355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Цари и скитальцы » Текст книги (страница 30)
Цари и скитальцы
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 05:00

Текст книги "Цари и скитальцы"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)

2

Бориса Годунова отталкивало всякое уродство и мерзкий запах. Убранство и запах горницы, куда ему пришлось войти, доставили ему минутное страдание. Но всякое страдание он мог стерпеть ради успеха. Дядя в успехе был уверен, а Борис верил дяде.

Пахло сырыми перебродившими дрожжами и лежалой рыбой. Под низким, давно не мытым потолком сидели за столом человек двадцать. Одеты были скорей неряшливо, чем бедно: среди заношенных дедовских однорядок нет-нет да и блеснёт жемчуг на вороте, тусклое золотное шитьё, камешек в перстне. Многие знали лучшие времена. Затем и собрались, чтобы вернуть их.

От запаха Борис на мгновение словно очнулся от злого забытья: господи, что они ему? Он же совсем другой. Он с англичанами беседует о дальних странах, с царевичем Иваном – о диалектике любви и брака по Мефодию Потарскому, с Яковом Строгановым – о будущем торговли и промышленности. Он – первый шахматист двора. Зачем он к этим волкам пришёл – зубами щёлкать?

Дядя наставил: «Низшими не пренебрегай. Они возносят высоко. Быть добрым к низшим – выгодно». Призыв звучал кощунственно. Это коробило и восхищало Бориса.

Известные ему способы возвышения претили чему-то изначально доброму и мягкому в его характере. Но он вырос при дворе. Он не понимал, как можно не добиться власти, если есть возможность добиться.

Привыкая к запаху, Борис долго крестился на закопчённые иконы. От запаха не помогала даже ароматная французская водка, коей он смачивал усы. На сальный стол было противно класть руки. Дядя внушал, что, если станет нестерпимо, надо вознестись мыслим к грядущей славе рода Годуновых, верных хранителей династии. Придёт срок, и они вытеснят не только Колычевых и Тулуповых, но и Романовых.

Борис сделал умнее: он просто пожалел собравшихся здесь скудных детей боярских, голь мелкопоместную, безработную опричную мелочь, отброшенную за ненадобностью после гибели Скуратова. Они не виноваты... Они пришли, когда их государь и присные позвали, а когда выгнали, – ушли. Борис умел разжалобить себя и даже вызвать слёзы. Для этого он вспоминал что-нибудь жалкое из костромского детства. Как, например, ему не наняли хорошего священника в учителя, из-за чего Борис остался недоучкой в Писании и христианской философии.

Имущество – «стяжание» – людей, собравшихся на встречу с Годуновым, было куда бедней, чем у его отца. Фёдору Годунову не хватило серебра на лучшего учителя; этим недоставало полтины на кольчугу и они ездили под стрелами в хлопковых тягиляях. Многие голодали по весне, постом перебивались кашей на рыбной юшке, а разговеться было нечем.

Они взывали:

– Хто мы есмы? Дети государевы али пасынки? На нас, яко на хребтине, вся оборона держится, а мы хуже зверей обретаемся! Где правда, братие, где вертоград? Мы чаяли, он близко.

Здесь были люди, помнившие угрюмые воззвания Скуратова и проповеди Леонида из Чудова монастыря.

Борис уже опробовал на прежних встречах обличительную речь против богатых и бояр. Но оказалось, что говорить ему не надо. У приезжих и так накипело.

Борис слушал и чувствовал, как слёзы привычно копятся под горлом, готовые излиться в нужную минуту. Бог наградил его такой, если уместно выразиться, управляемой чувствительностью.

Болото Игнатьев сын высказал всё, что думал о богатеньком соседе Венедикте Колычеве. Он даже не удержался от глухих угроз. Слушавший его жаднее всех болезненный Роман Перхуров из Бежецкой пятины заалел сухотными щеками. Кашель его грохнул пищальным выстрелом.

Его несчастные и удивлённые глаза упёрлись в Бориса Годунова. «Помрёт к весне», – содрогнулся Борис, отворотился от кашля и для очищения горла выпил вина.

