355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Цари и скитальцы » Текст книги (страница 10)
Цари и скитальцы
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 05:00

Текст книги "Цари и скитальцы"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

Подьячий развалился по полу, а в руки, в ноги, в голову Неупокоя возвращалась тёплая жизнь. Мутило, но не сильно. Ему казалось, что он не только не своей волей убил подьячего, но и чужим умением: нельзя было так верно, с одного удара, зарезать человека впервые в жизни.

По окнам и раскрытой двери плясало пламя. Занялся сарай. Сейчас соседи выбегут гасить огонь, чтобы не перекинулось на их дома.

   – Ты, басурман! – крикнул Игнат наверх. – Сдох, что ли?

Вошёл татарин, вытирая руки полою ватного халата.

   – Кого? – спросил Игнат.

   – Баба да старшой. Малых не захотел.

Игнат выбежал в занявшиеся сени. На ближней звоннице ударили в набат, часто и пугливо. Звон катился по ночным огородам быстрей людей. Б соседних избах засветились окна. Посадские издалека оценивали опасность загорания, у дома Брусленкова никто не появлялся. Знали по опыту, что первый напорется на нож.

Задами огородов налётчики вернулись на Кулижки. Кони встретили их радостно, как всегда встречает конь хозяина, даже если чует кровь на его руках. На то они и боевые кони из степей.

По городу проехать было уже нельзя из-за решёток и сторожей. Игнат направился к реке, к царским садам на левом берегу. Между садами и стеной Китай-города был неохраняемый проезд. На берегу Москвы-реки в условном месте ждал Матай с лодкой.

Кони плыли за лодкой, от их чёрных, с сияющими глазами, морд шла волна. Кони фыркали, ломали волну. Взошла луна. В её зелёном свете вода казалась вязкой. Неупокой смотрел на оставленный левый берег. Сады стояли голые, вишни и яблоньки – по щиколотку в талых лужах, чёрные ветки протянуты к зазеленевшим небесам. Луна и небо были как окисленная медь.

Набат в Дворцовой слободе поплакал и умолк.

Болотами Заречья, минуя Кодашево и немецкое Болвановье, добрались до дому. Кошель с бумагами татары отнесли Юфару.

Сегодня со стороны кожевников особенно тянуло дохлятиной. Неупокой постоял у стены избушки, но его не вырвало, только камень залёг под ложечкой. Он оглянулся и сообразил, что впервые за много дней оказался один, без охраны.

Он запёрся в своей каморе, достал из-под рубахи образок, повесил на сучок в стене. Стал на колени и закачался, по науке старца Власия, в плавных нескончаемых поклонах. Он то удерживал дыхание, то дышал глубоко и часто, отчего стала кружиться голова и тело возносилось над полом, в темноту. Неупокой ждал минуты, когда издерганное сердце притихнет и уверует в чьё-то незримое присутствие, а от иконки изойдёт тёплый свет.

   – Что же я сделал, господи, – сказал Неупокой. – Добром моё деяние не может быть, а зла я не хотел. Кровь эта пролита за нашу веру.

Он долго ждал ответа. И ангел, чей голос невыносим для человеческого уха, ответил матушкиным голосом:

   – Цена, сынок, за веру... с большим запросом.

Неупокой чувствовал, что снова остаётся один на свете. Простая крыша отгородила его от неба. У её стрехи, в высокой черноте, завозилась ночная птица.

Неупокой упал с размаху на пол и крикнул, удерживая чьё-то исчезающее внимание:

– Прости мне первый смертный грех!

Ночная птица улетела, Неупокой никак не мог заплакать.

6

Трепеща и сомневаясь, Осип Ильин повёз подсунутую ему изменниками тайнопись Василию Ивановичу Умному.

Они были товарищами по опричнине, одними душегубствами – считал Ильин – замазаны, только Ильин сидел выше Умного. Ныне места их поменялись. Осип подумал о «поминке», способном притупить сыскную бдительность Умного. Взял с собой кубок, немецкое дело, с изображением тощих Адама и Евы – их истощённость и порочное обвисание Евиной груди наводили на мысль о ночах тайной любви, предшествовавших похищению яблока. На кубке Ева только что сорвала его... По требованию Ильина московский мастер вделал в край кубка пять крупных лалов. Стало не так изящно, зато богато.

Чистосердечно признаваться в сношении с татарами Осип не собирался. Решил сказать, что встретился с детьми боярскими по поводу ямского сбора, они спросили, как бы им послабить службу, посулили денег и поднесли кошель – задаток… Всё прочее, что на него наговорят, напраслина и лжа.

Со Скукой Брусленковым он их свёл, но тайн не выдавал, согласен стать хоть на пытку с Брусленковым, с очи на очи, кто дольше выдержит.

Счастье, что Осип не сразу вытащил немецкую посудину. Письмо оказалось таким подарком для Умного, что он забыл расспрашивать. Выяснил только внешность детей боярских и, словно молитву сотворяя, прошептал: «Неупокой!»

Он сразу понял замысел татар. От Осипова объяснения отмахнулся, только уточнил, когда назначена у них новая встреча «по ямскому делу». Осип был мужиком увёртливым и толстокожим, все Ильины такие. Чтобы его прижать, надо поймать за руку.

Василий Иванович надеялся на здравомыслие и хитрость Неупокоя. Он верил в книжных людей, воспитанных в дальних монастырях. Письмо же расшифровывалось просто: в русском счёте цифры обозначались буквами. Писали открытый текст, затем все буквы, обозначавшие одновременно и цифры, «раздваивались» на слагаемые, например: «е», имевшее значение «5», заменялось буквами «гв», то есть «3 + 2». Буквы, не имевшие значения цифр, писались без изменения. Для пущего туману вместо буквы «с» (100) писалось «90» и раздваивалась на «40+50»: «нм». Глаголы-связки (есмы, есте, еси) опускались, что для тогдашней речи было непривычно.

Текст расшифровывался так: «За болотом скоро заквакаю Скуку потрошили басурманы Олексей».

Когда Неупокой писал записку, он имел в виду отнюдь не физическое потрошение подьячего. После пожара на Кулижках его слова приобретали новый смысл.

Об ограблении и злодействе в Дворцовой слободе Умной узнал случайно от Василия Щелкалова. Тот со служебным равнодушием рассказал в приказах о необычном даже для Москвы убийстве. Четверо детей не задохнулись в дыму и не сгорели только потому, что старший из них, догадливый парнишка лет восьми, покидал малых из окошка в лужи, в грязь, и выпрыгнул сам. Разговор со Щелкаловым происходил в субботу, при Клобукове, вернувшемся из Слободы. Тот сразу пошарил в коробах с секретными бумагами. Василий Яковлевич Щелкалов, почуяв, чем запахло, сам выехал на пепелище вместе с Умным.

Младший Щелкалов уступал брату Андрею в уме и государственном размахе, чтобы не сказать – в порядочности. Жадный к деньгам и жизни, он был деловито и искренне свиреп, чем полюбился государю. Он был на месте во главе Разбойного приказа, учитывая опасно возросшую преступность в России, поражённой разорением.

Колычев уважал людей умелых и неленивых. На Василия Яковлевича, творившего допрос, приятно было посмотреть. Он не нуждался ни в жаровне с угольками, ни в бряцании клещей: в его повадке, в холодно-бешеном выражении глаз, в расставленных ручищах, забивших не одного Ивана Висковатого, чувствовалась готовность искалечить человека при первом подозрении во лжи. В Разбойной избе трудились люди, отнюдь не жадные до чужой боли, хотя по долгу службы им приходилось вести допросы. Они терзали ближнего без вдохновения. И душегубцы, и подозреваемые чуяли их слабину и терпели от них больше, чем от страшного Щелкалова.

Он только спросил сироту Брусленкова:

   – Что батька перед гибелью кричал?

И восьмилетний мальчишка, сутки сидевший под иконами с отнявшимся языком, мгновенно вспомнил дошедший снизу батькин вой: «Я тебя узнал, Игнат!» Потом в подробностях поведал, как мать и брата задушил татарин.

Соседи так же обстоятельно припомнили, на чьём дворе сперва залаяли собаки и чьи собаки позже всех угомонились. Щелкалов вышел на огороды. Логика и сыскной инстинкт привели его на пустыри Кулижек. Здесь он нашёл вчерашние конские следы в подсушенной грязи. Прикинув время душегубства, Щелкалов рассудил, что Болвановская дорога за Яузу и ворота Китай-города были перекрыты. Он допросил сторожа в царских садах. Тот слышал ночью плеск и фырканье коней – вскоре после набата в Дворцовой слободе. «Чего ж не вышел? – спросил Щелкалов. – С колом, с рогатиной! Вместе с посадскими загнали бы их в воду да перевязали». Сторож ответил, как и соседи Брусленкова: «Осундарь, боязно!» – «У, поганые хари», – возмутился Василий Яковлевич, забыв, что сам приложил немало сил, чтобы запугать народ. А страх есть страх, что перед государем, что перед ворами.

Щелкалов разохотился немедля плыть в Заречье, допрашивать татар. Василий Иванович Умной окоротил его:

   – То дело тайное, не утруждай себя.

Умной отправился в Разрядный трясти писцов. Пришлось и Клобукову повиниться в принятии поминка. Во всеоружии знания Василий Иванович послал за Осипом Ильиным.

Действовать приходилось осторожно. Ближайший родич Осипа Василий Грязной-Ильин оставался в великой силе. Но Осип испугался – знал, что от обвинения в измене никакой Вася не спасёт его. Время военное, жизнь, и прежде не слишком дорогая, совсем подешевела. Поэтому когда Умной предложил ему совместно ловить лазутчиков, для чего не нужно было ни лишку каяться, ни бегать по тёмным переулкам, а только канючить деньги у татар, Осип от облегчения раскис. Колычев, отклонив голову, позволил дьяку поцеловать себя в плечо.

   – Чем мне благодарить тебя? – спросил Ильин, почти без сожаления думая о кубке.

   – Вестями, Осип.

Речь шла уже не о татарах. Все знали, что в семейном окружении Василий Грязной не слишком сдержан на язык. С сего дня у него одним верным родичем стало меньше.

Не торопя событий, Василий Иванович занялся загородным подворьем Шереметевых.

Бывая в гостях у Венедикта Борисовича, Василий Иванович приметил живого, сметливого холопа по имени Рудак. Он выделялся среди других дворовых, выросших на скудной пище. Венедикт Борисович определял Рудака словечком «ушлый». Рудак как будто от рождения пребывал в готовности к хитрым и непосильным поручениям, но у Венедикта Борисовича таких не находилось. Однако прежде, чем попросить его во временное пользование, Василий Иванович стал наводить справки о прошлом Рудака. В прищуре глаз холопа чудилась татарщина, на веке – незаметная на первый взгляд степная складочка.

Мать его оказалась русской, отец – татарином. Не из последних, судя по церковной записи о крещении. Они были не венчаны, но уязвлённый совестью отец согласился на упоминание своего имени в церковной книге. И оба умерли, а сын пошёл меж двор.

Никаких связей у Рудака не только с московскими татарами, но просто с улицей, с кабацким и холопьим обществом установить не удалось. За ворота он почти не выходил, редко и без охоты сопровождал Венедикта Борисовича в Кремль. «Бирюк», – сказали о нём дворовые.

Попал он к Венедикту Борисовичу так: в год пожара, в сочельник, явился с ряжеными и был замечен в том, что слишком жадно ел похлёбку, почти не трогая вина. Другие ряженые выпили и укатили дальше сшибать деньгу и угощение на богатой Никольской улице. Рудак, содрав личину, повалился в ноги Венедикту Борисовичу: возьми хоть в полные холопы, пропадаю! Поставили порядную, выдали Рудаку одёжку, рубль, и начал он у Колычевых служить и жить. «А у кого ты ране жил?» – тянул из него душу Умной. «Эх, осундарь, те дворы давно сгорели, а хозяева побиты». Стоило бы, конечно, уточнить имена прежних кормильцев Рудака, но время подпирало. Василий Иванович дал ему первое задание:

   – Как ты к Венедикту Борисовичу подкатился, устройся в Кусково на подворье к боярам Шереметевым. Чем незаметнее, тем лучше. Догадываешься, какая служба ждёт тебя?

   – Осундарь! Да эта служба прямо на меня пошита!

   – Увидим. Ко мне не приходи. Встречу тебе назначу по четвергам в церкви Зачатия Святыя Анны, когда перед обедней станут читать часы. Упомнишь?

   – Боярин, господи...

   – Не восклицай и не кланяйся передо мной, я не люблю этого.

В четверг святой седмицы, второго апреля, Василий Иванович отправился на встречу с Рудаком. Слежка за домом Шереметевых была столь тонким делом, что он не рисковал посвящать в него даже доверенных подручных. Прямыми исполнителями были Рудак и, независимо от него, Федосья – порченая, по мнению Умного, жрица Параскевы Пятницы.

Когда он проезжал мимо тюрьмы, из неё выпустили колодников, русских и литовцев, за подаянием. Под присмотром сторожей колодники поволоклись в ту же Зачатьевскую церковь. Лица у них были глухие и заклиненные на одной унылой мысли, как у людей, терпящих несправедливость и имеющих досуг думать о ней. Их кожа не имела тюремного оттенка, обветрилась и загорела на мартовском солнышке: сквалыги-сторожа днями гоняли их по улицам, имея с подаяния доход. Пленные литовцы закланялись Василию Ивановичу, потянули чёрные ладони, рваные колпаки, смущённо улыбаясь не по-московски мягкими, пушисто заросшими лицами. В память о своём тюремном сидении Василий Иванович дал пять алтын на всех.

В церкви Зачатия у Колычевых не было своего места, их здесь не знали. В толпе молящихся Рудак, не обращая на себя внимания, пробился к Василию Ивановичу и зашептал ему в плечо.

Рудак вселился к Шереметевым, уверив их дворецкого Истому Быкова, что знает лошадей, умеет их лечить. Татарская закваска, наверно, чувствовалась в Рудаке, ногайские неистовые, необъезженные жеребцы слушались его, что сразу подкупило и дворецкого Истому, и служивших при конюшне ногайцев. На вопрос, как показалось ему подворье, Рудак ответил, не задумываясь:

   – Хаз.

   – Толково отвечай, не по отвернице!

Отверницу – арго бродячих торговцев и воров – Колычев знал нетвёрдо.

   – Вертеп, боярин.

   – Поясни.

Свой загородный дом Иван Меньшой и Фёдор Шереметевы навещали не чаще раза в две недели. Они являлись туда, как говорили, «для прохладу». Прохлад им обеспечивал дворецкий Истома Быков – чернокудрый красавец из южных уездов. «Очи бычачьи, осундарь, с тоской по девкам», – проницательно определил Рудак, а Колычев добавил: «И по деньгам». От голоса Истомы, развратно-тонкого и чистого, морозом дерёт по бабьей коже, боярыня тает от южной русской силы...

   – Что за боярыня? – насторожился Колычев.

   – Агафья, звенигородская царица. Ихняя племянница. Болтают, осундарь, холопью балаболку не привяжешь. А много и лжут.

Молва нередко преувеличивает, но редко лжёт на пустом месте. Что-то нечистое творилось на подворье Шереметевых в Кускове, за высоким замётом с деревянными башнями, с крепкой охраной из верных детей боярских и холопов.

Татары на подворье наезжают часто. Не говоря о тех, кто вертится возле звенигородской государыни Агафьи. Из Касимова зачем-то явились карачии Сеин-Булата Бекбулатовича.

Связь между касимовским муллой и Крымом была известна, но не настолько доказана, чтобы требовать от управителя Касимова Сеин-Булата выдачи муллы на казнь. Звенигород от крымских связей был вроде чист. Что знают о своих татарских слугах и гостях, зачем их привечают братья Шереметевы?

В военную измену верилось с трудом. Бояре были исстари военачальниками, занимали высшие посты. Князья Шуйский и Воротынский, бояре Шереметевы, Мстиславский могли не удержать военного счастья, но не изменить. Государь это видел, понимал, но не хотел смириться с мыслью, что люди, выражающие непокорство лично ему, могут любить свою страну и исполнять служебный долг.

Всякое доказательство измены высоко оценивалось государем. Скуратов возрос на этом, хотя работал грубо и неубедительно. Если найдётся человек, способный доказать, что на подворье Шереметевых пригрелась крымская разведка, ему открыто и недоверчивое сердце государя, и путь к высоким должностям.

Всё это Василий Иванович осознавал, держал в заначке, но голова его болела о другом: как повести расследование, чтобы не бросить тень на явно невиновных, хотя и очень неосторожных Шереметевых? В невиновности людей, стоявших во главе Берегового войска, Колычев был изначально убеждён.

Шереметевы были едва не самыми богатыми боярами в стране. Им принадлежали несколько сел возле Коломны, а ближнее к Москве Кусково они выменяли у Александра Пушкина на свою вотчину в Бежецком Верху. По родословцам можно было проследить их близость, общее происхождение с родом Колычевых. Все они принадлежали к старому московскому боярству, почитавшему своей обязанностью честную службу.

По-видимому, татарские прислужники паслись среди боярской челяди, пригрелись возле Агафьи, жены Михайлы Кайбулатовича. Особый интерес у Колычева вызвал Истома Быков.

Рудак уехал с новыми наказами.

7

Юфару было хорошо известно, что старый Девлет-Гирей и, тоже не слишком молодой, диван-эфенди, в чьём ведомстве числилась разведка, предпочитают правде преувеличенные вести об успехе. И если у него был выбор между посылкой делового донесения и победным рапортом, он посылал победный рапорт. Яркий, бросающийся в глаза успех приближал жизненную цель Юфара – уехать из Москвы и поселиться в Иосафатовой долине, в известняковой сакле с виноградником. Читать, писать и толковать стихи.

Для скромных донесений, полезных в будущей войне, сведения у Юфара были собраны. Бумаги, взятые у Скуки Брусленкова, позволили представить состав, вооружение и численность Передового полка князей Хованского и Хворостинина, что важно знать начальникам ногайских сотен, обычно посылаемых в разведку боем. Известно стало приблизительное размещение полков на берегу Оки, по городам Калуге, Серпухову, Кашире и Коломне. Расспросы мужиков-посошных при наряде раскрыли примерное количество орудий в Большом полку. Два безопасных дома – в Заречье и Кускове, на подворье Шереметевых – дали укрытие лазутчикам, назначенным для связи с крымским войском в ходе войны.

Всё это – серая необходимость. Такие результаты способны оценить умельцы. Для ханского двора в Бахчисарае требовалось что-то позабористей. Например, измена человека, известного в опричнине.

Вот почему после убийства Брусленкова Юфар не отослал Неупокоя и Игната в Крым с бумагами, как обещал, а все усилия сосредоточил на обработке дьяка Осипа Ильина.

Ильин увяз в шашнях с татарами. При первой угрозе сообщить о нём Скуратову он сломается. Тем более что от него не много требовалось: «изменное письмо» в Бахчисарай с вестями о намерениях государя. Юфар мог даже продиктовать письмо, он знал, что государева казна уже отправлена в Новгород.

Игнат пытался отговорить Юфара. Не понимая, что волынка с Ильиным служит не делу, а игре, Игнат доказывал, что положение дьяка изменилось после отмены опричнины. Юфар впервые резко прикрикнул на сотника. «Гляди, – сказал Игнат, – нарвёшься на его родича Грязного». Неупокою он пожаловался: «Обнаглели басурмане. Не пришлось бы нам спасаться своими силами».

Вскоре Юфар велел готовиться к поездке в штаденский кабак, где Осип назначил очередную встречу. Юфар решил поехать сам: вербовка дьяка-сребролюбца казалась ему делом важным, но не слишком сложным, если за него возьмётся он, Юфар-мурза.

От имени диван-эфенди он может дать Ильину гарантии на то время, когда татары возьмут Москву.

В кабаке на Неглинной заранее собрались ногайцы – Юфар побаивался засады. Кончалась пасхальная неделя, народ везде был пьян и весел, на красную горку ожидалось много свадеб. В пригородных рощах заводились запрещённые игры – хороводы, похищения девок и моления новых сектантов, чтивших Ивана Емельянова и Параскеву Пятницу. Хмельные земские казаки схватили баб, плясавших в Марьиной роще в голом виде.

А что творилось в слободах за Яузой и на Калужской глухой дороге, никто не знал, только шептались с явным осуждением и тайной завистью.

Ногайцы заразились общим настроением. В обед они выпили больше, чем позволил бы им Юфар-мурза. Приехав, он уже ничего не мог поправить. Ногайцы бродили по двору, нежно шептались со своими лошадьми и робко и капризно окликали Лушку Козлиху: «Мамка, пожалей!» Весна играла в них. Чтобы придать себе значение, они рассказывали Лушке, какой большой мурза приедет к ним сегодня и как они разнесут кабак по брёвнышку, если мурзу обидят. За скромность Лушки Юфар не опасался, татары её купили с потрохами, она уже оказала им немало услуг. «А Генрих Штаден?» – спросил Неупокой. Юфар промолчал.

Осип Ильин ждал почему-то не в отдельной верхней каморе, а в чистой дворянской половине кабака. Тут же сидели несколько ногайцев, сумевших убедить Штадена в своём высоком происхождении «от мурз», и пятеро дворян. Дворяне пили мало, но шумели сильно, что сразу не понравилось Игнату.

Когда Юфар вошёл, ногайцы пересели так, чтобы иметь свободу действий между его столом и дверью.

Нетрезвые ногайцы в соседней, чёрной половине завыли песню. Дворяне притихли, слушали. Юфар заговорил с Осипом о прошлом лете, когда по улицам Москвы носились, опаляя гривы, степные скакуны. Думал ли Осип, какие силы двинутся на Москву в этом году? И какой властью завладеют те русские, которые вовремя поймут, на чьей стороне сила?

Сама безжалостная история нашествий и предательств тихо говорила языком Юфара. Он вспомнил о князьях, не брезгавших получать ярлык от хана. Замкнулся круг времён, Россия снова ослабела, Орда усилилась. «За Крымом – Стамбул», сказал Юфар.

Ильин слушал Юфара тупо и недоверчиво. Воображение не позволяло ему представить полную гибель государства, разросшегося до таких пределов, что человек, стоящий рядом с властью, не в состоянии постигнуть ни её, ни жизнь народа. Татарин врал. Ища поддержки, Ильин оборотился сперва к Неупокою и Игнату, а встретив их отчуждённый взгляд, тоскливо уставился на сидевших в отдалении дворян.

Юфар извлёк из сумки три бумаги: расписки Осипа в получении денег и противень списка Передового полка, взятый у Брусленкова. Было негромко названо страшное имя Малюты. Тот долго не станет разбираться, придётся дьяку попробовать мясца. «Твои расписки, – объяснил Юфар, – я должен переслать в Бахчисарай, казнардар-аге, но он хороший казначей, он умеет считать не только деньги. Он мне простит, ежели я перешлю их в другое место. Возьми, Игнат...»

Широкие, в тёмных бугристых венах руки дьяка медленно заметались по столу. Его так откровенно перекосило, что Юфар невольно тронул нож на поясе. Душа русского человека кажется то незатейливой, корыстной, то непостижимой. Нельзя заранее сказать, что в ней созреет и взорвётся под действием страха или мучения совести.

В чистую горницу не вовремя припёрлась Лушка. Она несла корчагу с мёдом, приплясывая и напевая одну из глупых простонародных песенок о том, как «старик поехал по дрова на старухе ночью». Дворяне захохотали и стали звать Козлиху на колени. Ильин отвлёкся от чёрных угрызений, Юфар налил ему вина. Выпьет Ильин, задавит в себе первую тошноту Иуды, дальше пойдёт легче.

«Ух-ух!»– приплясывала Лушка возле дворянского стола. Двое вскочили, застучали сапогами. Они были бледны и трезвы, их невесёлые глаза не отвечали пляске. Русские пляшут странно, одни ноги веселятся у них.

Лушка разошлась и завертела задницей. Ещё двое дворян пошли плясать. В чёрной половине зашумели ногайцы – верно, поссорились с русскими мужиками. Юфар и его спутники заметили, что пляшущие отгородили их от телохранителей.

Неупокой поднялся, Лушка кинулась ему на грудь:

– Любый мой, любый! Где ты пропадал? Дай зацелую!

Только любви и не хватало Дуплеву. От Лушки пахло потом и чесноком. Руки её горели. Юфар взглянул на Неупокоя, на дверь. Если Неупокой утащит Лушку, пляска остынет, между Юфаром и ногайцами снова появится свободное пространство.

Трудно было понять, Лушка тянула Неупокоя в сени или он её. Они сбежали в знакомую каморку, топот за стенкой утихал. Присев на лавку, Лушка устало взглянула на Неупокоя. Лицо её казалось немолодым и безнадёжно грустным, какими бывают лица женщин после многих бед.

О любви она больше не заговаривала. Веселье стекло с неё, как талая вода. Не притворяясь больше ни разбитной, ни красивой (а женщины умеют, половина красавиц притворяется), Лушка выглядела жалковато, но приятно. Её хотелось приласкать, освободить от тайной тяжести.

Неупокой нагнулся к ней. Она сказала:

   – Брось ты. Теперь-то уж...

   – Чего – теперь?

   – Как бог даст. Жди.

Неупокой не понимал её. Лушка прислушалась. Он пересел на другую лавку.

   – Ю-ю-у! – заверещал кто-то в сенях или в чёрной половине. – А-ада!

И замолчал, как задохнулся. Неупокой вскочил. Он сообразил, что крикнули: «Не надо!» Так часто взывают люди, которых убивают. Если хоть малая надежда есть, они пытаются уговорить убийцу, что их не надо убивать. Ну, а уж если нет надежды, то кличут мать или скрипят зубами.

Потом раздался звон железа: сшиблись сабли. Что-то тяжёлое упало у дверей чёрного хода. Выхватив нож, Неупокой шагнул к двери. На пути его оказалась Лушка.

   – Не ходи.

   – Там наших бьют!

   – Сейчас сюда придут, не торопись.

Ему не нравилось, как Лушка смотрела на него: прощально и без жалости. Словно увидела чумного бродяжку у дороги, надо его обойти Подальше и оставить умирать. Неупокой протянул руку, чтобы отшвырнуть её... В каморку ворвались двое дворян. В руках у них, как мокрые, блестели сабли.

Клинок метнулся к потолку, сильно наискосок: в каморке с саблей не развернуться. Неупокой умер бы, не успев затосковать. Кто знает, не было ли так лучше для него... Лушка внезапно завизжала, вырвала из-за пазухи крестик, формой напоминающий яичко, и загородила Неупокоя.

   – Ты! – двинулся на неё поднявший саблю. – Твоё дело седьмое!

Лушка расщепила крестик, в нём что-то блеснуло алым камешком. Велела строго:

   – Русских приказано живьём!

Стоявший ближе к Неупокою протянул лапу:

   – Нож!

Неупокой замешкался, и дворянин раскрытой жёсткой ладонью ударил его в лицо, расплющил нос. Неупокой увидел себя в углу, на полу. Его ещё ударили ногой по пояснице, умело и нестерпимо больно, скрутили одрябшие руки и выволокли во двор.

У крыльца валялся мёртвый Юфар с разрубленным лицом. Из ворот, цепляясь за столбы, словно возница был слепым, выползала каптана дьяка Ильина. Створку ворот придерживали конюх и здоровенный, высокий, хотя и несколько уже оплывший в брюхе молодец в зелёной однорядке и зипуне, крытом гвоздичным шёлком. Чувствовалось, что ему ужасно хочется скорей спровадить Ильина: когда каптана загремела по деревянной мостовой, он с облегчением толкнул ворота и отёр с лица заботу и пот.

Это был государев потешник, собутыльник и верный раб, «из гноища поднятый», как говорил он о себе, Василий Грязной-Ильин.

Холопы Штадена грузили в телегу мёртвых ногайцев. Коней их уводили на конюшню – немцу прибыль. Другая телега, запряжённая унылой клячей и беспокойным лишайным жеребцом, предназначалась для живых. На неё, расшибая колени, затолкали Неупокоя. Из-за угла вывернулся Злоба Мячков и доложил Грязному, что другой изменник утёк между сараями через какой-то лаз.

   – Кабы ты, Василий Григорьевич, не исторопился мурзу рубить да Осипа выпускать, мы бы вдвоём ба...

   – ...с ним, – сказал Грязной, оглядываясь на Дуплева. – Ходом в Слободу!

Телега затряслась по плашкам мостовой, потом по ссохшейся грязи. Неупокоя колотило головой о передок. Вратарь у Земляного вала с поклоном выпустил телеги и конвой на Большую Владимирку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю