Текст книги "Цари и скитальцы"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
– Накину рубль в год. Еда моя.
– Согласен, осударь. Я верный, только у меня хозяев было много. Будет один, так... не пожалеешь, словом. Крест целовать?
– Всё в своё время. Главное, ты пока молчи. Первое испытание тебе – молчать.
Крица молча схватился за блин.
Под вечер они явились на подворье Строгановых. Митьку устроили в людском подклете. Оливер Брюннель позвал Неупокоя ужинать. Голландец тоже за день натрудился, принимал рыбный обоз, промёрз на зимнем складе. Обоих быстро разморило в тепле и от душистой романеи.
Неупокой заговорил о кораблях. Он поделился с Брюннелем впечатлением красы и мощи, возникшим у него при виде барок. А снарядить их пушками...
– Потонут на первой морской волне, – ответил Брюннель. – Дальше Холмогор на них не плыть. А и не надо, грузи на каравелла!
– Чего грузить? Плетёшь.
Брюннель усмехнулся с пьяной хитростью:
– Жёнка грузи, сынка грузи, казна. Ваш государь вельми... злохитр!
Ты слово когда по-русски говоришь, думай, уместно ли оно. Скажи спасибо, я тебе попался. Другой донёс бы, и опять тебе со стражем милостыню просить.
– Нет, не хочу! – Брюннеля передёрнуло. – Яз благодарен до гроба господину Строганову, что выкупил меня из тюрьмы. Я не хотел сказать плохого о государе. Но всякий человек, боясь за жизнь, ищет убежища. И государь. Вологда был... опричный крепость. Понимаешь?
– При чём тут корабли?
– Они не корабли, а барки. Тоже опричные. Некоторые тайны англичан я... был причастен. Сии барки начали строить два лета назад, после перестали, ныне опять. Я чаю, государь в тревоге за себя.
Неупокой припомнил, что Оливер сидел в тюрьме по доносу англичан, заподозривших в нём лазутчика. Возможно, то, о чём проговаривается Оливер, сгодится Василию Ивановичу, но сам Неупокой не понимал его намёков. Точнее – душа его не принимала даже подозрения, что государь способен в страхе перед кем-то искать с семьёй убежища на этих разукрашенных барках. Всё-таки больше они похожи на боевые корабли, как представлял их Неупокой. Ему хотелось, чтобы было так!
Мучение подозрения и неверия так резко обозначилось на худом лице Неупокоя, что Брюннель, нечто сообразив, перевёл разговор:
– Не наши тайны, мы маленькие человеки. Мне, кроме моря, ничего не нужно. Я одному Якову Аникеевичу служу, меня полуночное море ждёт.
И Брюннель заговорил о ледовитом море: там в полночь не садится солнце, по тундрам бродят дикие люди со своими странными понятиями о красоте, добре и счастье. В то море впадают, словно серебряные жилы, реки Обь, Таз и многие другие, с неведомыми именами. Там множество земли, мехов и дичи, там – утоление жажды странствий и познания для многих поколений прирождённых скитальцев. Плыть бы и плыть по мелководному прибрежью, у кромки ледяных полей, плавящихся в полуночных закатах, каждое утро пробуждаясь в счастливом ожидании открытия. Достичь Китая! Что рядом с этим мелкая подлость тайных служб, грызня народов, страх деспотов перед своими подданными...
– Ты пьян, Оливер.
– Я пьян великими делами, – согласился Брюннель. – Ах, долго, долго плыть...
«А мне, – вдруг закручинился Неупокой, – долго ли плыть до счастья? Неужто я затем на свет родился, чтобы кому-то ямы копать?»
И собственная жизнь Неупокоя, наполненная тайными делами, близостью к власти и чувством утолённой мести, скукожилась рядом с мечтанием Брюннеля, словно сырой сапог возле огня.
4Дунюшка приехала на Шелонь в начале великого поста.
Венедикт Борисович встретил её у мостика через последний лог. Трепеща от вины и радости, он соскочил с седла и подошёл к каптане. Дунюшкино любимое лицо было в слезах, она сквозь слёзы улыбалась. С нею в дороге случилось чудо. Счастье.
Оно ждало её возле тверского Отроча монастыря, где упокоился митрополит Филипп, заступник неговорящего Филипки. Пока люди на земле вершили свои благие, а чаще – страшные дела, заступник присматривал за Филипкой из своего невидимого мира.
Под Тверью Дунюшка захотела заказать молебен, для чего весь её небольшой обоз свернул с дороги.
Надо сказать, что Дунюшка смертельно боялась дорожных поворотов, где лошади могли чего-то испугаться и понести. У всякого есть свой, родимый страх. Дунюшку безотчётно тревожили даже ленивые изгибы русских равнинных дорог, а отчего, она сама не понимала. Просто боялась и всегда предупреждала задремавшего возницу окриком: «Сворот!»
Возница сидел далеко, на спине коренника. Дунюшка надрывала горло. Филипка просыпался и вздрагивал от её вопля. Мало-помалу он тоже проникся ужасом перед поворотами, одолеваемыми возницей со скоростью цифирного часового круга.
Едва замаячили кресты и луковки Отроча монастыря, Дунюшка начала молиться и взывать к покойнику Филиппу. Она считала, что чем дольше станет докучать ему, тем он верней исполнит её единственную просьбу. Дунюшка с Ксюшей шептали проникновенные слова, не замечая необычайного волнения Филипки. Тот, высунув головку из окна каптаны, весь извертелся, в глазёнках разгоралась паника, он дёргал мать за душегрею, но высказаться по своему убожеству не мог. А дело в том, что приближался поворот дороги.
За долгий путь Филипке запало, что, если мать не предупредит возницу о «свороте», катана опрокинется, и все они – мать, Ксюша, Филипка и дурак возница – улетят в запредельные имения покойника деда, где праведные души ждут Страшного суда. Он очень не хотел туда лететь... Когда сомлевший коренник с сонным холопом на хребте достиг начала поворота, в груди и горле у Филипки заскрежетало, ужас ознобил слабые корешки его волос, и он не крикнул, а просто вылетело из него: «Шворот!»
Так заговорил Филипка. После молебна, испробовав за монастырской трапезой сладкого вина причастия, Филипка выдал слово «мамка» и ещё одно, неведомо откуда залетевшее в его чистую память. Дунюшка опалилась стыдом перед игуменом. Но стыд уничтожался счастьем...
Венедикт Борисович потрясённо разрыдался и мысленно дал обет не изменять жене. «Вот это счастье и покой семьи – больше мне ничего не надо, господи!» Он заказал молебен в местной церкви.
Под вечер дворовые желали государыне здоровья. Она с доброжелательной расчётливостью всматривалась в лица женщин, целовавших ей руку или плечико. Дунюшка собиралась начать восстановление хозяйства завтра, а не весной. Обилие девушек немного озадачило её, но им она мысленно нашла работу и весело взглянула в стянутое лицо супруга.
Лягва ей сразу не понравилась. Алёнка, напротив, показалась милой и старательной. Дунюшка только не могла понять, чего трепещет эта девушка. У неё были ледяные пальцы и даже губы. Дунюшка дважды поймала перекрестье взглядов мужа и Алёнки. Призадумалась.
– Станешь у меня спальницей, – объявила она.
Даже привычная Лягва окаменела. Опасный шепоток искрой прошуршал по толпе дворовых. Алёнка побелела и уже открыла рот, чтобы – кто знает: сдерзить? покаяться?
Смолчала. Венедикт Борисович пообещал своему ангелу-хранителю поставить толстую свечу с примесью ароматных водок и серебряным плетением – за рубль.
Замысел Дунюшки он понял час спустя. Встретив Алёнку в сенях и от великой благодарности желая приласкать, он получил такой отпор, что мигом отпустил Алёнкино окаменевшее плечо – навеки.
Дунюшка, отослав Алёнку, ждала его в опочивальне. Жадно ждала и требовательно. Она и прежде не была ледышкой, ныне же Венедикт Борисович невольно пожалел о давно выпитой настойке на китайском корешке. Истратив без расчёта мужние силы, Дунюшка заворковала о ближних планах, что было верным признаком телесного довольства и усталости.
– До лета время есть, – отбояривался Венедикт Борисович, едва разлепляя губы.
Дунюшку сон не брал:
– Нет, ласка моя, до лета ждать нельзя. С кем станем зябь поднимать, перелог раздирать? Надо искать отказчиков.
Чтобы проникнуть в Дунюшкины замыслы, придётся перетряхнуть ту ветхую холстинку, которая зовётся «Юрьев день».
День освящения храма великомученика Георгия – осенний Юрьев день – по восемьдесят восьмой статье Судебника был сроком перехода крестьян от одного владельца земли к другому. Поскольку между землевладельцем и крестьянином завязывались денежные отношения по поводу оброка, избы, инвентаря, подъёмных, при переходе приходилось гасить долги – так называемое «пожилое». В среднем хватало одного рубля. Деньги немалые для хлебопашца. Крестьяне были повязаны с хозяевами, детьми боярскими, взаимной нищетой. И если у соседа находился рубль, это давало возможность переманить крестьянина к себе.
Агенты по переманиванию крестьян звались отказчиками.
Их ненавидели, как воронов. Но восемьдесят восьмая статья Судебника была сильнее ненависти и бессильного желания бедных помещиков насильно удержать крестьян. Рубли отказчиков стояли на пути крепостников.
Крестьяне уходили не только в Юрьев день, но и весной – время пустых сусеков, когда, как всем известно, был испечён последний колобок, и тот ушёл от бабушки... Война за руки хлебопашца не затихала весь год.
В неё намеревалась ввязаться кроткая, хозяйственная Дунюшка.
Человек редко бывает корыстен откровенно. И Дунюшка рассказывала мужу, какие голодающие глаза у ребятишек в деревнях соседей-недоумков, разоривших крестьян оброком «не по старине». Собственное имение рисовалось ей островом изобилия, куда придут голодные, чтобы приобщиться к труду и насытиться. Тут её планы совпадали с мечтаниями мужа, только Дунюшка была, как женщина, трезвее.
– Ты князю Даниилу Андреевичу писал, – напомнила она. – А кланялся ли ты о послаблении?
– Он обещал.
Давно замечено, что деньги текут к деньгам. Одной из привилегий старых вотчин было освобождение части земель от податей в казну. Крестьяне, разумеется, охотнее селились на этих «обелённых» землях, что тоже не улучшало отношений между соседями. Писцы приказа князя Друцкого обеливали имения в зависимости от числа «живых» дворов. Дунюшка вовремя сообразила, что надо пригласить писца, пока на зарастающие обжи не посажены новоприходцы.
Она считала, сколько потребуется денег для переманивания крестьян. Рублём на каждого не обойдёшься, надо им дать подъёмные – на сохи, на ремонт избы, на семена. Дунюшка увлеклась, лёжа на многотрудном мужнином плече. Мысль её часто перепархивала на Филипку:
– Я уж боялась, не порченые ли мы. Молчит, молчит...
Сонный Венедикт Борисович отвечал невпопад:
– Не мы, а государство наше было порченое... Што?
– Да бог с ним, с государством. Я про своё... Ежли у нас новое родится чадо, я уж не устрашусь. Ласка моя, чего-то мне так маленького хочется!
– Дело природное, – лениво отзывался Венедикт Борисович. – Како бывающи жена с мужем зачинают, вещь кровная делится на кости и плоти и сухия жилы и кровь, и живороден будет младенец, и родится... Природное и божье дело.
– А ты-то, Венюшка, на што?
Дунюшка по-голубиному смеялась и прижималась тесно, не вздохнуть. Откуда в ней нынче столько жару? Господи, дай сил!
Дунюшка простонала счастливо. Её сознание, погруженное в глубины плоти, в неосознаваемую жизнь собственного тела, живородных жилок и желёз, переставало быть сознанием, бредово улетало в некую влажную заоблачность, где рождались хлебные дожди. Ей чудилось, будто прошла зима и наступила ночь посева. Ночь превращалась в утро, когда на поле выходит пахарь, позже – сеятель, а ближе к смерти – жнец. И это было счастье и сладость жизни – превыше всякого ума.
Только бы не побило градом.
Из «Домостроя» Сильвестра:
«А законный брак со всяким опасением храни; до кончины живота своего чистоту телесную храни; кроме жены своей, не знай никого. И пьянственного недуга такоже берегися: в дву сих главизнах вся злая сводится, до ада преисподнего; и дом пуст, имению тщета».
«Порядная» Венедикта Борисовича Колычева с новоприходцем:
«А прийти мне Василью на святую седмицу нынешнего году, а пришод поновити мне двор житецкий крестьянский и пашня пахати и поля городити и пожня розчищати и доход платити по прошествии дву лета государю моему Венедикту Борисовичи), а жити в деревне тихо и смирно, корчмы и блядни не держати и воровским людей приходу не чинити, из-за нево Венедикта Борисовича изо крестьянства не збежати и ни за ново во крестьяне и в бобыли не наряжаться».
5Всю сырную неделю – масленицу – Иван Васильевич усердно посещал монастыри вокруг Москвы. Издали это выглядело как искупительное паломничество государя, «дерзнувшего сочетатися пятым браком», но самому Ивану Васильевичу разъезды по заснеженным дорогам доставляли омолаживающее наслаждение. Мысленно он не прощения просил у бога, а прощался с нелюбовью и ждал любви и новой молодости, как всегда.
Грань между февралём и мартом выдалась солнечной, прозрачной, голубой. Сквозь её морозный блеск просвечивала красная весна. Снег так сиял, что глаз искал отдыха на белых, шершаво-матовых стенах Андроньева монастыря. Их заново отстроили после татарского поджога. На низких берегах Яузы в прутьях тальника купались в снежной пыли, выискивали пропитание синицы с воробьями. На поле под стеной чернела стая недоверчивых и наглых городских ворон. В их лениво-тревожном крике, стрекоте птичьей мелочи и красноватом отливе вербных прутьев Ивану Васильевичу мнилась вечная жизнь и молодость, доступная одной природе. Если творения божии объединить со всеми жизнями, то им ни смерть, ни старость не грозят: природа щедро убивает своих детей и сбрасывает старость, словно шкуру. Ликующая безжалостность к отдельной жизни входила в грудь Ивана Васильевича режущим воздухом. Он говорил себе, что обновление без гибели, без жестокости к прошлому невозможно, всякая радость должна откликнуться чужим горем, но надо слышать только радость и не думать о заключённой в кремлёвском тереме жене.
Он и об Анне Васильчиковой почти не думал. Аня жила в нём чистым снежным счастьем, одно сознание, что она есть и ждёт его в далёкой Слободе, озаряло всё, что по долгу царской службы делал Иван Васильевич. Он должен был после монастырей объехать тюрьмы, выпустить часть преступников по списку, согласованному с Василием Щелкаловым. Он выпускал их не для того, чтобы освободить места для новых душегубцев, как откровенно говорил ни в кого не влюблённый Щелкалов, а для того, чтобы и Аня услышала о его щедрой доброте. В богадельне для подкидышей он приказал собрать в холодной церкви детей, похожих на заморённых синегубых зверьков, и возгласил: «Молитесь за Анну, чада!» Он забавлялся мыслью, что назиратели – ворье и греховодники, не прознавшие пока дворцовой тайны, – велят молиться за опальную царицу, и только бог, разобрав детские молитвы, как спутанные сети, узнает, за кого они вознесены...
6Звезда, явившаяся в созвездии Кассиопеи в 1572 году, погасла в марте 1574-го.
Возникшая, по Тихо Браге, как истечение из Млечного Пути, Новая озарила некий законченный период в жизни России. Елисей Бомель полагал, что угасанием звезды господь предупреждает русских о близких переменах.
Василий Иванович Умной не ждал хорошего.
Государь вызвал из Крыма Афанасия Нагого, жалуясь в письме к нему, что на Москве «ни в земском, ни в опричнине» положиться не на кого. Нагой провёл в Бахчисарае десять лет, не был замешан в опричных мерзостях, но, угадав настроение государя, устроил ему представление с допросом выкупленных у татар холопов бояр Мстиславского и Воротынского. На нём присутствовал Умной. Он со стеснённым сердцем услышал, как государь спросил: «Хто из бояр мне изменяет: Василий Умной, князь Борис Тулупов, Мстиславский, Шуйский...» Правда, пленник ответил: «Я про измену их ничего не слышал, а говорят в Крыму, что они тебе не изменяют». Но сам вопрос показывал, что государь не исключает новых «изменных дел».
Насторожило Василия Ивановича и донесение Неупокоя о вологодских кораблях. То, что казалось диким Дуплеву, Умной, причастный некоторым опричным тайнам, совсем не исключал. Он смутно слышал о неких тайных грамотах, привезённых в Москву английским разведчиком Томасом Рэндольфом. В них королева будто предлагала царю убежище... Всё это было в разгар опричнины и казалось невозвратным прошлым. Однако государь возобновил строительство своих разукрашенных барок.
В июле произошло событие, вскрывшее всю опасность положения Умного: Дмитрий Иванович Годунов решился на местнический спор с ним.
Местничество – не блажь честолюбцев, а проба сил. Кто кого выше – судит государь. Случалось, Иван Васильевич производил целые исторические изыскания – о роде Шереметевых, к примеру, – но чаще объективность уступала место политическим расчётам. Дмитрий Иванович явно испытывал Умного на излом.
Бояре Колычеву сочувствовали, Никита Романович Юрьев пробовал заступиться за него, но был оборван государем. В одну из горьких, раздражительных минут Василий Иванович проговорился в доме Юрьевых, что прежде он видел в государе истинного царя, а ныне тот, яко скиталец бездомовный, сам смотрит за рубеж... Он прикусил язык, но поздно. Протасий Юрьев, наперсник и оружничий царевича Ивана, заметил, что люди делятся на домовитых и бездомовных, от рождения поражённых болезнью скитальчества, однако в роде Калиты все были домовитыми, воистину «царями». Нынешний государь, как видно, совмещает... Никита Романович велел ему замолчать. Слух о возможном бегстве государя или о возвращении обычаев опричнины прошёл по земщине сквозящим ветерком.
А скоро выяснилась и главная причина недовольства государя своим руководителем Приказа посольских и тайных дел.
На это место метил Афанасий Фёдорович Нагой. Он сумел внушить Ивану Васильевичу, что Колычев и Щелкалов зря втянули его в борьбу за польскую корону. Поляки лгали, а им поверили, как дети. Оно понятно: Колычеву, как и иным боярам, видятся польские привилегии и вольности. Умной-де надеялся, что уния России с Литвой и Польшей ослабит московское единодержавие, а бояре, стакнувшись с панами радными, возьмут верх. Царь слушал его внимательно, но молча, и можно только ужасаться намерениям, зревшим в его душе. Кстати, к королю Генриху, приехавшему в Краков, пришлось отправить с поздравлением Фёдора Ельчанинова. И в этом унижении был виноват Умной.
В пору было делать вклад на помин души или возносить нечестивые молитвы о смерти государя.
Осталось тайной, молился ли Умной, и кто там что-то перепутал в небесных приказах, а только государь внезапно заболел и умер. Только не наш, а французский Карл, на чьей душе – смертный грех Варфоломеевской ночи. Смерть его обернулась спасением Колычева.
Екатерина Медичи вызвала сына из Кракова в Париж: французская корона была дороже польской. Ранним утром Генрих бежал из королевского замка на коне, подаренным ему Тенчинским, главным его доброжелателем и агитатором.
Михайло Колычев, вернувшись из Литвы, со смехом рассказал своему родичу и благодетелю подробности. В погоню за любимым королём бросились паны сенаторы. Кричали, возмущались: «То не король, ему бы только вольту танцевать!» Вольта – канкан шестнадцатого века. Крестьяне, люди грубые, отыгрались на королевском секретаре Пибраке. Тот поджидал Генриха в часовне, но беглый король в заполохе проскакал мимо. Пибрак бросился в лес, попал в болото. Крестьяне стали его гонять камнями, как подстреленную утку. Через пятнадцать часов референдарий Чарнковский воротился из неудачной погони и выручил секретаря.
В Польше восстановилось мутное бескоролевье. Литва всё больше утверждалась в своём враждебном отношении к полякам. Всплыли обиды Унии. Генриху вновь назначили вернуться к осени. Никто не верил в возвращение.
Теперь из претендентов на престол остались Эрнест Австрийский и Иван Васильевич либо царевич Фёдор.
Нагой притих. И настроение у государя заметно изменилось. Как всякий страстный человек, он загорелся новой возможностью одним ударом разрешить множество трудностей, в том числе – затянувшуюся войну в Ливонии и даже спор с поляками о Киеве. Он словно впервые осознал выгоды, открывавшиеся перед ним с избранием на краковский престол. С жестокой улыбкой он сказал Умному, что уж теперь-то он достанет князя Курбского – не топором, так словом, ибо «Ондрюшке более нечего ответить».
На совещании с Андреем Яковлевичем Щелкаловым решили вслед за Ельчаниновым послать в Литву Давыдова с тайным поручением: действовать против австрийской и католической партий, не жалеть денег и подарков.
Двенадцатого августа был местнический суд. Царь выдал Дмитрия Ивановича Годунова Умному-Колычеву головой.
Обычай требовал, чтобы Годунов явился на подворье Колычева пешком и ждал решения своей судьбы. Василий Иванович сам его встретил и повёл пить мировую чару.
Другим ударом по Годуновым была женитьба государя на Васильчиковой.
Что есть свадьба? Красочный обряд для любопытного народа. Таинственная суета вокруг постельного белья. Молитва на сожитие, вместо обычного венчания данная государю Василием Бородатым, священником церкви Покрова-на-рву.
Но для людей, вхожих в высокие хоромы, важней всего на свадьбе подсчёт фамилий в поезде.
На девятнадцать Колычевых и шесть Васильчиковых пришлось всего двое Годуновых и двое Бельских. Дмитрий Иванович с большим трудом приписал своих людей к государевой постели: её оберегали Фай Яхонтов, Захарий Лишнего сын Хлопов и Нехороший Хлопов. В мыльне достигли боевого равновесия: с женихом парились Борис Годунов, Богдан Бельский, Никита Васильчиков и Фёдор Старой.
Василий Иванович Умной сидел за большим столом напротив княгини Тулуповой. Дмитрий Иванович Годунов – за кривым столом, рядом с Шуйским.
Годуновы взяли своё на царевиче Фёдоре. Он был у них на береженье и воспитании. Сестра Бориса Ксения благоприятно влияла на уродованого умом царевича. На свадьбе Фёдор сам рассаживал гостей и не сбивался на юродство. «Не диво, – заметил государь, – здравого от природы отрока наставить; ты воспитай убогого». Его высказывание поняли как похвалу Годуновым в ущерб Романовым.
Филон Кмита – Остафию Воловичу: «Ясновельможный пане Троцкий, пане мой милостивый! Дошли ми писание вашей милости и через служебника моего Зуба о отъеханье господарском. Дивны суть судьбы божии! Мы от ворот, а он дырою вон. Не слыхано от веку, штобы хто слепорожденну отворил очи; так и помазаннику божию тым способом от подданных своих уехати!»
«Наказная память» Приказа посольских и тайных дел.
«Септемврия в 14 день... По государеву царёву и великого князя Ивана Васильевича всея России указу память Олеше Неупокою сыну Дуплеву. Как к тебе ся наша грамота придёт, и ты тотчас бы ехал с Петром Давыдовым для государева дела в Литовское государство и делали б есте о своём по наказу вопче и меж себя не рознились. А слушал бы еси Петра, и государево дело было бы у вас тайно, и ни с кем бы есте ни с русскими людьми ни с иноземцами об нем не разговаривали. А государева жалованья отпущено тебе с Петром 50 рублёв...»