Роман Перхуров приехал в Москву на чужие собранные деньги. Он был изранен, слаб, на войну идти не мог, а за неявку его грозили лишить поместья. Роман приехал к дьякам на освидетельствование. Он очень надеялся на Годунова, приятеля Андрея Яковлевича Щелкалова.

Его рассказ растрогал сидевших на дальнем конце стола. Они кричали:

– За серебро князь Друцкий да Кирюшка Горин земли продают в хорошем месте! А за железо в теле кто пожалует?

Годунов знал, что Друцкий посвятил себя делу жестокому, но в настоящем положении единственно необходимому. О воинниках, не умеющих хозяйничать, государь должен позаботиться иначе. Но в том-то и соблазн, что государь не торопился заботиться. Их недовольство вызрело, как чирей, и надо было выдавить его на нынешних властителей во главе с Колычевым. Пустить гнилую кровь, даже если прольётся немного чистой.

«Скольких из них мы сможем вернуть в жильцы, в истопники, в охрану? – меланхолично раздумывал Борис. – Остальных обманем, как обманул Малюта». Наедине с собой он не боялся слов, не лицемерил.

Он начал говорить, промокнув глаза вышитым платком:

   – От обид ваших сердце сочится кровью и слезами. Одно могу сказать вам с чистой совестью: государь вас любит. Он бы вас всех пригрел. Но оглянитесь, что творится в нашем великом государстве. Скудость и великие нехватки. Торговец прячет товар, крестьянин от сохи бежит, дети боярские нищают, и войско ослабляется. Государь ищет причину, ему внушают: виновны твои служилые, пускающие по ветру имения и непосильными оброками разоряющие крестьян.

Годунов знал, что правда уколет этих людей больней всего.

   – Кто это говорит? – крикнули с дальнего конца.

Борис намеренно не называл имён. Дети боярские знали своих врагов в Дворовой думе.

Неожиданно повёл себя Роман Перхуров. С Бежецкого Верха, где он жил, князь Друцкий начал свои «продажи». Что-то из его или Горина речей, видимо, залетело в крепкую голову Перхурова.

   – Мы бы не разорили своих поместий, ежели бы они нашими были. У меня сын Гость девяти лет. Знай я, что имение ему пойдёт, что дьяки не отнимут за моё убожество, разве я допустил бы, чтоб мужики сбежали от меня? Мы на своих поместьях сидим, яко воробьи на жёрдочках: сверху каркнули ты полетел. Мы не хозяева земли, а...

   – Хозяин! А воевать когда? – возразили с дальнего конца стола.

Торопливо поднялся Болото Игнатьев сын:

   – Прости, государь Борис Фёдорыч, Романа. Он дурь говорит. Дьяки по государеву указу ведают, кому давать, у кого отнять. Мы не в обиде. Только нам мужика самим не удержать. Бояре да многоземельные через отказчиков скоро всех перетянут к себе. Али он ермачить уйдёт на Волгу. Мужицкая Россия расползается, а дыры – это наши запустелые имения. Вот главная причина и разор: Юрьев день осенний!

   – Истинно! – дружно откликнулся весь стол.

   – Братие, подумайте, – осторожно возразил Борис, не желая обострять спор. – Коли отменим Юрьев день, крестьяне наши в рабов оборотятся?

   – Рабы в Писании помянуты, – начали с дальнего конца и замолчали.

Молчание было отчуждённым и безнадёжным. Все понимали, что на отмену свободы перехода крестьян царь не пойдёт. Крупным землевладельцам в ближней и Боярской думах Юрьев день выгоден. Мужики тянутся к ним, надеются на льготы.

Борис снова почувствовал запах какой-то затхлой бедности. Вроде бы притерпелся... Вдруг стало ему тоскливо, душно здесь, как бывало в ранней молодости от внезапной мысли о смерти. Конечно, не сегодня и не в этой грязноватой горнице решится судьба крестьянства. Но если будущая власть захочет опереться на таких волков, сильных числом и хваткой, придётся к ним прислушаться. Рабство крестьян было известно русским по Ливонии. Оно оказалось русским на руку: в начале войны крестьяне поднимались против рыцарей. Как поведут себя русские крестьяне, лишённые Юрьева дня?

