355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Цари и скитальцы » Текст книги (страница 2)
Цари и скитальцы
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 05:00

Текст книги "Цари и скитальцы"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)

6

Гонимые огнём и смертным ужасом, люди рвались в кремлёвские ворота по головам, как говорили очевидцы, в три ряда. Столетиями живший в них страх перед татарами толкал их в спины горячими ладонями, лишал рассудка. Татары не решались проникать в горящий город, лишь самые отчаянные мурзы носились по окраинным переулкам. На Таганском лугу затихал уже бессмысленный бой за столицу.

Отводя за Яузу остатки войск, князь Воротынский зло и безнадёжно думал о государе, пропавшем где-то в северных лесах с опричными полками.

Покуда земское войско, давимое татарами, отжималось от Оки к Москве, опричное металось по пустым дорогам, якобы потеряв Девлет-Гирея. Хвалёные «глаза и уши», навыкшие отыскивать измену, не различали ни пыли на прямой дороге от Каширы, ни грохота копыт ногайских меринов. Сказывали, будто опричные и государь утекли к самому Ярославлю.

Пожар Москвы остановил Девлет-Гирея. Грабить столицу было невозможно. Ждать он не мог: орда потравила подмосковные луга и рисковала потерять коней. Девлет-Гирей поворотил назад.

Князь Воротынский объезжал чёрные улицы столицы. Между печных станин валялись трупы, заваленные головешками и пеплом. Из собственного дома на Никольской вытаскивали задохнувшегося в дыму главнокомандующего земской армией боярина Бельского.

Князь Михаил Иванович не стал гадать, как он туда попал... Вернувшись в Кремль, он заказал панихиду по погибшим.

Но сам молился не за упокой их душ: господь пригреет невинно убиенных. Молился он, чтобы Девлет-Гирей не вызнал всей глубины несчастья или болезни, поразившей Русскую землю.

Мало того, что, «распустив войну», татары чисто вымели уезды к югу от Москвы. Великий Новгород затих недобро и обиженно среди таких же ограбленных пятин.

Хракотный мор – чума – наваливался на Россию с запада. В то лето рожь переродилась в дикую мялицу, а по дорогам, возбуждая тошнотворные предчувствия, в изобилии ползали черви.

Войск не осталось: дети боярские, дворяне и стрельцы, приписанные к земским и опричным полкам и потому разъединённые враждой, лишённые единого командования, разбегались по пустым дворам. Южнее Ярославля власти не было. И слишком многие изверились в самой возможности и праве государя руководить страной.

Об этих настроениях Девлет-Гирею было известно от перебежчиков, сказавших: русские люди так обозлены на великого князя, что драться за него не станут, а коли станут, сажай нас на кол. Девлет-Гирей, добравшись до Москвы, не посадил их на кол. По голубому льду, пообещали пленные татары, он возвратится, чтобы завоевать страну и снова обложить её великой данью. Как хан Бату[8]8
  ...хан Бату, — Батый (Бату) (1208—1255) – монгольский хан, внук Чингисхана. Предводитель общемонгольского похода в Восточную и Центральную Европу, с 1243 г. – хан Золотой Орды.


[Закрыть]
.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1
1

ели бы кто спросил его на исповеди, зачем он, бывший опричный воевода, хлебнувший власти и тюремной затирухи, желает ущемить Скуратова и Василия Грязного, стать первым человеком в мрачных покоях Слободы, он отвечал бы: ревность к делу. Знание, что хорошо, что дурно для страны. Если бы исповедь была предсмертной, он обнаружил бы в себе такой крутой замес боярского тщеславия, презрения к худородному Малюте и тягу к власти, что в этом тесте зерно добра вроде бы вовсе терялось, подобно гвоздичке в куличе. Оно, однако, сообщало даже корыстным устремлениям Василия Ивановича Умного-Колычева терпкий привкус жертвенности и одержимости.

Шла долгая, голодная зима 1572 года. Февраль – время обманных ожиданий и внезапных оттепелей. Отстраивалась погоревшая Москва. Указом государя была отменена опричнина. Этого ждали: с сентября шли казни и опалы её основателей, в доверии у государя остались только Григорий Лукьянович Скуратов и Грязной-Ильин. Когда Василия Ивановича выпустили из тюрьмы, с непостижимой быстротой приблизив ко двору, он сразу потянулся к противникам опричнины, готовым простить ему недолгое пребывание в ней за тюремное страдание и принадлежность к роду Колычевых.

Вместо опричной думы возникла ближняя. В неё ввели князя и воеводу Шуйского, чей род по знатности и древности не уступал потомкам Калиты. Все это поняли как знак: государь хочет помириться со своим боярством. В Боярской думе у Умного-Колычева нашлись союзники.

И если уж судьба поворотилась к нему лицом, всякая мелочь шла на пользу. Впрочем, в неявной пока борьбе с Малютой не было мелочей. И странник, постучавшийся к нему в ворота метельным великопостным утром, был послан Колычеву богом.

Вратарь едва услышал стук. Слух у Василия Ивановича был острее. При первых словах пришельца он приказал доверенному человеку отвести его в подклет и, боже сохрани, не выпускать живым, если захочет утечь до разговора с боярином и пытки. Дело касалось одного из самых громких и нечистых судов-расправ – над князем Старицким, двоюродным братом государя.

Пришелец оказался из худородных мстителей – тех очарованных февральским указом страдальцев от опричнины, кто потянул теперь на свет забытые обиды и утомительное множество имён мерзавцев, подлежащих наказанию. Они всегда всплывают при переменах власти. Они не понимали, что в играх, затевавшихся в верхах, простое человеческое горе веса не имело.

Но у Василия Ивановича явилась редкая возможность ударить по Грязному и Скуратову полузабытым делом. Если пришелец не был подослан ими для испытания Умного. С них станется.

Два года назад князя Владимира Андреевича Старинного обвинили в попытке отравить царя. Он к тому времени был уже лишён удела, последних надежд на власть и жил воеводой в Нижнем Новгороде. На его несчастье, оттуда шла к государеву столу красная рыба – стерлядь, осётр. Осётр опасен тем, что, если он уснёт в сетях, мясо его смертельно ядовито. Молява, государев повар, сделал донос, будто такого осётра он обнаружил среди рыбы, назначенной для царского стола.

Расследование было поручено Василию Грязному-Ильину, чьи люди крутились в Нижнем Новгороде.

Привлекли к пыткам и допросам человек тридцать, Что показали они от боли и ужаса перед Скуратовым, что приписали им Малютины писцы, теперь не разберёшь. Задолго до суда многих убили, в том числе повара Моляву с сыном.

Князь Старицкий был вызван в Слободу. В местечке Богане его остановили опричные. Государь сам явился к брату. При его матери, жене и детях дал ему яд. Владимир Андреевич заплакал, не хотел пить. Жена сказала: пей, мы – за тобой! И тоже выпила. Решительную мать его, княгиню Ефросинью, угаром уморили по дороге в ссылку. Детей оставили в живых, сын получил удел... Верил ли государь в виновность брата?

В прошлом году брат дьяка Висковатого – Третьяк – был обвинён в клевете на покойного князя Старицкого. Он к рыбе отношения не имел, но обвинение походило на неловкую попытку посмертного оправдания князя. Логично было бы привлечь Скуратова с Грязным, пособников клеветника... Государь редко ладил с логикой.

А что, если ему для обеления памяти погубленного брата просто недостаёт свидетелей, вовремя уничтоженных Малютой? Пришелец-мститель мог оказаться кстати.

Его послали старцы нижегородского Печерского монастыря. Звали его Алёшкой Неупокоем Дуплевым. Во время следствия брат его был убит Сёмкой, человеком Грязного. И того Сёмку тоже уложили в землю до суда... Василий Иванович намеревался испытать посланца старцев добром, огнём и страхом.

После татарского нашествия в прошлом году Москва отстраивалась заново. Псковские древодели за месяц построили Умному на Арбате дом с подклетом и каменным подвалом. В подвале он устроил пытошное заведение, необходимое служилому высокого разряда. Пришелец ждал Василия Ивановича, воротившегося от заутрени, в нижних сенях, перед окованной железом дверью.

Неупокой с первого взгляда внушал доверие и симпатию, которые Умной до времени давил в себе. Он сознавал, что между душой и внешностью не обязательно согласие. Но вдумчивые лица с неизгладимым следом книжности всегда влекли Василия Ивановича. Про себя он обозначил тип пришельца «мнишком» – монашком. Узкой кости, Неупокой из-за худобы и кажущейся хрупкости выглядел меньше, бестелесней, чем был на самом деле. Затылок у него был остр, лоб высок, невьющиеся волосы откинуты назад, что сообщало бритому по младости лицу открытость и, надо полагать, обманчивую доверчивость. Неупокоя хотелось не пытать, а опекать, учить. Боль пытки обезобразит это тонко-соразмерное лицо, в покойные минуты, верно, чудно освещённое раздумьем. Колычев знал уже, что Дуплев воспитывался при монастыре, куда мать его передала свою вдовью долю небогатой вотчины, чтобы до смерти жить за счёт обители. Книжность, келейность воспитания приглушили его наследственное здоровье как бы слюдяной тусклостью. Патина эта сойдёт, когда он поживёт походной жизнью. «К моим годам, – вздумалось Колычеву, – у него так же, как у меня, осядут щёки, заострятся скулы, и старость его будет не дородна, а суха». Василию Ивановичу было уже тридцать восемь лет.

Не отворяя дверь в каменный подвал, он близко заглянул в глаза Неупокою и спросил:

   – Как шёл в Москву? Кого встречал?

Рассказ Неупокоя сомнений не вызывал. Он въехал в город по Гребневской улице со стороны Большой Владимирской дороги. К заутрене высоким голосом бил колокол церкви Троицы-на-полях. Описание последнего перед столицей яма, и облик вратаря, и даже характерный для него татарско-русский способ выражения, с лёгким порозовением щёк воспроизведённый Неупокоем, – всё отвечало сведениям, полученным сегодня же людьми Василия Ивановича. Осмотрен был и конь пришельца, крепкий ногайский меринок Каурко. Опытный конюх утверждал, что конь прошёл в последние недели не одну сотню вёрст.

   – А почему ты именно ко мне пришёл?

   – Что же мне, в Александрову слободу? – свободно улыбнулся Дуплев. – Старцы сказали, государь: ежели ты и не поможешь, то аспиду не выдашь.

Осведомлённость монастырских старцев вызвала зависть у Василия Ивановича, причастного к делам разведки, и в то же время – подозрение, что помогло ему преодолеть последний приступ жалости.

   – Пошли-ка...

Холоп отвалил дверь. Из тёмного подвала пахнуло смрадным угольком. Неупокой хотел с поклоном пропустить вперёд хозяина, но учёный холоп подтолкнул его, и он оказался в полутьме один, а дверь закрылась.

Василий Иванович выглянул из подклета. К нему, косо ступая дорогими сапогами по сырому снегу, подбежал доверенный писец Русин Григорьев:

   – Медведь да Цимбалист готовы, государь! С масленой, верно, выходиться не могут, у Цимбалиста глаза тошнотные... Ну, да дурее будут. Как пытку кончат, я им велю вина налить, память и отшибёт у них.

   – Речи его... пиши с разбором.

   – Государь, нам бы не соваться в это дело... А князя Владимира Андреича не воскресишь.

   – Мне этот человек нужен.

   – Мало нас, верных, у тебя?

   – Мне много надобно... Ты имена заготовил мне?

Григорьев зашуршал бумагой.

   – Кроме казнённых до суда Молявы с Карыпаном убит Ёж Рыболов с Коломны. Человек Грязного Сёмка убит будто по пьянке. Когда казнили новгородцев на Поганой луже, к ним сунули и часового мастера Суету и некоего скомороха, кои без пытки, государь, свидетельствовали против князя.

   – Кто такой Ванька Дуплев, брат этого? Кому служил?

   – Слышно, будто начальствовал над монастырскими стрельцами.

   – Двоих игуменов пережил...

   – Я тоже сомневаюсь, государь, кто его благодетель.

   – Пошли.

Как и рассчитывал Умной, за несколько минут в подвале Неупокой набрался страху. Внесли свечу. От её пламени лицо Василия Ивановича резко зажелтело, а стены проступили грубой тёмной кладкой. Щипцы, дубинка, цепь, стержни неведомого назначения, крапивные верёвки были сложены у стены с бесчеловечной аккуратностью. В углу, завешенном рядном, что-то светилось. Василий Иванович уселся на лавку, у его ног на низкой скамейке перекосил колени и ловил бумагой отблеск свечи Русин Григорьев.

   – Рассказывай про брата, – велел Умной и произнёс известную в то время формулу: – Правду говори. Пытан, правду скажешь же.

Неупокой передохнул, уняв бессмысленную дрожь. В подвале было тепло и сухо, про пытку Колычев сказал, наверно, для красного словца. На сердце было тошно... Вещее сердце тоже, бывает, врёт.

   – Жили мы с маменькой и братом Иванкой вместе. Иван служил стрелецким пятидесятником в нашей обители. Жили неплохо, тихо... Прости, государь, коли что не по делу скажу, по скудоумию.

   – Не растекайся, – обронил Умной.

   – А в рыбаках у нас, государь мой, служили монастырские детёныши! – Неупокой заторопился. – На государя рыбу продавали через келаря, чтобы без воровства. А покупал, да и подлавливал для своего приходу Ёж Рыболов с Коломны, с товарищами. Вот Ёж приехал и подговаривает наших: чем дармоедов кормить, расторгуемся с очи на очи, да в стороны! Сам ведаешь, боярин, у рыбаков товар не мерян. Уж как они там встретились, чем рыбу отмеряли, я не знаю. Только вдруг к вечеру является к нам в слободку известный Сёмка, человек Василия Грязного, и объявляет: «Отыскал измену! Давай стрельцов для береженья!» Отец Иоаким послал Иванку. Он после мне сказывал: привёл их Сёмка на берег, там осётры на земле раскиданы, возле одного с саблей человек стоит, рыбаки наши на коленях – в чём-то каются. Сёмка указывает: осётр закачан, жабры тёмные. «Теперь, кричит, понятно, зачем оружничий князя Владимира Андреевича вашу монастырскую рыбу нахваливал!»

   – Рыбаки признались в воровстве?

   – Нет, государь, они божились, будто осётра Ёж приволок откуда-то со стороны, якобы с проходящей барки. Иванка поглядел и видит: рыба старая, да и по облику – с низовья, уж в рыбе-то, на Оке выросши, разбираемся. Которые до Нижнего доходят, те осётры имеют тело плоское, а нос...

   – Говори дело!

Неупокой сбился. Он заметил, что Василий Иванович стал зол, придирчив, начал постукивать рукой по лавке, а писец остановился, в чём-то вдруг усомнившись.

   – Иванка... вёл дознание. Наши своё твердят, коломенские – своё. Тут прибегают Ярышка и Иван Молявины, чего-то зашептали Сёмке, он на коня и в город. Иванка, повязавши рыбаков, донёс отцу Иоакиму. Ночью Иванку вызвали к князю Владимиру Андреевичу, а возвратили мёртвого.

   – Всё? – скучно уточнил Умной.

   – В доносе старцев остальное сказано, государь.

В доносе говорилось, что некий человек слышал, как Сёмка с Ярышкой, сыном повара Молявы, обговаривали будущие показания на суде. Им было важно связать несчастных рыбаков с ключником князя Старицкого, будто бы посулившим большие деньги и рыбакам, и самому Моляве, если закачанный в сетях осётр пойдёт на государев стол. Слышавший догадался промолчать и спасся, но вот недавно опасно заболел и облегчил душу на исповеди перед одним из старцев. В награду господь отвёл от него руку смертного посланца своего...

   – Как имя старца? – спросил Умной.

Это был главный его вопрос. Но этот же вопрос, по замыслу пославших Неупокоя, должен был оставаться без ответа, пока государь не назначит гласный суд. Конечно, государь или Малюта могут поставить всех монастырских старцев на правёж, но всем им вместе всё-таки не грозила смерть.

   – Я, государь, не ведаю, – твёрдо сказал Неупокой, и Колычев услышал в его голосе долгожданную ложь.

Он убедился – не рассудком, но и не сердцем, а каким-то художественным сыскным чутьём, – что Дуплев действительно посланец монастырских старцев. Если бы его подослали Скуратов и Грязной, чтобы проверить или просто погубить Василия Ивановича, они, во-первых, подготовили бы донос грубее, без сокрытия имён, а во-вторых... Колычев затруднялся объяснить, какие именно несовпадения доноса и рассказа Дуплева с тем, что известно лишь немногим людям, причастным к делу Старицкого (а что известно им, то раскопал въедливый Русин Григорьев), несовпадения закономерные, жизненно оправданные, убедили его в искренности Неупокоя. Молява, например, назвал оружничего князя, а сын его с Сёмкой договорились валить на ключника, и на этом повар впервые начал путаться, перепугался, стал неудобным свидетелем. И то, как Дуплев говорил о брате... Теперь Василию Ивановичу важно было знать имя старца, нарушившего тайну исповеди, а главное – на какой ступени огненной пытки Неупокой сломается и назовёт имя. Будь он скуратовской подсадкой, назовёт имя, как только поведут к огню.

   – Медведь! – позвал Умной.

Дерюжка шелохнулась. Из засветившегося угла вышел квадратный человек. Чуть согнутой спиной, длинными руками и вытянутой головой он походил на псоглавца из «Космографии» с картинками. Что ему скажешь, то и сделает.

   – Веди, Медведь.

Медведь коснулся гадливо дрогнувшего предплечья Неупокоя и повернул его к углу с отдернутой дерюжкой. Там на жаровне светились угли, на них стояла тонкая пустая сковородка, раскалённая до прозрачности краёв. Возле жаровни стоял другой человек, совершенно уже гнусного вида – из тех улыбчивых любителей чужого страдания, которые, попав к ворам, особенно охотно убивают, а оказавшись в войске, любят наблюдать, как умирают раненые. При известных нуждах государства таким палачам по сердечной склонности цены нет.

– Боярин, – прошептал ошеломлённый Неупокой. – Ты меня...

Медведь повёл его, как маленького. Он не сдавливал ему предплечья, просто Неупокой поверил сразу, что, если не пойдёт к жаровне, Медведь одним движением перекрутит ему жилы или раздавит кость. Его вели в горячий ужас, и ничего, кроме ужаса, не испытывал Неупокой, пока лицо его не ощутило тепла углей. Цимбалист, прозванный так за тонкое умение играть на самых болезненных телесных узелках, улыбнулся над жаровней, и тут же за плечом его, уравновешивая адскую ухмылку, забрезжил потерявшему себя Неупокою лик старца Власия.

Довольно было выкрикнуть, как выплюнуть, это дорогое имя...

«Теперь увижу, зря ли я наставлял тебя с отрочества», – неслышно для других внушил Неупокою Власий.

В обители, где Власий живал недолго, его прозвали Ветлужанином. В свою келью-скит на просторном берегу реки Ветлуги, где у Печерского монастыря издавна были бортные леса, Власий надолго брал Неупокоя для наставления в пустынножительстве. Всего, чему Неупокой научился у заволжских нестяжателей, что впитал его книжный и восприимчивый ум из учения Нила Сорского, теперь не место вспоминать; но, зная, что придётся Неупокою перенести в Москве, Власий давал ему советы такого рода:

«Идя на пытку, вспомни Исаака Сирина: потщись войти во внутреннее сокровенное твоё... Как на умной молитве, на священном трезвении – ты достигал его, если хотел! – отдели дух от тела и дай телу без чувств принять страдание. Если же изменит тебе это искусство разделения живого естества, вспомни, что нет невыносимой боли, пока ты в памяти. От истинно невыносимой боли и сильный впадёт в беспамятство, а ты не столь силён телесно, да можешь ещё и помочь себе».

Неупокой начал творить тайную молитву. В прошлый великий пост он с её помощью так отделился мыслью от истощённого тела, что вдруг увидел его словно чужое, сверху откуда-то. Это мгновенное избавление от всех телесных тягот, которые в последние недели мучили его, было так эгоистически приятно, что Неупокою не показалось страшным, если он не вернётся в тело. Потом он впал в беспамятство, и голос старца Власия втащил его обратно в жизнь, как барку на бечеве, и Власий сказал тогда, что – вот, Неупокой постиг искусство священного трезвения.

Перед отъездом же в Москву Власий посетовал: «Готовил я из тебя схимника и книжника, а изготовил, видно, воина. Не сулил господь принять тебе постриг...»

Сегодня умная молитва плохо помогала. Разве что помогла проникнуть в мысли и намерения Медведя, который неподвижно, с тупым вниманием на лице натасканного недоумка ждал указания хозяина. Сейчас Медведь обхватит Неупокоя поперёк живота, зажмёт на месте, а Цимбалист с испытующей улыбкой потянет его руку к раскалённому закрайку сковороды – всё ближе, ближе, пока Неупокой не разразится воем и именем. А если промолчит, руку его до кости...

«Зверье, – затосковал Неупокой. – Тупое, страшное зверье. Сколько вас на земле у нас, словно она без аспидов стоять не может! Стол государя окружили... Как свиньи у корыта... Власть ваша поганая... Не надо мной! Где тело моё, уже не знаю... Чаша!»

Дики и растерзанны стали его мысли. Но именно из этой мути медленно стало проявляться нечто твёрдое, оседать белым соляным кристаллом, и было оно тем главным в естестве Неупокоя, что называлось его душой. Душа его стала свободной, но не от тела, а от ужаса страдания, от ужаса, сосредоточившегося отдельно в руке. Только она казалась отделившейся, словно уже сожжённой и потерянной – так прасол, услышав на пустой дороге знакомый свист, заранее списывает в убыток всё, кроме жизни. Неупокой поверил, примирился, что будет боль, рука его поверила и протянулась к боли, но то, что могло не вынести боли и завизжать на весь подвал, с торопливым захлёбом выкрикнуть дорогое имя, было отделено от боли и твёрдо, как соляной кристалл.

Понять это не дано ни Цимбалисту, ни Медведю. Вот почему, протянув руку к сковороде, Неупокой поймал на их неумных лицах такой же неумный и суеверный страх. Не беса ли они увидели в его глазах?

– Назад! – закричал человек на скамье.

Сосредоточившись на предстоящем, Неупокой забыл об этом человеке. Боярин обманул надежду старцев и был уже неважен.

Медведь отбросил Неупокоя от жаровни. Опалился лишь узкий рукав однорядки да на ладонь будто плеснуло раскалённым дробом. Василий Иванович смотрел на тлеющий рукав.

   – Ум силу ломит, – сказал неясно. – Пошли обедать, мученик.

Всё совершалось в этом жутком доме не по-российски живо. Вот они в холоде подклета, и в ещё большем холоде двора, пронизанного тягой февральской оттепели после дурной метели. Простое и знакомое строение – конюшня показалась Неупокою забыто-милой, запах её едва не выдавил слезу. Там дремлет и подёргивает кожей измученный Каурко. Пойти бы, положить ему на шею голову, подышать чистым лошадиным потом и овсом... Медведь, бережно обойдя Неупокоя, вынес жаровню и бросил угли в выгребную яму. Они зашипели, будто под снегом, в глубине земли, проснулись грязные гады.

Неупокой взошёл за Колычевым на высокое крыльцо, в тёмные сени и горницу-столовую. Сел на лавку, едва дождавшись, когда усядется Умной. Сон бил его по голове тяжёлым мешком с отрубями.

   – Налей ему вина, – велел Василий Иванович Русину. – Правду говорят, что в Нижнем Новгороде дома каменные, а сердца железные. Олешка, али как тебя: Неупокой! Желаешь мне служить?

«Провались вы все, – сонно мечтал Неупокой. – Заутра, ежели снова на пытку не потянут, сбегу домой. Приму постриг, навоевался. А Власию скажу: там – глухо, там – стена. Власть!»

   – Не пожелаешь, я отпущу тебя. Но думай, думай! Ты ведь в Москву явился не только за брата мстить. Кто-то из ваших старцев – немногие, конечно – взалкали вечной правды, да тебя первого и сунули её искать. Не напрягайся, не возражай, покойника Иоакима я знал... Так просто, по злобе на других, на сковороду руку не кладут. Заряд в тебе тяжёлый, хитрый мастер зарядил тебя. Только где ты взорвёшься: в чистом поле или в темноте подкопа, под вражеской стеной? В поле, конешно, грому более.

   – Служить, – растянул губы Неупокой. – Не государю ли? У него в присных Скуратовы да Ильины так и сидят. Служить – правду забыть, иначе они не любят.

   – А ты, я вижу, лишился за долгую дорогу веры христианской.

   – Веры?

   – Писание забыл: ни один волос не упадёт без воли господа. И – «мне отмщение»! Надо уметь надеяться и ждать, и делать ту работу, которую умеешь. Без тебя её, может, и сделают, но хуже. Вот всё назначение человека, а что будет достигнуто, когда он своё исполнит, ему знать не дано. Главное – делать и верить! У кого руки в крови, своё получит. На наших глазах господь даёт нам заверения ясные. Считай: кто был у колыбели всех злодейств, кто государю бил челом об опричнине, подстрекал народ против бояр, когда государь в Слободу уехал, а потом единственного честного митрополита злодейски засудил? Епископ Новгородский Пимен. Он первый сгинул в погроме, и никто не пожалел о нём. Кто государю подал мысль о самой опричнине? Князь Черкасский, государев шурин, уж крепче и выше будто некуда. Где он? Зарублен на дороге собственными слугами. Кто вёл кровавую работу, кто возглавлял опричнину, знатными именами своими оправдывая её? Князья Вяземские, воевода Басманов. Вяземский батогами забит, Басманов собственным сыном по государеву указу задушен, а сын тот нечестивый и прелестный сгинул в северном монастыре. Приходит время, Неупокой, и вылезает неправда, аки червь на разодранную пашню, и падает чёрная птаха грач, и клювом гвоздит червя. Наше дело – пахать, орать, выворачивать пласты земли.

   – То долгая работа. У тебя сердце не горит, боярин, у тебя брата не убили.

   – Моего брата только что не убили, а остальное всё сотворили с ним. Он сколько лет в Литве русскую честь оберегал, пока её Басмановы и прочие грязнили непотребствами своими. А воротился, его из Слободы пустили едва не голого среди зимы... Впрочем, я государю не судья. А про Григория Лукьяныча Скуратова скажу тебе. Молчать сумеешь?

   – Али ты не видел?

   – Митрополит Филипп мне дядя. Ведаешь, как он помер?

   – Я чаю, от огорчения судилищем, в Тверском монастыре.

   – Так объявили. А его Малюта подушкой задушил.

Василий Иванович умел ударить человека такой тяжёлой откровенностью, после которой этот человек принадлежал ему со всеми своими тайными грехами и надеждами.

Слуга принёс обед. Впервые после масленицы вкушали постное: грибы, пирог капустный на ореховом масле, уху из ладожских снетков, капусту гретую и кашу на миндальном молоке. Бражку овсяную и квас. Среди дня Умной не пил горячего вина, но гостю велел опять налить. Заели яблоками в патоке.

   – Устрою я тебя, – сказал Колычев, – жильцом к своему племяннику Венедикту Борисовичу. Покуда твоя служба – ждать. Всех нас ждут испытания: война с татарами, земское неустройство. Верх, милость государя обретут терпеливые работники. Война – не тавлеи. – Василий Иванович шахмат не любил и за пристрастие к ним немного презирал Бориса Годунова[9]9
  ...Борисом Годуновым. — Борис Годунов (ок. 1552—1605) – русский царь с 1598 г. Выдвинулся во время опричнины; брат жены царя Фёдора Ивановича и фактический правитель государства при нём.


[Закрыть]
. – Благослови господь.

   – Господь благослови тебя, боярин...

   – Ближние люди зовут меня Василием Ивановичем. И ты зови, велю.

Отпустив Дуплева, Василий Иванович закрылся в спальном чулане. Здесь было холодновато и темно. Раздевшись до исподнего, он лёг под меховое одеяло, сыто вздохнул. Как все православные, он ценил дневной сон, относился к нему с ревнивым, скаредным вниманием немолодого и одинокого человека. Он берёг своё здоровье и душевную крепость. Он смотрел на свою жизнь, как древодел, по брёвнышку, по плашке возводящий стройные хоромы. Сегодня он положил ещё один венец – надо надеяться, что чистый, без жучка.

Ибо народу, полагал Умной, у нас немало, да мало хитрых тружеников, готовых выполнить любое – тёмное ли, светлое ли – дело. Он их с разбором подбирал и привораживал на счастье или гибель себе и им.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю