Текст книги "Цари и скитальцы"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
– Квасу бы подала, – сказал он.
Девушка поднялась и робко, словно через мелкий ручей в лесу, прошлёпала в сенцы. Забулькала струя из жбана. Острая жажда пронизала Венедикта Борисовича до низа живота. Девушка ощупью нашла его постель. Его рука коснулась сначала тугого полотна, потом холодной чашки. В оконце стояла осенняя ночная тьма, но Венедикт Борисович открыл в себе кошачью способность видеть в темноте.
– Сядь, – разрешил он тому белёсому и жаркому, что было девушкой. – Ознобишь ноги.
Девушка придавила край его постели.
Квас охладил Венедикта Борисовича. Враг отступил. Во тьме снова воссияло Дунюшкино озабоченно-улыбчивое лицо – лик богородицы, едва угадывающей грядущие семейные несчастья. Венедикт Борисович спросил:
– Сильно вас мучил прежний господин?
– Он только мужиков поразорил. Мы, девки, сыто жили. И то сказать, ему для службы деньги надобны, а мужики зажались.
Не зная нового хозяина, девушка встала на всякий случай на сторону властей.
– Стало, он не неволил вас?
– Што про других-то говорить? Меня пока не трогал, я для него вроде мала была и не искусница... в таких делах.
– Али ты не красива?
Девушка промолчала, вздохнув чуть слышно.
– Как тебя звать?
– Олёнка.
– Что же, Олёнушка, он так и держал тебя без службы?
– Мы, осундарь, пели ему. Потом он кого поголосистей выбирал себе.
– Вы что же, все холопки полные?
– Нет, есть из старожильцев, из новоприходцев. Только новоприходцы быстро разбрелись, остались девки да старики. И потянулись сироты на господский двор. Благо тут хоть капустной кормят. Ты, чаю, нас не выгонишь?
– Погляжу, как служить станете.
Голодные не понимают шуток.
– Осундарь, ты только укажи нам как!.. У нас такие есть искусницы.
– Ты не искусница?
Венедикт Борисович взял Алёнку за локоть и почувствовал, как под его ладонью разлился жар. Так горячо, всем телом, краснеют только молодые и здоровые.
– Чего ж Лягва тебя прислала вместо искусницы?
– Я... в девстве, – произнесла Алёнка еле слышно и потянула к себе руку.
Венедикт Борисович почувствовал необходимость снова охладить беседу. Сердце его стучало, как одуревший от угара кузнец.
– Говоришь, пенье он любил?
– Он незлой был. Оброком тяготил, а так – незлой. Омманывали его.
– Кто?
– Я не ведаю. Только он жаловался. Товарищи к нему приедут, мы запоем, они вина выпьют и жалобятся: всё одно-де омманут нас. Врёт пономарь.
– Пономарь?
– Только уж, верно, не наш. С нашим пономарём какие у него дела?
«Выше бери, – сообразил Венедикт Борисович. – Ах, не догадались мужики. Могли бы донести...»
Он представлял, как вот такими же осенними ночами бедные и на что-то надеявшиеся помещики новгородской глубинки собираются, слушают песни, пьют, мечтают и разуверяются в мечтах о лучшей жизни, и клянут Малюту Скуратова – опричного пономаря. Для них в нём воплотился весь обман опричнины, помазавшей немногих маслом по губам. И стало ему жаль безвестных детей боярских, обречённых на нищенскую мечту.
– Песни они любили жалостные, – певуче, словно сказку, рассказывала Алёнка. – То вдруг заплачут. Мы веселее запоем – они ругаются: давай печальное! Знай причитают про пономаря.
– Ты, вижу, жалостная. Иди-ко, грейся. Кстати, меня угреешь, знобко мне с дороги.
– Как скажешь, осундарь.
Какая-то неумолимость накатила на Венедикта Борисовича. Уж не приревновал ли он Алёнку к прежнему господину?
– Не бойся, ты чего ужимаешься?
– Ноги у меня холодные от пола...
– Ништо.
Не он, а враг, живущий в нём, привлёк к себе Алёнку сильными руками. Он верил до последнего, что сможет удержаться, храня в некоем озарённом круге облик Дунюшки. Но бедная Алёнка поддалась с таким несмелым сопротивлением, и так гибка и тощевата показалась её крепкая спина с твёрдыми холмиками напряжённых ягодиц, так холодны костистые коленки, что совесть и рассудок затопило сладкой, до языка дошедшей жалостью. Сквозь жалость Венедикт Борисович не слышал даже болезненных и изумлённых вскриков девушки. Он только чуял в её дыхании смягчённый запах лука и капусты с конопляным маслом – горький запах вечного поста.
9Разор земельного хозяйства, усилившийся в годы опричнины, сказался на всех столах и погребах. Русские люди не могли не думать о его причинах. В особенности люди, облечённые нелёгким правом менять сложившиеся отношения к земле, подобно князю Друцкому.
Дело не только в том, что вотчинное землевладение сменялось временным, поместным; на памяти двух-трёх поколений сильно уменьшились земельные наделы.
Было замечено, что в крупных имениях гораздо больше земли распахивалось и меньше оставалось впусте, «под перелогом». В вотчинах отношение пашни к перелогу составляло один к двум-трём, в мелких поместьях – один к десяти-двенадцати. В крупных имениях господствовало целительное для земли трёхполье, в мелких – устаревший «перелог». Обилие земли давало боярину возможность льготами, отсрочками и ссудами удержать на своей пашне свободных крестьян. Хоть сами бояре и зарывались, и сидели в долгах у монастырских старцев, в их вотчинах хозяйство шло живее и жить крестьянам было легче.
Помощник князя Друцкого, дьяк Горин не был вотчинником. В логике своего начальника он обнаруживал провалы:
– Как яге монастыри, государь? Вот уж землевладельцы, а отношение пашни к перелогу – один к семи!
Даниил Андреевич становился в тупик и злился. Но объяснение находилось:
– Что есть монастырь, безум? Общее владение. Земля в нём никому отдельно не принадлежит. Не своё, общее добро! В казне обители всё перемешается и покроется. Изловить меня хотел, не стыдно с харей-то?
Под конец князь уже шутил, довольный новым аргументом. Он, как Щелкалов, был уверен, что полная собственность на землю – основа всякого здорового хозяйства. Это был не только боярский взгляд, но и взгляд нового торгового посада с его обострённым чувством собственности. «Мочный хозяин» князя Друцкого был сродни тем «торговым мужикам», которые, по презрительному отзыву государя, правили Англией. Вот куда загибался путь, проложенный приказом Друцкого по распродаже обезлюдевших имений.
Даниил Андреевич был по природе человеком добрым. Но кроме того, он чувствовал выгоду быть добрым. Не будешь добр к крестьянам – они уйдут к соседу. Не снимешь подати – дворяне разорятся. Всякое время выдвигает подходящих деятелей. В те несколько послеопричных лет, когда пришла пора хоть как-то подлатать хозяйство, был призван Даниил Андреевич – для собирания разбросанных камней.
Заглядывая в прошлое, он видел то, чего не видели защитники самодержавия: оно давило не только бояр, но и крестьян. В той хлебной Шелонской пятине, куда уехал Венедикт Борисович, за время отца и деда нынешнего государя чёрные, крестьянские земли уменьшились в пятьдесят раз. Девяносто восемь сотых всех пахотных земель были расхватаны детьми боярскими. У крестьян не было сил на возмущение. Она ещё была у выселенных из-под Новгорода бояр или дворян. Они и поднимали голос, а мужики молчали, и получалось, будто у государя враг один: боярство.
Обманы зрения. Сколько их в истории!
Князь Друцкий повторял за Ермолаем-Еразмом: «Вельможи суть потребны, но не от коих же своих трудов довольствующеся. В начале же всего потребны суть ратаеве; от их бо трудов ест хлеб, от сего же всех благ главизна». Он только добавлял, что в нынешние времена, когда крестьян-ратаев сажают на землю только помещики и монастыри, слишком многое стало зависеть от умения помещика вести хозяйство. Гордиев узел нищеты был где-то здесь.
На государевой службе всем мил не будешь. Даниил Андреевич невольно прижимал тех, кто запустил свои поместья. На князя шли обильные доносы. До времени они копились у Щелкалова в отдельном коробе. Когда один из годуновских дьяков спросил Андрея Яковлевича, «куды девались грамотки из Костромы, кои на князя Даниила Андреевича упущения», Щелкалов нагло отвечал по своему обыкновению: «Те кляузы залегли неведомо где». Государь пока не придавал значения этим доносам. Приказ по распродаже земель продолжал работать.
В начале рождественского поста князь Друцкий получил письмо от своего приятеля Венедикта Борисовича с Шелони. Подобно куличу с орехами, оно было напичкано цифирью. Колычев на досуге ударился в подсчёты будущих доходов. Но он считал не только свои доходы, но и крестьянские.
Жизнеспособность крестьянского хозяйства прямо зависит от земельного надела. Здесь выявлялась та же связь, что и в поместьях. При нынешних налогах принятый в Средней России земельный надел вёл крестьянскую семью к разорению.
Крестьянский двор жил с трёх четвертей земли в каждом из трёх полей – рожь, овёс, пар. Урожай тоже исчислялся «четвертями» – четверть бочки – и был в лучшие годы: ржи – 18 четвертей, овса – 24. На семена шло: ржи – 3 четверти, овса – 6. Средняя годовая норма на еду: ржи – 10 четвертей, овса – 4. Излишков на новгородских землях не было, но, если бы они и были, как в Подмосковье, за них можно выручить не больше 300 денег в год.
Считаем подати: в казну – 60 денег, оброк землевладельцу – 150. В хлебной Шелонской пятине крестьянам и при хорошем урожае не хватало сорока денег каждый год. Кто мог, выкручивался за счёт скота и льна.
Теперь представим, что у крестьянина пять четвертей в каждом поле. При том же урожае он соберёт ржи 30 четвертей, овса – 40. На семена уйдёт 15 четвертей овса и ржи, на еду столько же. Остаток: ржи – 15 четвертей, овса – 26. В деньгах это 970 московок. Оброк и подати, конечно, увеличатся с наделом, но чистого дохода он получит шесть рублей. По прикидкам Венедикта Борисовича получалось, что при увеличении запашки в полтора раза доход крестьянина увеличится в два с половиной раза.
Стало быть, землевладелец и крестьянин равно должны быть заинтересованы в увеличении крестьянской запашки на одну семью.
Ещё соображение: даже ничтожное увеличение оброка или податей било по мужику сильней неурожая. Отсюда – всевозможные «уходы в нищих», «пропал безвисно», «таскается меж двор» после опричных правежей по недоимкам. В том состоянии крестьянского хозяйства, какое сложилось к концу опричнины, увеличение налогов смертельно для него. Насколько понимает это государь?
Единственным ответом князя Друцкого на этот вопрос был вздох. Война в Ливонии требовала увеличения налогов.
Осенний дождик развёл слезливые морщинистые лужи под окном. Подьячие, писцы серой толпой валили из своих повытий, неловко двигая ногами от застоя крови и задубелых почечуев. До нынешнего лета князь Друцкий мало сталкивался с ними. Он их не слишком жаловал. Но, поработав, стал на многое смотреть их глазами цвета лежалых грамот. Он оценил казённую бумагу, оформленную подписями и печатью. Он понял её силу. Глядя на этих серых бесов, уныло выползавших на площадь, он размышлял о том, какое они сильное составят войско лет через пятьдесят.
Князю представился большой чертёж страны, величиной с Соборную площадь, разрезанный на куски но числу приказов и повытий. Каждый кусок будет иметь хозяина, и вот уж тогда точно станет по пословице: «Будет так, как захочет дьяк». Его решения достигнут любого городка с неумолимостью колдовского наговора. Каким же мудрым человеком надо быть, чтобы отсюда решать судьбу одной хотя бы волости и не сделать её народ несчастным и озлобленным...
Есть ли у нас такие люди?
На всю Россию едва ли хватит.
Приказные скрывались в пещерах храмов. Их было почему-то немного жалко. Россию, разумеется, гораздо жальче.
Глава 2
1Филон Кмита Чернобыльский третий год жил в Орше, на границе с Московией. Его начальниками были – гетман Николай Радзивилл, возглавлявший литовскую разведку, и пан Троцкий – Остафий Волович.
Орша располагалась в получасе езды от границы. Дорога вдоль Днепра вела в Смоленск.
Филон Семёнович был человеком страстным и не глупым. В молодости он много воевал. Гордился, что на его счету был взятый в плен опричный воевода Темкин. Много читал, знал языки. Донесения Остафию Воловичу писал он то по-русски, то по-латыни. Он честно служил своей стране в сложное время и на беспокойном посту. Оршанское староство не было синекурой: пограничная служба, встречи и проводы послов, торговцев и агентов, глубокая разведка, тёмные отношения с Москвой в годы бескоролевья, когда сегодня ты засылаешь шпегов, а завтра провожаешь Гарабурду с «Условиями», после принятия которых великий князь Московский может стать твоим королём. Временами перестаёшь соображать, где свои, где чужие.
Единый твой руководитель – любовь к стране, издревле называвшейся Русско-Литовским великим княжеством. Совесть твоя пребудет чистой, если даже нелепые твои ошибки диктовались этой любовью.
В запале работы Кмита годами не выезжал в свои подольские имения. Они зачахли без хозяйского пригляда и от набегов татарвы. Вместо них покойный Сигизмунд дал Кмите замок в Чернобыле, на Киевщине.
Но и до тех благословенных мест Филон Семёнович не выбрал времени добраться.
Днепр возле Орши неширок, берега его высоки и лесисты. Заднепровские снежные дали на закате величественно сиротливы. По вечерам, когда их покрывала булатная голубизна, любовь к этой земле преобразовывалась в какое-то знобящее предчувствие, и Кмита, замерзая на замковой стене, гадал, когда его убьют. Впереди столько беспощадных войн.
В те времена мужчины, часто видевшие смерть, не стыдились плакать. Вечно сухие глаза служили признаком болезни слёзных желёз или души. На замковой стене, ещё хранившей осеннее тепло, среди зубцов и перекрытий, запорошенных ранним снегом, плакалось просто и нестыдно. То были слёзы не о себе. О будущем. Может быть, о тщете всей его жизни, сосредоточенной на этих стенах, на тайных, лживых и кровавых делах разведки.
Тревога почему-то возросла в сочельник. Это праздничное время было и самым тёмным в году. Сумрачные легенды о солнцевороте, входившие в сознание литвина с детства вместе с болотным запахом лесов и говором жмудинки-няньки, теперь, от одинокой жизни, просачивались из глубин. Кто более одинок, чем король и охранитель границы? Припомнился сочельник прошлого, 1572 года, когда вот так же болело сердце и вдруг явился человек от Полубенского с известием о падении Пайды и угрожающем движении московских войск к Инфлянтам.
Филон Семёнович ходил по стенам, вслушивался в декабрьскую тишину, серебряную, с сумеречной чернью, с невнятным и тревожным шуршанием на востоке.
Отношение литовского дворянства к московиту менялось, как осенняя погода. Заворожённое отменой опричнины и разгромом татар, вечных грабителей Литвы, оно склонялось к избранию Ивана Васильевича на королевство. Филон Кмита вместе со всеми пережил период расслабления, желания замириться с вечным противником, просто отдохнуть. Он не сразу понял игру, затеянную по настоянию Воловича с великим князем. Попал впросак.
Перед елекционным съездом, на котором выбрали Генриха Валуа, у панов радных стало популярным выражение Сиротки Радзивилла: «Боже оборони, чтобы нами командовал московский колпак!» А русские войска маячили вблизи Инфлянт, и воевать литовцы не могли. Решили сделать вид, что ждут на королевство московита, надеясь, что Иван Васильевич утопит дело в процедурных сложностях, в соображениях престижа и проволынит по своему обыкновению. Так и случилось: переговоры с Гарабурдой повисли в пустоте. Был избран Генрих, не поскупившийся на обещания.
Пока Гарабурда сидел в Москве, Филон Семёнович и обмишурился. Послал дружеское письмо в Смоленск, позволил себе неосторожный разговор с Ершом Михайловым, посланником царя на сейм. Намекнул – устно или письменно, – что лучшим подкреплением кандидатуры Ивана Васильевича были бы московские отряды на границе...
В Вильно распространился слух о тайных переговорах Кмиты. Волович сделал ему резкий выговор. Весь год пришлось оправдываться перед панами радными, напоминать, какое было время – «когда-де утопали, топор давали, а выплыли, ни топорища; солгавши, спаслись»! Он ядовито писал, что не один тогда «за живота господарского, в недостатку силы, фортели выкидывал»: минский каштелян Ян Глебович обвинил самого губернатора Инфлянт Ходкевича в сношениях с Москвой.
Кмита заслуживал прощение делом: с сочельника 1573 года заметно возрастает поток его донесений. Чаще ходили за границу агенты – шпеги. Кмита завербовал осведомителей среди смоленских жителей. Он помнил, что перемирие с Москвой кончается весной.
Сиротка Радзивилл донёс из Кракова: папский нунций Каммедоне, вводя нового короля в курс дел, заметил, что русский государь «так горд, что не захочет заключить ни перемирия, ни мира, а так как войну всегда следует возбуждать только на законном основании, то король будет иметь позволительный повод в августе взяться за оружие».
Не спали и московские лазутчики. В Литве и Польше появились письма, где издевательски рассказывалось, как литовцы, обещая голосовать за Ивана Васильевича или Фёдора, просили мехов собольих и рысьих, серебра и золота. Кто-то в Москве искусно рыл канаву между Литвой и Польшей.
В последние два года работать становилось всё труднее. Слухами приходилось пользоваться чаще, чем проверенными сведениями. Необходимы были двойные и тройные перепроверки. Использовалось всё: когда из Киева в Москву шли богомольцы-православные, по возвращении они обязаны были докладывать о виденном и слышанном каштеляну. Опрашивались возвратившиеся пленные. Филон Семёнович не верил шпегам на слово – со страху, что их поймают, и из желания скорее вернуться в Оршу, они нахватывали слухов на базарах. Случалось и другое: кто-то подсовывал им сведения годовой давности. Однажды они нарисовали Кмите такое перемещение русских войск, какое наблюдалось в год Молодей, и это непросеянное зерно Филон Семёнович отправил в Вильно.
В Смоленске было легче: скопления войск, указы жителям и прочие мероприятия довольно верно отражали изменчивые намерения Москвы. Лучшие люди – Козьма Труба, Алексей Нодавец – часто ходили под Смоленск. Из самой Перми вернулся в Оршу некий Алексей Станиславович и рассказал, что русские войска с запада переброшены на юг, а к Смоленску стянуты ногайцы. Кмита насторожился и отпустил в Смоленск оршанских мещан для торга. Они из Смоленска едучи, поткались с вожом князя великого с Тишком Ломакиным Смольняниным (тот Ломакин здавна у мене шпегом есть и перед тым многие ведомости и перестереженья мне чинивал)»... Ломакин передал: «Верно, что ногаям с черемисами велено быть на границе. Только не знаем, от вас или от нас кто начнёт. А теперь воевода смоленский по мене послал, не ведаю, пошто. А вы о том о всём Филону от мене подружите. А нам бы лелей, штоб межи государей был покой».
Когда военные гадают, кто начнёт, война не за горами. Кмита мрачнел с каждой февральской оттепелью и мартовским погожим днём. Пугливо шуршала подо льдом Оршица, впадавшая в Днепр под угловой башней. Глаз прикидывал невольно, долго ли продержатся стены из брёвен и обмурованные валунами башни. Одиннадцать пушек и триста драбов – не слишком надёжный заслон границы. В случае штурма всем, наверное, придётся лечь.
Пришёл апрель. Хмурую страстную седмицу Филон Семёнович провёл в молитвах-размышлениях, сродни молениям Спасителя за день до кончины. В письмах он уже прямо взывал к Воловичу и панам радным об усилении границы. Те, как нарочно, из-за безденежья, поверив обещаниям задержанных посланцев-московитов, постановили уменьшить число наёмных драбов в пограничных городках до нескольких десятков. Тоска Гефсиманского сада сгущалась в Оршанском замке.
Вскрылась Оршица. Во время выездов из замка Кмита надолго останавливал коня. Оба смотрели в воду в весеннем оцепенении, бессмысленно перебирая воспоминания, словно цветную гальку. Виляя по посаду, Оршица шевелила осоковые заросли – там жадно, оголодав за зиму, кормилась и дышала рыба. На устье, у слияния-гибели с Днепром, по дну тянулись траурные водоросли. На них Оршица полыхала льдистыми пузырчатыми струями. А на самом слиянии – только камни, скользкая мостовая смерти. За ней Оршицы нет: последний всхлип струи – и безвозвратное растворение в шёлковых омутах Днепра.
Филон Семёнович задумывался о московском государе. Он приманивал мысли Кмиты, как рассёдланных коней, стоило отпустить их. Литва и Польша со времён Ягайлы не знали сильного правителя. Кмита, военный человек, тосковал по государю-полководцу.
Он не обманывался в отношении военного искусства Ивана Васильевича. Сражения, от взятия Казани до Молодей, выигрывали воеводы. У воевод, как водится, случались неудачи, промахи, обыкновенное растяпство. Но если Иван Васильевич был при войске, походы завершались победоносно. В русских военачальников словно вливали умудряющее зелье. А стоило Ивану Васильевичу уехать после Пайды в Новгород, русских разбили шведы. То же под Улой: пришло бы воеводам в голову не выставить боевого охранения, будь государь рядом?
У московита был природный царственный талант, способность заставлять людей работать и трепетать. По сведениям Сиротки, его вовсе не было у Генриха.
При мыслях о московском великом князе перед глазами Кмиты раздвигалось некое пространство, пропасть земли, её восточная бескрайность. Там, за горами Камень, разбросаны несильные народы, осколки татарских орд. Власть московита постепенно распространится на восток. Страшно подумать, какой станет Россия лет через сто. Что рядом с ней Литва? Оршица, утекающая в Днепр...
Из писем Филона Кмиты панам радным:
«1 марта 1574 г.
...Одно то с земли неприятельской слыхать, иж дей князь великий Московский сам и с сынми своими с Москвы выехал до Александровой слободы, а вже дей о приеханью его королевской милости пана нашего до Кракова чует. Войска, которые был распустил, тым зася наготову розсказал быти. А с татары ногайскими и черемисок) перемирье взял».
«2 марта 1574 г.
Осведоные и ясновельможные милостивые Панове Рада великого князьства Литовского! Ко высланью до вашей панской милости отсюль з Орши хлопца моего Лосятинского, прислал до мене з заграничья шпег мой, на имя Козма Труба, посланца своего, даючи знать, иж де на дней теперешних близко прошлых люду московского немалые войска до Смоленска прибыли, а людей пограничных из сел от границ приставщики выгоняют, и острог дей новый моцный в Смоленску начали робить. А я, маючи таковую ведомость, того ж часу и тое годины другого есми шпега Олексея Нодавца до границ выслал... Потом, скоро по отправе тех шпегов, другой шпег мой на имя Юрко Железкович дал знать теми же словы, иж дей с Смоленску приставщики смоленские (не ведаю, што тому причина) людей всех с сел з заграничья выгоняют...»