Жутко подумать. Ослабленная войной Россия взбаламутится до дна. А может, наоборот, притихнуть и работать под бичом, как никогда прежде не работала. Что нужно страднику: бич или свобода?

Какое счастье, что решать придётся не ему, Борису Годунову.

Ему надо поднять этих людей на Колычевых. Только.

   – Братие! Государь печалуется об ваших бедах. Но знает он не всё. Живут возле него люди, лгущие на вас. Есть и заступники. Сбирайте ваши беды, братие, в единый короб и несите к престолу государя!

   – Бумаги писать, што ли? – не поняли на дальнем конце. – Писали уж.

   – А ныне я писания ваши передам в руки государя, – веско ответил Годунов и добавил без связи, но по какому-то наитию: – Сытый же голоду не разумеет.

   – Истинно, – сказал Болото Игнатьев сын, и всё застолье вздохнуло как единый человек.

Человек горький, обиженный, опасный.

Борис не обольщался: несколько десятков крикливых вожаков и даже тысяч пять уездных детей боярских вряд ли решат исход дворовой драки. Слишком многое зависит от государя. Но были ещё московские дворяне, тяготевшие к Нагим – «избранная тысяча» с подросшими детьми, временно оттеснённая опричниной. Нагие в «тысячу» входили, а Колычевы – нет!

Злоба Мячков поднял прощальный корчик:

   – Государь наш Борис Фёдорович! Ты наша единая надёжа. Дня не проходит, чтобы мы не молились о возвращении счастливых лет, когда мы были нужны государю. Тестюшка твой, покойный Григорий Лукьянович, говаривал: вы – соль земли, соль разъедает раны, но удаляет гнилость!

Закусили сухой рыбёшкой, пропитанием простого воина. Слёзы выступили на давно не плакавших глазах. Что-то высокое томило и объединяло этих людей, и заслоняло то низкое, что в действительности двигало ими...

...Иван Васильевич любил беседовать с Борисом с очи на очи. Его доклад о встречах с детьми боярскими вызвал злорадство: сколько ему глаза кололи и русские, и иностранцы в поганых своих листках, будто из властолюбия он ссорит русских людей друг с другом, раскалывает на земских и опричных. Никто не задаётся простым вопросом: под силу ли государю вызвать в народе злобу, если она не дремлет в его глубинах?

Вот он, Иван Васильевич, три года выбеливал из памяти людей опричнину. И вот дети боярские из глухомани снова затосковали по ней, требуют от царя крепкой узды для всех: бояр, себя и мужиков. Когда опричнина едва просвечивала в беседах с Вяземским, Черкасским и Басмановым, Иван Васильевич не мог предвидеть, какую силу взаимной ненависти она освободит. Как этого освобождения ждали все обиженные на Руси, и первый – какой-нибудь Уродко из Пушкиных или Сабуровых, коснеющий в сельце под Костромой и свирепеющий от зависти к собственным родичам в Москве!

Так и теперь: если Иван Васильевич не отзовётся на тихий душегубский посвист детей боярских, затосковавших по серебру, узде и крови, кто знает, чем обернётся их верноподданная страсть? Они – как женщины: чем жаднее их отвергнутая любовь, тем глубже ненависть.

   – Будь на моём месте ты, Борис, – сказал Иван Васильевич хриплым от долгого молчания голосом, – что бы ты сделал для них?

   – Я, государь, лишён того высокоумия, чтобы вообразить себя на твоём месте. Я только смиренные моления своих собратьев передаю тебе. Обнадёжил бы ты некоторых из них. Вот у меня две челобитные – от Романца Перхурова да от Болота Игнатьева. Твой, государь, новый окольничий Венедикт Колычев у Игнатьева дом спалил...

Вернувшись от государя к дяде, Борис со скукой выслушал очередные сплетни о княгине Тулуповой, будто молодая государыня захаживает к ней, словно простая, и про очередную свару между Борисом Тулуповым и Богданом Бельским. Он вовсе пропустил мимо ушей тихое сообщение дяди о какой-то повалуше в Слободе, куда подсажены сменные девки для наблюдения за горницей Тулуповой. И уж совсем бессмысленными показались подозрения, что к матери Тулуповой вскоре после прихода государыни заходит сын...

На сем прокисшем молоке каши не сваришь. Стареет дядя.

Борис всё чаще убеждался в том, что он не опытнее, но умнее, подвижнее умом, чем дядя. Дмитрий Иванович жил только дворовым интересом, считал определяющим не то, что делается в государстве, а именно грызню и копошение при дворе. Недаром он послал к детям боярским Бориса, а на себя взял слежку за Тулуповыми. Борис не стал бы подсаживать девок в повалуши.

А впрочем, пусть сидят и смотрят за княгиней. Всё одно жизнь их проходит впусте. Не впусте, считал Борис, проходит жизнь у нескольких десятков человек на всю Россию. И у него, Бориса Годунова.

Из документов Разрядного приказа:

«От царя и великого князя Ивана Васильевича всея России в нашу отчину Великий Новгород дьяком нашим Василию Степанову да Леонтию Онаньину. По нашему указу велено тебе Леонтию отписати поместье у новгородского помещика Бежытцкие пятины у Романца у Симонова сына Перхурова в нашей опале, что он не приехал на нашу службу в Ракобор к воеводам нашим в прошлом году. И в сыску дьяков наших Ивана Елизарова с товарыщи написано: Ромашко Перхуров в Москве ныне осмотрен, болен, ранен ис пищали напролёт по левому боку да на ноге по берцу, ядро в нём; а впредь ему служити не мочно; а у него сын Гость девяти лет, и как к вам ся наша грамота придёт, и вы бы Ромашку Перхурову поместье его отдали назад. А как будет его сын Гость в пятнадцать лет и ему с того поместья тогды наша служба служити и отца своего и матерь кормити».

3

Самые жгучие обиды исходят от любимых.

Одни любимые нашёптывают сомнения в любви, другие их не опровергают с каким-то злостным безразличием. Невольно думаешь: тем нравится меня мучить, а этой не нужна моя любовь.

Семейное строение – отношения между Иваном Васильевичем, его новой женой, его любимцами Богданом Бельским и Тулуповым, хранителем и устроителем его домашней жизни Дмитрием Ивановичем Годуновым и пожилой княгиней Анной Тулуповой – это строение шаталось на глазах. Оно было назначено огораживать частную жизнь государя от беспокойств внешнего, земского строения, а вместо этого в Слободу проникла, казалось, сама разбуженная всероссийская вражда.

Дмитрий Иванович Годунов обиняками внушал Ивану Васильевичу самое разъедающее сомнение – в любви жены. Добился он того, что государь велел ему наладить наблюдение за Тулуповыми и постоянно докладывать о поведении обеих Анн.

Если ты ищешь доказательств такого обыкновенного явления, как нелюбовь к тебе, ты их найдёшь. У сильно любящего возникает мелочная женская придирчивость к проявлениям любви и нелюбви, обычно незнакомая мужчине с его непробиваемой уверенностью господина. Иван Васильевич желал получать от юной Аннушки усиленные свидетельства любви, она же вела себя обыкновенно, по-семейному. Встречая мужа, она не проявляла даже той приличной радости, какую выражала сосланная Колтовская. С каким-то отрочески прозрачным, с ума сводящим бесстыдством в голубых глазах она осведомлялась, какая услада угодна нынче государю. Он, путаясь в завязках домашней однорядки, не мог понять, угодна ли услада Аннушке.

«Ты меня любишь, – сказал он ей однажды, – как домрачей поёт наскучившую песню, душой летая то ли в кабаке, то ли в блядне». Он думал, что обида прошибёт её. Аннушка только передёрнулась от грубого слова и не ответила. Кажется, самый стыд её и потайные чувства были завешены стальной мисюркой.

Но отказаться от любви, от юной холодноватой ласки её словно бы обездушенного тела он не умел. Случалось, его настойчивая сила будила в Анне женское, бесовское, и он одерживал победу, но снова только над её телом, а не над душой. Всё-таки ему доставляло злую радость то, что в эти сокровенные минуты Аннушка была бессильна перед ним и раскрывалась вся...

Она не перед ним была бессильна, а перед собственной неутолимой молодой тоской – перед тоской по любви на равных... Муж был отягощён, источен прожитым временем. От него шёл какой-то многослойный запах, в котором смешивались почти звериное здоровье и болезни – окиси долгой, страстной и мучительной жизни, не вызывавшей желания понять её. В жгучем его дыхании слышались только что сжёванный душистый перец и вонь усталой от вина утробы, с трудом варившей пищу. Аннушка ощущала мисюрку на своём лице, но между мисюркой и глазами был человек, которого она любила с детства, которым привыкла с детства восхищаться как недоступным существом. И то, что он стал теперь на ступеньку ниже её, царицы, давало ей право вообразить его на месте того, кто так упорно вымучивал её желание...

Иван Васильевич давно заметил признаки душевного родства между Борисом Тулуповым и женой. Встречались они только в его присутствии, по вечерам, когда Иван Васильевич, устав от дел и отстояв вечерню, отдыхал в кругу домашних. Посреди медленных, никчёмных разговоров легко было ловить взгляды-перелётыши между любимцем и любимой.

Он убеждал себя, что Анна и Борис выросли в одном доме, у них должны остаться общие воспоминания, знакомцы, интересы. Но ещё лучше понимал он другую общность: молодость, красоту. Будь ты хоть царь, хоть ангел божий, но, когда встречаются двое молодых и красивых, ты – только сорокачетырёхлетний угрюмец, насильственный шутник, подстраивающийся под юное, бездумное веселье. Лишний.

Да кто они такие, чтобы он – царь, муж и благодетель – казался лишним? Они должны счастливеть от его улыбки, прислушиваться к его намёкам и замирать в предчувствии его прихода, как сошествия.

Ловили, замирали. Коснели в мимолётном страхе-отчуждении. Словно им есть что от него скрывать.

Иван Васильевич не верил Годунову в главном и самом мерзостном, на что тот пока боялся открыто намекнуть. Поверил бы – убил обоих. По большей части Иван Васильевич умел рассуждать трезво и сознавал, что дерзкие намёки Дмитрия Ивановича – всего лишь отголосок дворовой склоки.

Остерегать, подозревать – обязанность главы Постельного приказа.

Постельничий не унимался. Рискуя вызвать скуку государя, он посвящал его в мелкие тайны башни-повалуши, откуда доверенные лица следили за «ведомыми людьми», пытался истолковать неосторожные слова, оброненные Тулуповым в очередной нетрезвой пикировке с Богданом Бельским. Однажды выдал цифры: из семи приходов гостеваний царицы к княгине Анне четыре раза в её хоромах в то же время был Борис Тулупов.

Хождение царицы к княгине Анне было не совсем прилично, но объяснимо: прежняя благодетельница осталась советчицей, была неопытной царице вместо матери. Сын к матери заходит – тоже объяснимо. Но если совпадало время, всё становилось подозрительным, и бремя доказательства сваливалось с Годунова на Царицу.

Всякий шаг государыни издавна был на виду: в покоях, на богомолье, во время развлечений она была окружена боярынями и дворянками. Уединение с Тулуповой было нарушением традиций, если не приличий. А то, что в тот же час в хоромы матери наведывается Борис, делало оправдание безнадёжным.

   – Не торопись, Димитрий, – беспомощно и непохоже на себя бормотал Иван Васильевич. – Может, всё это наваждение... Пора, конешно, и забыть, што Аннушка у ней жила...

Смертные схожи между собой. Ни скипетр, ни порфира не поднимают их над общечеловеческим желанием душевного покоя, над цепким и слепым страхом потерять любовь.

   – Ты, государь, прости меня, – оправдывался Дмитрий Иванович. – Ты слишком добр. Злые воспользуются этим.

Иван Васильевич давно хотел услышать что-нибудь похожее. В последние три года он чувствовал себя излишне добрым и терпимым. Ближние люди, вроде Умного-Колычева и Романовых, внушали ему, что так и надо, что милостивое правление ведёт страну к лучшему, чем правление жестокое. Но вот что он заметил: его доброта рождала не ответную доброту и кротость, а какое-то безразличие, уничтожало в людях трепет перед его мнением. Многое стали от него скрывать. Тот же Умной – так забрал в руки посольские и тайные дела, что государю приходилось узнавать о них через Нагого.

Любовь тут ни при чём, конечно, но как-то всё слилось – жена, Тулуповы, нашёптывания Нагого... Иван Васильевич чувствовал, что слишком долго упражнялся во всепрощении и приобрёл право на жестокость.

Опытным сердцем многолетнего властителя он угадывал необходимость каких-то перемен. Ему хотелось уединиться и подумать обо всём, что слепо тревожило его.

Хорошо думалось в домашнем храме великих князей Московских, кремлёвском Благовещенском соборе. Иван Васильевич решил уехать на неделю в Москву. «Страху нагнать в приказах», – пошутил он, и Дмитрий Иванович понял его и успокаивающе, согласно поклонился, сияя узкой плешью. После Скуратова Иван Васильевич до самой смерти ни в ком не видел такого искреннего понимания, как в маленьком сухом постельничем. К нему Иван Васильевич испытывал не поддающееся объяснению доверие. А это и есть истинное доверие. Любят и доверяют ни за что, а просто – любят; или доверяют.

В кремлёвских жилых палатах было пусто. После докладов и утреннего представления государю бояре и деловые дьяки сидели по своим повытьям, трудились или притворялись. Дела у страдника Андрея Яковлевича Щелкалова шли так, что подгонять и поправлять не нужно было, да и нельзя. Обедал Иван Васильевич, по своему обыкновению, один. После обеда не спал, томился в жаркой опочивальне: дураки истопники перестарались с переполоху. Только они, похоже, и боятся государя.

Через цветные стёкла в опочивальню проникал будничный шум Кремля: скрип грузовых саней у погребов, окрики ключников, всхрап лошади с подвязанной торбой – наверно, ость попала в ноздри. Сон был – не сон, а словно бы видение наяву.

Будто бы – лето. Позднее, со зрелой и скудеющей травой. Пологий склон с белёсой дорогой к окоёму. За долгим взгорьем дотлевает тёплое сияние, как в пасмурный день на закате. Очень отчётливое ощущение, что пасмурный день позади, скоро сон и конец скуке.

По взгорью идёт некто, видом евнух, без бороды и с бабьими оплывинами за ушами. В руке у него тонкая трость, а на трости – алый цветок. Ивану Васильевичу тоже хочется на взгорье, но слабость, какой он наяву ни разу не испытывал, не даёт сделать шагу по дороге. Пугающе знакомы черты лица идущего... Назвать его Иван Васильевич не может. Если бы вспомнил, евнух помог бы ему взойти на взгорье. Там хорошо, покой.

Ещё хочется, чтобы кто-то умер и освободил Ивана Васильевича от клятвы любви.

Такая муть тянулась до вечорин.

Молился в Благовещенском рассеянно. Глаз соскальзывал на изображение чёрного беса на двуглавом звере. Бес держит голого человека, у зверя изо рта торчит змея, в другой рот лезет грешник. Иван Васильевич с особенным чувством потери убеждался, как чужды стали ему эти живописные притчи, как далеко ушёл он от детского понятия греха.

Не успокоенный молитвой, он шёл из собора в сопровождении рынд – знатных мальчиков со скукой на греховно-отроческих лицах. Тоска и раздражительность давили, как белёсо темнеющее небо. Душный купол его опирался на стены Кремля и его плоско срезанные башни, а внизу, на Подоле, опасно перекашивался... Весь мир был перекошен, и счастья не осталось в жизни.

Сколько осталось жизни?

Дневное сонное видение вернулось на минуту, и он узнал евнуха с тростью и цветком. То шёл по взгорью задушенный митрополит Филипп. А евнухом он выглядел оттого, что приобщён к лику ангелов – такими их изображали на греческих иконах в древности. Наверно, взгорье – запредельный мир, живому недоступный. Неистолкованной осталась трость с алым цветком.

Мучительно захотелось домой, в Слободу. Но стало тошно от мысли о стовёрстном пути. Ехать на ночь нельзя. Иван Васильевич отказался от ужина, выгнал бахарей и опять не уснул – заметался на широкой постели.

Думалось не об Аннушке. Думалось о себе, умирающем. Алый знак скорой гибели показал ему убиенный Филипп.

Несчастьем Ивана Васильевича было неумение слепо верить церковным преданиям. Его мучило сомнение во всех теориях загробного существования, принятых церковью. Было только знобящее предчувствие беспомощности и одинокости души после гибели тела. Ведь если вдуматься, мы уходим в такое неведомое, неподвластное нам, что там всё немыслимое может случиться. Здесь, на земле, самые жгучие страдания имеют предел – он поставлен беспамятством, самой смертью.

Там – всё беспредельно, и боль, и тоска. Не зря говорит умирающий: «В руки твои отдаю дух мой». Но до отчих рук душа летит через такие зыбкие пространства, что, может быть, нет надежды долететь.

Поводырь нужен ей. Грозный ангел, летающий змей.

Иван Васильевич всегда был сильным человеком, сильным духовно. Опасность, обида и горе только в первые дни расслабляли его до болезненности. Грозная воля к сопротивлению крепла в нём именно в этот период расслабленности, как каменеет дуб, погруженный в глубокую воду. Страх и обида не исчезали, а преобразовывались в некую возвышенную неумолимость, в царственную гневливость и изворотливость.

Так же и с ужасом смерти: содрогнувшись перед видением запредельных пространств, он различил в их сумраке летящего грозного ангела, охранителя и похитителя душ. Задавив в себе отвергнутую любовь, он ясно услышал утешающие и возвышающие слова духовной стихиры.

Собственное страдание и сознание беспредельности мира – вот истоки искусства.

«Канон ангелу грозному воеводе» Иван Васильевич сочинял в ту зиму, воротившись в Слободу.

Надышавшись холодом снежных лесов и ладаном вечерней службы, он уходил к себе, гнал всех, кроме писца Никифора – серого зыбкого человечка, умевшего не дышать и растворяться в комнатном сумраке, пока о нём не вспомнят. При нём Иван Васильевич был так же вольно-одинок, как при коте, смирно пригревшемся у печки.

Долго не зажигали свечи. В решетчатом окне Иван Васильевич ловил последний отблеск закатной синевы. Он ждал, когда слова, исполненные грозы и тайны, потекут с языка, словно слюна у бешеной собаки. Неведомым путём угадывая налетающий на государя восторг словотворепия, Никифор зажигал свечу от негасимой лампадки перед Михаилом Архангелом и скрючивался на лавочке. Едва заметно подрагивало лебединое перо.

«Далече мне тёщи во след тебе...»

Слова. Что слаще и сильнее слов? Что может сравниться с удивлением, когда – вот, ты не знал этого слова, и вот оно слетело к тебе из черноты небес, пробило розоватое стекло и явно колыхнуло язычок свечи. Теперь оно твоё. И кто бы в будущем ни произнёс его, ни спел на клиросе или в домашней образной, на языке его появится твой вкус, твоя горечь и сладость. Через придуманное, найденное слово ты приобщишься к тысячам молитв и тысячам сердец, которые ещё не бьются. Ты скажешь: «Ангеле, мудрый хитрец, никто не может твоей хитрости уразумети», и те повторят в далёком будущем: «хитрец», а не иное что. Сравнима ли власть слова с властью князей, заваленных плитами Архангельского собора? Память о них рассеется, как о небывших. А слово вольно веет во всяком воздухе, и на минуту ты поверишь, что вместе с ним над будущей страной промчится сама твоя освобождённая душа.

Хитрец. Нещадность. Светлый ангел. Как воссоединить жестокость и ясную примирённость смерти?

Только через слова.

«О сродници мои, егда видите мене от вас разлученна и зрак лица моего изменихся, и гробу предаюся, и ко Судии влеком буду, и молитися о мне святому ангелу, да ведёт душу мою в место покойно.

О друзи мои любезный!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю