355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Цари и скитальцы » Текст книги (страница 32)
Цари и скитальцы
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 05:00

Текст книги "Цари и скитальцы"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

7

Фёдор Елизарович Ельчанинов перестал спать ночами. Чем ближе к съезду в Стенжице, тем беспокойней становилось в слободке русских из-за таинственных посланцев. Как доносил Фёдор Елизарович в Москву, ночью к нему являлись то шляхтич Голубь, то люди Яна Глебовича, то представитель примаса Якова Уханьского, в чьи обязанности входило, между прочим, выкликание кандидатов в короли. Люди не просто приходили, а приносили бумаги, похожие на письменные обязательства голосовать за московита. Архиепископ Яков Уханьский прислал образцы грамот, которые следовало бы разослать от имени государя магнатам и влиятельным шляхтичам: «Ты меня знаешь, и я тебя знаю, что у тебя большая калита[30]30
  ...большая калита. — Калита – кожаная сумка для денег в Древней Руси; калиту носили на ремне у пояса.


[Закрыть]
. Я не калиты твоей хочу, хочу иметь тебя своим приятелем, ибо ты умён и так посоветуешь, что не только калита – сундуки твои будут полны...» Намёк, достойный князя Полубенского.

Все понимали важность Стенжицы. Решалась судьба Польши и Литвы, избирался не просто король, а направление политики ближайших десятилетий во всей Восточной Европе. Для Ельчанинова Стенжица была последним испытанием, оценкой годовой работы. Фёдор Елизарович с начала апреля испытывал взвинченную бодрость, почти болезненный прилив сил, когда всё получается живо и умно, словно он единственную в своей посольской жизни удачу схватил за гриву.

После доклада Неупокоя он принял Голубя и князя Полубенского. Приватная беседа состоялась в одну из неподвижных лунных ночей, когда в Днепре купаются нагие лаймы, а христиане по этой именно причине жмутся к жёнам.

Кроме литовцев в горнице были только Давыдов и Неупокой.

   – Князь, – заявил Ельчанинов устало и решительно. – Не стану тратить время и пугать тебя, но лишь взываю к твоему природному уму. Что ты умён и воин храбрый, мы знаем. Наш государь ценит умелых воевод. Надо тебе решать, с кем ты.

Ходкевич, начальник Полубенского, писал в те дни Фёдору Елизаровичу: «Своей вины перед государем не ведаю, а государь ко мне не отпишет, ни в каких делах служить не велит».

Князь Александр видел, что его обходят. Магнаты, как всегда, готовы сорвать прибыль там, где обедневший князь из-за своей порядочности проявит нерасторопность.

Антоний Смит выкупил расписки Полубенского у виленских евреев.

   – Я только служилый человек, – прибеднился Фёдор Елизарович. – Деньги посольские, государь спросит, куда я их потратил. А так бы я из одного приятельства, князь, оплатил все твои долги.

   – Пану посланнику дать расписку? – приосанился Полубенский.

   – То лишнее, мы не торгаши. А ты, князь, рыцарь. Служба твоя – война. Инфлянты вам передались, мы в них не вступаемся, но к полуночи лежат иные города. Ежели государь захочет поучить своих ослушников... Не знаю, правильно ли ты понимаешь меня.

Князь понимал с полуслова. Граница между областями влияния России и Литвы в Ливонии шла по Двине. Князь часто соприкасался с русскими отрядами.

После взятия Пайды московиты не упустили случая зайти в Инфлянты. Но они понимали, что Полубенский всегда имел решающее преимущество – опорные замки, возможность сосредоточения войск. Северней Двины он мог внезапно отрезать русские тылы, и если не погромить московские полки, то сорвать поход. А поход намечался на Пернау, во главе с Никитой Романовичем Юрьевым. Перемирие Литвы с Москвой кончалось в мае, князь Полубенский мог вмешаться...

   – Ах, до войны ли нам, пан посланник! – искренне воскликнул он. – Поляки денег не дают, французы обещают. У государя моего гетмана Ходкевича душа к войне не лежит – сам видишь его письма. Я признаю, что государь мает полное право наказывать своих ослушников... Двое дерутся, третий не мешай. То моё слово, пан посланник.

Полубенский гарантировал невмешательство с чистой совестью. В ту весну у него не было сил воевать с русскими. Московиты могли не беспокоиться, но им зачем-то нужно было княжеское слово. Он его дал.

Три московита и шляхтич Голубь слышали, как «справца рыцарской», командующий литовскими войсками в Ливонии обещал не вмешиваться в действия воеводы Юрьева. Голубь, конечно, молчаливый человек, его долги тоже оплатят... Но князь почувствовал, как обволакивают его какие-то тенёта и тянут в тёмное и нехорошее.

Чуткий Фёдор Елизарович велел подать целебного мельхана для души, мучимой совестью, – горелки.

   – Ежли господь нас видит, князь, он улыбается на нашу слепоту. Эрнест Австрийский и Обатура далеко, а государь наш близко. Станет он вашим великим князем – мы с тобой вспомним сию беседу.

   – Литва против Батория! – заверил Полубенский.

Он сам был против. Теперь же, в свете совершенного предательства, московский государь на польском троне был для него как бы отпущением греха.

   – А что московские порядки, так они не настолько плохи, як уверяет Курбский, – князь Александр предпочёл не называть Андрея Михайловича свояком. – По крайней мере, вы не дозволяете губным старостам судить князей!

Пять лет назад указом Сигизмунда Августа все княжеские вотчины были включены в новые поветы, а поветовый староста стал врядником – судьёй для всех.

Уния закрыла перед князьями двери Сената – они уравнивались в правах не с панами радными, а со шляхтой. Князь Курбский ответил тем, что не впускал врядника в свой замок, но не все смели поступать, как он. Несмеющие затаили зло на Унию, на Краков. Неупокой раздумывал над тем, как зарождается и из чего слагается предательство. Капли обиды на короля и панов радных; жизнь не по средствам; оглядка на начальство, которое само не ведает, куда идёт страна; страх не за собственную жизнь, а за имущество и судьбу семьи; привычка к жестокости, уверенность, что и другие вероломны и жестоки, – князь Полубенский знал, что государь, став королём, сумеет свести с ним счёты за Изборск. А может быть, сильней всего – то знание, которое доступно только людям, близким к власти и лучше обывателя понимающим её глубинную преступность, неприменимость к ней моральных норм.

Полубенскому угодно было называть переговоры – чтобы не сказать сговор – с Ельчаниновым «приятельством». Неупокой не делал из него особой тайны, слухи дошли до Кмиты. Тот, наученный прошлогодним опытом, ни до каких приятельств не опускался. Филон Семёнович не принимал самой возможности избрания московита в короли. Он лучше князя Александра представлял силу антимосковской партии в Литве. Он стал присматриваться к Полубенскому и, встретившись с Остафием Воловичем на сейме, поделился подозрениями.

Открытие елекционного сейма в Стенжице было назначено на десятое мая. Туда заранее уехал Ельчанинов, оставив Неупокоя в Орше.

С начала мая Неупокой ждал Антония Смита. Тот должен был доложить, как выполнено очередное поручение Колычева – распространение копий писем литовских магнатов к государю. Каждый писал приватно, втайне от Литовской Рады, давал добрые советы и обещания, после чего голосовал за Генриха. Очередное скандальное разоблачение посеет ссору в Стенжице. Осталось переправить туда письмо Граевского. У Колычева с ним была договорённость, что, если Крыштофа арестуют, он обратится за справедливым судом ко всей польской шляхте. Это было в его интересах, иначе литовские паны радные просто сгноят его в тюрьме без огласки.

Но не только о том, как добыть письмо из Трокайского замка, болела голова Неупокоя. Он крутил на пальце перстень с фамильным гербом Полубенских, и дерзкие замыслы рождались в его ночном уме, о коем известно, что он высоко залетает, но мало исполняет утром. Утром в нас просыпается житейская трезвость, она смеётся над ночной отвагой, как над хмельными клятвами.

Рудак и Крица от скуки затеяли в сенях склоку. Их не утихомирил даже приход Антония. Странно, что возня и ругань не мешали Неупокою, а укрепляли его в одном рискованном решении.

Антоний Смит показал ему листовку со стишком, сочинённым в Литве, но размноженным в печатне у Невежи, близ Александровой слободы. Листовка вскоре появилась на заборах в Стенжице:


 
Кто цезаря изберёт,
Тот смерть себе найдёт.
Был бы Фёдор як Ягилло,
Нам бы лучше было.
 

Незатейливый стишок играл на ностальгии литовцев по временам, когда всей Речью Посполитой правил великий князь Ягайло. Вопреки уверениям царя, в Москве интриговали не только против Батория, но и против эрцгерцога Эрнеста.

   – Антон, что слышно о Граевском?

   – Сидит в Троках. Тамошний ключник Бенедикт Васильевич Протасович поведал мне, что на допросах пан Крыштоф вертелся, як на спице, но его прижали с квитанциями и пасквилями. Шляхта требует гласного суда над ним. Но, полагаю, скоро в Стенжице начнётся такой гвалт, что о Граевском забудут.

   – Антон, мне надо получить его письмо.

   – Пан много хочет... В Троках кроме Протасовича сидят Панове городничий, комендант и писарь. И крепкая охрана.

   – Ты знаешь Протасовича. Оп чем ведает?

   – В войну – охраной, в мирное время – медовым погребом.

   – Наше время, я чаю, мирное?

За дверью Рудак и Крица схватились за грудки.

   – Рудак! – позвал Неупокой. – Сюда. Митька, следи за огородом, кто подойдёт к окну, бей без разбора... Антон, ты здесь человек свой, выходы знаешь, знакомцы в Троках есть. Замыслил я опасное...

8

Дорогой в Слободу Василий Иванович Умной заночевал на подворье Троице-Сергиева монастыря. Томясь предстоящим объяснением с государем, он хотел было не стоять заутреню и уже влез в возок, как вдруг на звоннице ударило негромко, жалобно, и словно рука Господня придержала за плечо: куда спешишь, сын мой? Нет ли у тебя дел важнее государевых?

Василий Иванович не своей волей вошёл в распахнутые двери церкви, в её сияющее жерло, услышал возглашения и пение. Слёзы забили горло. Только теперь почувствовал он, в каком окостенении борьбы со страхом провёл последние недели. Он не заметил, как расступились с его пути молящиеся, как некий инок взял его под руку, но не удержал: Василий Иванович пал на онемевшие колени.

Слова священника поразили его:

– Искупил ны еси от клятвы законный честною твоею кровью, на кресте пригвоздився и копием прободся, бессмертие источил еси...

Фраза об искуплении от клятвы имела для Умного двойной лукавый смысл: истинный, как освобождение от проклятия греха, и подменённый размягчённым сознанием – освобождение от клятвы верности земным властям. Здесь, в осиянном чертоге, за белой монастырской оградой и священными камнями церковных столпов, кончалась власть царя. Твоя бессмертная душа вернулась в отчий безопасный дом. Она долго блуждала по миру, загадилась грехом, но разве ты не слышишь, как счастливый отец твой забивает жирного тельца? В далёкой юности, вернувшись после первого похода в отцовскую усадьбу, Василий Иванович такую же испытал блаженную расслабленность и покой.

Он молился долго. Или не молился, а просто, себя не сознавая, стоял, парил в восковом и ладанном тепле, а свечи всё радостнее и обильней разгорались к середине заутрени, и зоревым светом наливались высокие оконца под самым куполом. Свет наполнял Василия Ивановича и озарял в нём лучшее, что было им самим забыто. Ему следовало что-то сделать тут, чтобы сохранить ощущение блудного сына и жутковатое видение крови, всклокотавшей в прободённом горле тельца... «Бессмертие источил еси!»

Так и не вспомнил, не сообразил Василий Иванович, что ему надо ещё сделать у Троицы. Но сел в возок в уверенности, что непременно вспомнит. Побудет в Слободе и вспомнит.

Он приехал после литургии. Народ из церкви занял дорогу, рассеянной толпой чернел на склонах к речке Серой, грудился у моста. Взрослые и детишки катали крашеные яйца. Посадские, уже уставшие от праздности, лениво ждали открытия кабака.

Василий Иванович сразу направился в покои княгини Тулуповой.

Она была больна от злого раздражения, неприличного для святой седмицы. Упорство женской злости, если уж она возникла, всегда изумляла Умного. Он убедился, что женщин можно успешней, чем мужчин, использовать в тайных злодействах. Ещё не выдохнув остатки ладана после церкви, княгиня излила такое благословение на голову Дмитрия Ивановича Годунова – заочно, разумеется:

   – Чтобы ему увидеть своего Бориску на осиновом колу!

Да, мать есть мать... Василий Иванович, заметив у дверей сенную девку с идиотически внимательными круглыми глазами, усовестил княгиню:

   – Не искушай господа, и да не обратятся твои проклятия на собственное чадо!

   – Тьфу, тьфу! – Анна закрестилась, резко отмахивая крупной рукой. – Сил и терпения нет, Василий. Поссорить государя с законной его супругой...

Василий Иванович почувствовал, что надо сесть, ноги не держат. Внимательная девка попалась княгине на глаза.

   – Прочь!.. А ныне в церкви мой Бориска хотел стать рядом с государем, а Годунов с Богдашкой... А государь только вот эдак усмехнулся...

   – Ты лучше о государыне скажи, – попросил Василий Иванович ровным голосом.

   – Што говорить! Четвёртую неделю не бывал.

Умной потрогал сердце.

   – То самые козни Годуновых, – спокойнее заговорила княгиня Анна. – Одна надёжа на тебя, Василий. Шепчут они на Аннушку, и моего Бориску поедом едят.

   – Тебе известно, что Димитрий Годунов про государыню... клевещет?

   – Да будто... мой Бориска... будто бывал. А то всё лжа!

Княгиня никогда не отличалась красноречием.

Всё стало ясно: вот – ты, вот стёсанная плашка, вот – топор. Голос Василия Ивановича не дрожал, только осип:

   – Димитрий, княгиня, не замахивается без причин.

Материнское сердце обидчиво.

   – Ты постыдился бы!.. Что ж, ежели государыня когда ко мне с советом заходила. Когда и встретились нечаянно... Так то при мне!

   – Вели, княгиня, подать мне горячего вина с пустырником. Сердце ноет.

Говорить с Анной больше было не о чем. Всё, что она теперь предпримет из ненависти к Годуновым и из любви к сыну, пойдёт во вред. Опыт показывал, что никого Иван Васильевич не отвергает так бесповоротно и не наказывает так изощрённо, как любимцев. Если Умного что и спасёт теперь, то только его полезность государю.

Он поклонился княгине Анне, как кланяются умирающим. Долго ещё во тьме сеней стояли перед ним её отчаянные глаза, жёлтые от разлития желчи.

Государь принял Василия Ивановича после дневного сна, перед вечерней. И на его одутловатом, оплывшем вниз лице читалось то же недоброе и неопределённое беспокойство, какое бывает у человека, когда в семье нехорошо.

   – Христос воскресе, – сказал Умной.

   – Воистину, – хмуро откликнулся Иван Васильевич и подал руку для поцелуя.

С Дмитрием Годуновым он наверняка христосовался... Поймав себя на этой выкладке, Василий Иванович устыдился и укрепился сердцем. «В руки твои предаю...» – пронеслось в сознании и выровняло мысли, как выравнивает строй налетающий топот коня второго воеводы.

   – Какие новости, Василий?

   – С Литовского повытья прикажешь начать, государь?

   – Про то я от Нагого знаю. Паны едут в Стенжицу. Прибавишь что?

   – Государь, шляхтич Граевский, бывший здесь зимой, взят литовцами и посажен в замок. Поляки требуют освобождения, в Стенжице будет свара.

   – Нам не велик навар... Важней, чем этот полячишка, нет у тебя вестей?

   – От императора германского выехали к тебе послы, государь.

   – И это слышал от Афанасия.

   – А я, государь, тайн от твоего ближнего дворянина не держу. Что я знаю, то и он знает.

   – Зачем же мне, Василий, двое знающих? Деньги вы получаете немалые. Щелкалов жалуется, казна пуста.

   – Воля твоя, государь, я готов, коли прикажешь...

   – Хоть в Юрьев?

Сдавило сердце. Когда-то в Юрьев отправились опальные Адашевы, потом князь Курбский. Юрьев – начало гибели государевых советников.

   – Вид у тебя худой, Василий. И у меня, верно, не лучше. Нет у тебя в мыслях, будто мы по лесу блуждали три лета и не туда пришли?

   – Тяготы много, государь. А только Андрей Щелкалов напрасно печалуется, в Большом Приходе денег стало более, чем прежде. А сколь потрачено: Москва отстроена, Пайда взята, боярин Никита Романович на Пернау снаряжен. Возьмём Пернау – море наше, построим корабли...

   – Василий, кто разболтал боярам, будто я барки строю в Вологде для отъеханья за рубеж?

Иван Васильевич не отрывал от Колычева зорких и тяжёлых глаз. Он обладал убийственной способностью на несколько мгновений замораживать зрачки, пронизывая тебя как бы двумя гвоздями, а когда тебе уже невмоготу, охватывать, ощупывать лицо твоё, лгущие губы и косящие глаза, и руки без места, и всю твою по-иудиному согбенную фигуру бегучим, мечущимся взглядом! И не виновен, так признаешься одним покаянным дрожанием членов. И мерзок покажешься себе.

   – Василий, ближние мои коли об чём и догадаются, то запечатают уста. Али я сам им запечатаю!

   – Государь, я в Вологду человека посылал...

   – Оставим это. Нет у тебя выучки, как у Нагого. Поговорим лучше о Новгороде. Не от тебя, а стороной узнал я, что Леонид творит непотребное. Что у него там за юродивые жёнки?

Колычев понимал, что жёнки ни при чём. Видимо, в ближней думе (но без него, без Колычева!) решили прижать духовных, отменить тарханы – освобождение монастырей от податей. Чтобы заставить раскошелиться монастырских старцев, надо их припугнуть.

   – Государь, тех жёнок прямо называют ведьмами. Одну из них я тебе явлю хоть завтра, она... из моих людей, государь. Назирает Леонида. Слышно, что жёнки ему клады ищут и творят бесовские службы. Ещё я вызнал, что Леонид отправил через твоих изменников Гловера и Рюттера коробья с серебром. Не в Литву ли? Али через Ревель к шведам?

Василий Иванович топил архиепископа охотно, с увлечением. Он видел, как в таком же увлечении светлеет, разгорается брюзгливое лицо государя. Тот играл пальцами в перстнях, разминал руку, мучимую камчугом. Заговорил почти милостиво:

   – Прав был покойник Малюта. Новгородская измена неискоренима. Уж на что был верен Леонид, пока жил в Чудовом, а натянул белый клобук – и верность истаяла. Как думаешь, Василий, много у него соумышленников?

   – Конечно, есть...

   – И, верно, много? Снова учить их...

Василий Иванович сообразил, куда клонит государь. Захотел глотнуть, слюной оросить пересохшее горло. На языке одна шершавая горечь. Вот, стало быть, какое испытание готовил ему господь: стать вторым после Скуратова вдохновителем погрома Новгорода. Они опять пойдут мимо Твери, и рука родича Филиппа достанет Колычева из-за ограды Отроча монастыря, поставит на его лоб клеймо до Страшного суда. Затем ли он, Умной, так рвался в палаты власти?

   – Государь! Хочешь ли ты вновь покарать стадо за грехи пастыря?

   – То стадо злое!

   – Государь милостивый, вспомни, как запустела новгородская земля после опричного похода. Разве он не был на руку литовцам? Посошные мужики разбежались от дорог и гатей, не стало хлебного запаса, и войску не пройти было к границе. Словно злым советчикам твоим ту гибельную мысль внушили шпеги Жигимонта... Государь милостивый, казни меня, но нельзя более трогать новгородцев. Страна и без того слаба, а нас, я чаю, ждёт долгая война – за море.

Иван Васильевич молчал. Колычев стал различать звуки и запахи, не замечаемые прежде: поскрипывание половиц в соседней комнате, тягуче-терпкий запах ковров, подкисший дым восточного курения, впитавшийся в стены, лежалый дух полавочников и тонкий печной угар. В день гибели мира, говорят еретики, мы не услышим ни грома, ни пророчеств, а люди будут заниматься повседневным, скучным, и вдруг увидят, как бесшумно, бумажным свитком, скручивается небо... Гибель, как царский истопник, приходит в мягких сапогах.

   – Василий! Я, стало быть, своему народу жилы резал?

Замахиваясь, надо бить.

   – Малюта со товарищи резал их, государь. На место их ты нас призвал – добром искупить прежнее зло. А мы тебе верны.

   – Сходное говорил мне родич твой, митрополит Филипп. Покуда я не научил его молчать.

Ещё минута тишины. Почудилось, что наверху упало и рассыпалось. Комок земли на гроб.

Иван Васильевич вздохнул:

   – Ну вот мы и отбеседовали с тобой, Василий. Ступай. Господь тебя простит, ежели он прощает клевету на мёртвых... Иди!

В последнем окрике послышалась почти мольба. Казалось, государю стало невыносимо смотреть на Колычева, он опасался за своё царское достоинство.

Во дворе Умного встретил Григорий Васильчиков, брат царицы. С потерянным и глуповатым видом он сунулся к Василию Ивановичу, стал о чём-то неважном плакаться. Умной отвёл его подальше от дверей.

   – Чего-то делается со мной, Григорий, с памятью. Весь день вспомнить не мог, что я у Троицы забыл. А деньги-то...

   – Какие деньги? Я ныне, государь, не при деньгах!

   – А надо поспешать, Григорий, покуда у Троицы нашим серебром не гнушаются.

   – Василий Иванович, ты будто не в себе.

   – Благодари сестрицу.

Васильчиков решил, что Колычев перенапрягся на государевой работе и тронулся умом. Злодейства, даже и на пользу государства, даром не проходят.

Однако, разобравшись, братья Васильчиковы последовали совету Колычева и сделали, как он.

Из «Данной грамоты» в Троице-Сергиев монастырь:

«Се яз Василий сын Иванов Умного Колычев дал есми в дом Живоначальныя Троицы и великих чудотворцев Сергия и Никона архимандриту Варламу с братнею деньгами сто девяносто рублёв, да камения, да серебряную утварь... А покамест яз жив, за моё здравие бога молите. А станется божья воля надо мною, смерть, да пожаловати имя моё записати в вечном синодике и из синодика его не выгладити покуда бог благоволит стоять обители».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю