобукова и заготовил для него масленую, как блин, улыбку. Но и при виде Скуки улыбка не пропала. Брусленков вспомнил, что Осип ныне не в опричнине, а в Ямском приказе, двумя ступенями ниже Разрядного, а стало быть, трепетать нечего. Он, Скука, оставлен заместителем – товарищем Андрея Фёдоровича. Винцо тоже работало. Поклон вроде бы оказался и не нужен.

Осип Ильин уселся перед Скукой. Попросту стал расспрашивать, где Клобуков да как дела в приказе. Скука отвечал с приличной неторопливостью. Он острым приказным носом чуял, что Осип явился именно к нему, чтобы в отсутствие начальника провернуть выгодное дело.

Посетовав на тяготы, свалившиеся на Разрядный, Ильин внезапно ошарашил Брусленкова таким, прямо сказать, богатым предложением:

   – Прибыли люди из дальнего уезда. Трясут мошной, звон стоит. Желают знать, в какие полки их распихали, с кем служить. Нельзя ли поменять... А, Родион?

   – Это чево? – прикинулся дуриком Брусленков. – Списки им возле приказа вывесить? Не понял я.

   – Списки – государева тайна! – возразил Осип таким знакомым, опричным гласом, что у Скуки дурашливая ухмылка мгновенно растворилась в редкой бородёнке. – Но если некоторые... некоторые, постигни! Тебе же и поклонятся.

   – Барашки, – соизволил догадаться Брусленков. – Конечно, роспись полкам объявят перед смотром...

   – А этим ныне хочется! Скажем, семью утешить. Я, мол, в одном полку с Безумом Храмцовым, за меня не бойся.

Скука задумался. Невелика тайна – кто с кем служит. Да и не тайной она станет недели через три. Сказать: ты, Мамон, в Левой руке, а ты, Облом Васильев, в Передовом полку, и всё. В приказах и не такое делали.

А деньги позарез нужны. Ещё никто, кроме разрядных служащих, не знал, что готовится указ о распродаже запустелых опричных имений. Под самой Москвой.

Брусленков в последний раз покочевряжился:

   – Не было раньше, чтобы любопытствовал народ. Ждали себе.

   – Так ведь и страху такого не было, Родя! Нам хорошо с тобой в Кремле отсиживаться, а им? Сердца трепещут, ничего не жаль!

Скука понимал, что Ильину какой-то с этих шашней светил навар. Он вечно держал нос по ветру и не промахивался. С ним не останешься внакладе.

Пожалуй, угодить хотелось больше, чем подработать. По опричной памяти.

   – Я тебе для примера нынче двоих представлю, —

заключил Ильин. – Захвати списки нижегородцев. Приходи вечером в кабак Штадена на Неглинной, угостимся. Немец мне обязан.

Ильин ушёл, а Скука размечтался. На службе грезится особенно. Пасмурный небесный свет теряет силы в слюдяных окошках, озаряя знакомый до изгаги мир – бумажный, деловой. И дома та же привычность – уныло хлопотливая жена, почти старуха, отбившиеся от рук чада, днями гоняющие чурки по улицам и не понимающие, как важно учиться грамоте. Блёклая тоска. Для чего всё? Затяжное напряжение работы, малоподвижность, брожение запоздалых весенних соков в теле выразились в беспокойстве и отвращении к тому, чем жил до сей поры прилежный Брусленков. Захотелось иной жизни или хотя бы вида из окна. На месте пыльного стола с казённой берестяной чернильницей привиделось зелёное, июньское: пологий склон к реке со звонко булькающим перекатом, деревня двора в четыре, усадьба за забором с торчащей повалушей, тесовые перильца-гульбища жёлтым венком под кровлей... А уж из повалуши видны и вовсе голубиные, сизые дали... По полю едешь на смирном мерине. Девица с ягодами бредёт из лесу. «Здорово, батюшко!» – «Поди сюды!» – «Охти мне, боярыня узрит из повалуши!» – «Ништо, рожь всё укроет...» Прямо грудь теснит. Рублей полсотни дать, и выбирай имение. На косогоре колодец журавлём, похож на виселицу... Тьфу!

– Эй, Скукота! – окликнул друг-подьячий, забыв новое, хотя и временное, возвышение Брусленкова. – Рот полоскать! Мы истомились.

Немного дуясь для солидности, Скука выпил и жадно укусил пирог с капустой. Писцы повеселели – не только от вина, но от злорадного сознания, что выпивают в рабочий полдень. Как всегда, кто-то загоношился, что надо повторить, скинуться ещё хоть по полушке. Экономный Скука пресёк порыв. Он снова удалился к себе и стал тихонько переживать несильный, светлый хмель. Он ценил всякую хмельную минуту, когда всё, что в трезвом виде уже обрыдло, становилось терпимым, а в ежедневном бытии и тусклом городском пространстве отыскивались новые углы, куда было приятно заглянуть. Скука любил быть во хмелю. Но выпить удавалось редко: вино дороже любых съестных припасов, а Брусленкову надо было кормить семью, откладывать на чёрный день.

О чёрном дне больше не думалось. Скуке сильно захотелось дармового угощения. Последнее сомнение – ехать, не ехать к Штадену – отпало. В конце работы он обошёл подьячих и писцов, забрал у них бумаги и сдал в хранилище. Себе оставил только список нижегородцев, распределённых по двум полкам.

Снег развезло, сани болтало, словно по волнам. Подкрашенное небо возбуждало бессловесные предчувствия, посадские бабёнки глядели от заборов, как лихо развалился на санках господин подьячий, и не догадывались, дуры, какие дорогие тайны у него за пазухой. У кабака ждал Скуку человек, приходивший к Клобукову с соболями. Он отвёл гостя в отдельную камору наверху и побежал встречать других.

Вошла женщина с напряжённо-весёлым, заведомо лживым лицом и глянула на Скуку ворожейным глазом. Телом она была крепка и чем-то напоминала ягоду рябину, подморщенную и подслащённую морозцем. Она принесла пива и нарезала провесной солёной нельмы. С жёлто-белых кусков в глиняную миску потёк жирный сок. Скуке сразу захотелось есть и пить.

   – Ты кто? – спросил он женщину.

   – Лушка Козлиха. Угощайся, – ухмыльнулась она двоемысленно.

Сердце подьячего, подернутое бумажной тиной, затрепыхалось.

   – Балуй! Выпил бы.

   – Я без вина весёлый, Луша!

Осип Ильин сказал, входя:

   – Хватаешься за сладкие заедки... Списки принёс?

Лушка вильнула замызганными полами гвоздичной однорядки. Вместо неё явились двое. Один моложе, худоват в плечах, с блёклой книжной рожей и прищуренными, порченными чтением глазами. Другой постарше, с виду злой и сильный, неотчётливо знакомый Брусленкову. Зачем-то вспомнились стрельцы... Не мог он видеть этого приезжего нижегородца в Стрелецком приказе? Померещилось.

   – Ну, чего надо-то? – спросил он нижегородцев.

Те назвали пяток имён. Брусленков сверился со списком, не давая никому заглядывать. Действительно, такие люди были – из Нижнего и Мурома; Головин, Клевец... Скука сказал, в каком они полку, кто голова, кто воевода. Младший подал Скуке потёртый мешочек с деньгами, рублишка на четыре. Говорить сразу стало не о чем, начали пить и есть.

Лушка забегала туда-сюда в поварню, приволокла уху, нежную кашу на миндальном – постном – молоке, немецкую селёдку. Скука с хмельной обидой замечал, что Лушка перестала на него глядеть, ластилась к молодому нижегородцу – то боком об него потрётся, то тронет ненароком тёмно-русый волос. Молодой тоже тянулся к ней, но старший, выпив, стал подозрительнее.

Он даже по нужде поплёлся вместе с молодым. В конце концов Лушка обиделась на молодого и в тёмных сенях поддалась Скуке – дала себя потискать, обследовать руками, но не больше. Спросила у него, сомлевшего:

   – Чего им надо?

Скука соврал про списки – как показалось, очень ловко. Лушка в последний раз зажала его руку голыми коленками и вырвалась. Брусленков набросился на жжёное вино, желая напиться впрок, до пасхи. Ну и, конечно, от обиды и тщетного любострастия.

Как он доехал до дому с целыми деньгами и не раздетый ванькой – среди возниц тоже встречались душегубцы – знает его ангел-хранитель и, может, незнакомец, приносивший соболей в приказ. У небогатого дворишки Скуки он – ангел или незнакомец – поддерживал подьячего, пока его любимая супруга высказывала наболевшее. Калитка у дворишки была худая, от пустыря огородец отделялся ивовым плетнём, а дом обыкновенный, с верхней светёлкой. Построить такой дом после пожара стоило три рубля, перед пожаром – рубль...

...После отъезда Скуки Осип Ильин сказал:

   – Я вам не врал, ребяты.

   – Он что же, любые списки может из приказа вы носить?

   – Тебе зачем любые? – спросил Ильин с таким весёлым, пронизывающим пониманием, что старший почувствовал себя щенком.

С кем он тягается в обмане: с опричным дьяком!

   – О прочем после столкуемся, – исторопился он. – Пошли, Алёша.

Осип смотрел, как они уходят, пропуская друг друга в низких дверях, и становилось ему всё веселей. Он выпил квасу.

   – Степные барашки... Вот вы у меня тут!

Лазейка, оставленная для его совести Юфаром, не обманула Ильина. Он понимал, кому нужна роспись полков на Берегу. Но он не побежал ни к Колычеву, ни к Скуратову, ни даже к своему родичу Грязному. У него был свой умысел, основанный на многолетней практике служилых Посольского приказа. Пойдёт Ильин к Малюте или поостережётся, неизвестно, но деньги он вытянет все, какие можно.

Интерес к приказным документам мучил от века всех иностранных посланников в Москве. Приказные этим пользовались: они продавали иностранцам копии таких секретных грамот, что в западных столицах только вздыхали о падении нравов, а многие не верили, что даже у продажных дьяков такое можно получить. И хорошо делали, поскольку большинство «противней», проданных посольскими, оказывались фальшивкой. Настоящим было только серебро, уплаченное дьякам.

По сходному пути решил идти Ильин.

Татары – не датчане, у них в Москве большие связи. Скука Брусленков был нужен Ильину как доказательство добротности товара... Завоевав доверие изменников, Осип уже считал барыш.

Он был из тех опричных деятелей, которых не обманывали слова. Он знал, зачем ему опричнина, зачем опричнина другим Ильиным, Грязным. «Всем, – объяснял себе Ильин, – охота занять место у долгого корыта, но в голове; не для почёта, а потому, что тут хозяин самое жирное вываливает. А кто в конце хрюкает, тем одни помои достаются». Циником был Ильин.

Опричный боярин Темкин, с коим у Осипа было полнейшее согласие, считал, что без изменных дел многие померли бы голодом. Фальшивые изменные дела росли по мере роста аппетитов тех, кто хрюкал у головы долгого корыта.

Ильин больше любил оправдывать. За оправдание невинных тоже полагалась взятка. Он и в донос Рудака, холопа Штадена, не вник – у него не было возможности установить доподлинно, сносился Штаден с заграницей или просто торганул с кем-то из немцев. Да и Скуратов много дел «подвесил», не раскрыл: где требовалось тонкое искусство, там костоломы из опричнины скисали... Зато теперь Ильин у Штадена – почётный гость.

Ильин надеялся, не донося Скуратову, держать в руках и крымскую разведку. Школа опричнины давала размах во всём. А кстати, сколько они там кинули?

Осип рассупонил кармашек в подкладке однорядки и выволок кожаный кошель, сунутый ему перед уходом младшим изменником. Там было несколько ефимков-талеров, дукаты и множество московок, звенящей чешуёй обливших пальцы. Осип искал хотя бы один угорский золотой и только потому нащупал на самом дне шёлковую тряпочку.

На шелковинке было нацарапано затейливой кириллицей, которую способен разобрать лишь дьячий глаз, понаторевший на древних грамотах: «Отдай Умному, коли хочешь живота». На обороте – несуразица:

«ДГАБМЛКIМЛСРМЛККНМIIМЛННМЛДГАIIННФУНАКМЛКIГВПНМГВI».

5

В Разрядном перебеляли последние именные списки полков – Передового и Сторожевого. Подьячий Скука Брусленков был взят татарами под наблюдение. Его подпаивали и подкармливали тремя-пятью рублями за мелкие, не имевшие военного значения сведения. «Пасли», – как выражался Юфар.

В общей работе всякий надеется на то, что твою долю частично выполнит другой. Надежда эта бессознательна и отвечает лукавой природе человека. Лентяи, затянувшие свою работу, выигрывают в общей спешке последних недель, когда не до расчётов: князь Воротынский, собираясь уезжать в Коломну, требует с Клобукова беловые списки, грозит пожаловаться государю, в служебной ревности забывая о прежних заслугах Андрея Фёдоровича. Все, кто имел красивый почерк, не разгибали спин. Уезжая на очередное пятничное сидение в Слободу, Клобуков обещал шкуру спустить с Брусленкова, если к субботе списки не будут выверены.

Брусленков жаловался человеку, поившему его: бояре де сидят в приказах до обедни, дьяк редко заглянет после дневного сна, а подьячие и порученцы из детей боярских сидят до вечера. Дома жена замаялась с прислугой и пятью детьми, мужа совсем не видит, отчего злится и старится раньше времени. Неизвестный посмеялся: вот у татар жён много, с детьми справляются без мужика, а к старым жёнам можно добавить молодицу, чтобы не закисала кровь... Но Скука любил свою жену, с возрастом привязывался к ней, будучи человеком семейным и домашним. Его не молодицы, а проклятые бумаги задерживали в городе.

   – Дома работай, – посоветовал неизвестный поилец, показывая незнание приказных порядков.

   – За вынесенную бумажку меня Андрей Фёдорович убьёт, – убеждённо ответил Брусленков.

   – Если узнает.

Больше поилец ничего не говорил. Скука затосковал. Выверить беловые списки – значит, найти в них неизбежные ошибки, велеть писцам исправить их, выскоблить или переписать отдельные листы. Клобуков должен вернуться из Слободы в субботу. Когда работать?

   – В ночь с четверга на пятницу, – угадал Юфар.

Игнату и Неупокою велели приготовиться. Вечером в среду Игнат напился. Какую уж он совесть заливал, Дуплев не вникал, только спросил:

   – Ежели что... подьячего кончать придётся?

   – Как получится. Дело наше изменное, непоправимое, бояться нечего. С бумагами отправят нас в Крым, и гори ты, Москва, ясным пламенем. Посчитаемся мы с тобой, Москва.

   – Москва-то ни при чём, – осторожно возразил Неупокой.

   – Она-то именно при чём! Кто зверя на престоле укрепил? Знал бы ты, Алёшка, какое у меня под сердцем тяжёлое, горячее ядро!

Игнат уставился в опустевший ковш, будто в его вогнутом зеркале высматривал иудину печать на своей одичавшей роже. Неупокой думал о руководителях опричнины: сколько горя надо принести народу, чтобы вырастить таких отчаянных предателей, как Игнат и Кудеяр! И как же было вывернуто русское сознание, дружно и сильно зародившаяся любовь к своей единой, молодой стране...

В четверг Игнат отлёживался до обеда. Неупокой заглянул к нему в камору. В ней было смрадно и темно, два волоковых окошка почти не пропускали света. Из угла шли ухающие рыдания и неразборчивое «господи, господи!». Неупокой тихо ушёл. К столу Игнат явился отёкший, но угрюмо-деятельный.

На закате Неупокой, Игнат и два татарина отправились в Земляной город, на Кулижки, где в дворцовых слободах жил небогатый приказный люд.

Улицы ожили после всеобщего дневного сна, перед вечерней. По деревянным пружинистым мосткам прохаживались праздные посадские. Старшие мастера – литейщики, гончары, колпачники, задав вечерние уроки своим подручным, расслабляли перед молитвой кулаки и убирали с лиц зверское выражение. Кто пялился на жёнок, кто на небо, ища в нём оправдания всему, что делалось вокруг.

Март догорал. В Москве собралось много служилых перед отъездом на смотр в Коломну. Приезжие из дальних северных уездов дивились на товарное, съестное изобилие, с утра безумно тратились в Рядах, а к вечеру шли любоваться храмом Покрова-на-рву, с опаской обходили площадку для казней, косились на двойные стены Кремля с подъёмными мостами и плоскокрышими, острозубыми башнями.

Юродивые с туповато-хитрыми ликами хватали приезжих за грубошёрстные кафтаны и напоминали: «Ныне растём, а завтра гниём!» Приезжие, вспомнив о войне, текли в бесчисленные церкви, молились и просили одного: нестрашной раны либо лёгкой смерти. Жить хотели все, но понимали, какая сила скоро обрушится на них из-за Оки.

В кабаке забыться было легче, тем более что лишь у редких священников, служивших богу и мамоне, находились умные и тёплые слова. А, выкатившись под хмельком на улицу, весело было расталкивать робеющих посадских, играя сабелькой у пояса. У воинских людей Неупокой заметил какой-то косоватый, разбегающийся взгляд: беседуя друг с другом, они всё время помнили, что на них смотрят с лавочек, из красных окон, с мостовых. Этот народный смотр Берегового войска отвлекал служилых от грустных мыслей о гниении.

Неупокой поглядывал на спутников. Татары ехали ровно, лишь изредка с брезгливостью и беспокойством сторонились пьяных. Те тоже неуверенно крысились на азиатские лики. Игнат страдал. Ему невыносим был вид боевой столицы. Легко, вылив в себя пяток ковшей, доказывать своей обидой право на измену. Ты загляни в глаза, раскрытые в решимости и смертном страхе навстречу стрелам твоих хозяев. Чем лучше ты сегодня сделаешь свою изменную работу, тем больше этих, пьющих и молящихся, погибнет завтра. Действие улицы было настолько сильно, что Неупокой боялся, как бы Игнат не бросился с коня на паперть – только что миновали церковь Зачатия Святыя Анны – и не завыл, рвя однорядку и рубаху: «Убейте меня, грешного!»

Внезапное раскаяние Игната в планы Неупокоя не входило.

Вдоль Китай-городской, заново отстроенной стены они выехали на Варварку, затем к тюрьме и воротам, ведущим в Земляной город. Кулижки – незастроенное болотистое поле – переходило в Дворцовую слободу. До прошлогоднего пожара на Кулижках жили, но князь-наместник Токмаков запретил строительство с внешней стороны Китай-города ближе, чем на полверсты. На Кулижках вольно гулял ветер, играл голым ивняком и берёзками, посвистывал в торчащих из пожарищ трубах. У чьей-то обгоревшей клети стреножили коней.

Невыносимо медленно мрачнело небо. Когда стемнеет, на улицах слободки городовые казаки выставят у костров дозорных, станут хватать прохожих, справедливо предполагая в них воров или лазутчиков: порядочные люди по тьме не ходят. Решили пробраться к дому Брусленкова огородами, поджечь конюшню. Скука бросится спасать кобылу с жеребёнком. Изба его – две комнаты и светёлка наверху, найти бумаги просто.

   – Сколько детей у Скуки? – спросил Неупокой.

   – Пяток. Куда настрогал столько, непонятно. Что беднее, то плодовитей. От тоски?

Неупокой подумал, что будет с подьячим Брусленковым, когда у него выкрадут бумаги. За вынос из приказа документов – кнут, пытка, в лучшем случае – тюрьма. Жена выдержит в одиночестве недолго, построит свой голодный полк и двинется меж двор... Думал Игнат об этом?

Судя по хмурому лицу, думал. Около часу провалявшись в сыром кустарнике, пробормотал:

   – Нету у нас пути назад, Алёшка.

Неупокой ткнул его в плечо. Игнат опять надолго замолчал, временами задрёмывая.

Светлые сумерки зависли над пустырями. Слобожане, усладившись постной молитвой, потянулись из церкви по домам. Слободы успокаивались рано. Кони замёрзли и зашумели по кустам, напоминая недогадливым хозяевам, что надо кормить. Татары отползли к коням, ласкали их и уговаривали потерпеть.

С заходом солнца пономарь стал отбивать ночное время. На третьем русском ночном часу над Спасскими воротами Кремля пробило по-немецки одиннадцать. Звон слышали чуткие татары, Игнат дремал. Неупокой не сразу разбудил его.

Двинулись огородами и выгоном. Все окна были темны. Луна ещё не вылезла. Одни собаки беспокоились. Фруктовый садик Брусленкова выходил задами на пустырь, за невысоким тыном жались к дому огородишко и скотный двор. Кроме кобылы с жеребёнком Скука держал корову и двух свиней.

Всё яростней, с подвывом, гавкали собаки. В их рёве слышалась уже обида на хозяев: зачем не вылезаете, не убиваете воров, вон же ползут и стелются по огородам их горькие, кислые запахи, перебивая родную вонь конюшен, выгребных ям и тающей подзолистой земли. «Не страшись, – утешил Игнат Неупокоя. – Посадские не выглянут. Пока собаки лают, воры во двор не сунулись. Вот перестанут лаять – значит, убили их, – тогда бери топор, выскакивай». – «А если к соседям лезут? Брусленковский пёс не лает». – «То забота Брусленковых. В Москве такой разбой, что лучше не высовываться».

Собаку Брусленкова отравили днём. Татары зашли поторговать и кинули отраву в потрохах.

У задней стены конюшни залегли. Татары выбили огонь. Огненной смесью полили брусья. («Такой же смесью, – пояснил Игнат, – опричные велением государя поливали новгородцев и пускали голыми по снегу»). Конюшня занялась. За стенкой изумлённо вскрикнула кобыла, с пискливым переливом отозвался жеребёнок. Когда огонь поднялся выше кровли, на крыльцо выскочил кто-то в белом, а по сеням забегал свет.

Босой подьячий по лужам кинулся к конюшне. За ним со свечным огарком выбежал холоп, огонёк сразу прихлопнуло встречным ветерком. Неупокой, Игнат и один татарин проникли в сени дома. Из сеней дверь вела в подклет, другая – в горницу. Была ещё лесенка наверх, оттуда звали: «Мамко, мамко!» Горящий трут был наготове, быстро нащупали светец, зажгли. В комнате был сундук, стол, лавка, киот с иконами. В сундуке лежала одёжка, за киотом татарин отыскал полотняный мешочек с копейками. Неупокой брезгливым шёпотом велел: «Оставь!» Игнат махнул рукой: «Копейки Скуке не помогут».

Вышибли дверь в другую горницу.

В высоком поставце горела свечка. В углу висела люлька, рядом стояла кровать-плетёнка с сенничком. В них лежали малыши-погодки. Один уже устал кричать, другой готовился. Посреди комнаты в одной рубахе стояла тощая иссосанная баба с замученным до безразличия лицом. На нём, однако, были заметны плохо смытые румяна и сурьма. У окна на небольшом дубовом столике лежали перья, песочница, чернильница и лубяной коробок.

Женщина недолго пребывала в столбняке. Звериной хваткой подцепив своих младенцев, она отскочила к двери, ведущей в верхние спальные чуланы. Там уже ныли старшие.

Игнат схватил лубяной короб.

   – Осундарь! – просипела баба, замирая. – Не губи!

Татарин вывернулся из-за спины Неупокоя, расставил руки. От этих страшных длинных рук, от ненавистно-жуткой косоглазой морды женщина в панике толкнула задом дверь и пропала в тёмном проёме.

   – Не упускай её! – крикнул татарину Игнат и – Неупокою: – Гляди, то ли?

Перед глазами Неупокоя стояли две зажатые голыми локтями головёнки. Одна ещё бессмысленная, с жадными губами – в них сосредоточилось всё едва проклюнувшееся человеческое; другая – с тёмными глазёнками, заполненная до края ужасом.

В бумагах замелькали имена, объединённые в сотни и как бы уже готовые к убиению, к поминанию...

В горницу вбежал человек без портов, с голыми уродливыми ногами. Редкая бородёнка торчала на обе стороны, на пальцах кровь.

Увидев короб в руках Игната, Брусленков рухнул на колени:

   – Деньги... не тута! Что есть, отдам. Оставь бумаги! Их жа хватятся!

Он понимал уже, что его пришли грабить, возможно – убивать. В те годы на Москве часто грабили с поджогом. Испуганный до полусмерти, он всё же пытался объяснить грабителям, что короб – не добыча, а одна морока для них.

Вбежал второй татарин, задержавшийся с холопом. Его кривой кинжал был окровавлен. Игнат упихивал бумаги из короба в кошель. Теперь подьячий понимал, зачем пришли грабители. Трудно сказать, чем кончилась бы для него эта история, если бы не подхлёстнутое страхом озарение. Он завопил:

   – Да я ж тебя узнал... Игнат! Я тебя видел у приказов!

Он, верно, понадеялся, что узнанный, знакомый человек не сможет убить его.

Игнат не собирался убивать. Он отступил, и между ним и Скукой оказался Дуплев. Теперь они стояли так: за спиной подьячего – татарин, за Дуплевым – Игнат.

Ребячий вой в верхнем чулане смолк. Чем-то до немоты перепугал детей татарин, преследовавший мать.

В упавшей тишине Игнат очень отчётливо произнёс:

   – Неупокой, он нас узнал. Нам теперь гибель, Дуплев.

Он был прав. Стоило живому Брусленкову попасть в руки Василию Щелкалову или Скуратову, завтра же ночью будут разбиты слободы татар и дом Венедикта Борисовича Колычева. Тонкие петли, едва расставленные Умным на тропах татарских лазутчиков, будут просто порваны, а документы из лубяного короба вместе с Юфаром утекут в Крым. Скуратов припишет себе ещё одну победу. Умного-Колычева не пожалуют...

Живой Скука Брусленков был камнем на пути у всех.

Игнат добавил:

   – Твой срок, Неупокой. Юфар велел испытать тебя сегодня. Кровью братаемся.

Неупокой держался за нож. Пожалуй, он успел бы ткнуть Игната. Но в тот же миг татарин убьёт его, а после – Скуку.

Морозом стянуло темя, застыла способность думать и жалеть. Неупокой сам себе казался мёртвым, а кто-то его переставлял. Деревянными ногами он подошёл к Брусленкову, деревянной рукой сунул нош в запрокинутое кадыкастое горло. И Скука сразу стал мёртвым, кровь почти не пролилась, от ужаса заранее свернулась в синих жилах, только бородёнка в последнее мгновение жизни качнулась книзу, загораживая горло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю