Текст книги "Цари и скитальцы"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
Дмитрий Иванович Годунов до времени ограничивался Постельным приказом, то есть хозяйственной жизнью двора, его мелкосемейной суетой и интригами, забавлявшими государя. Иван Васильевич не видел в Годунове соперника Колычеву. Он только с удовольствием наблюдал за их грызнёй.
Союзниками Колычева были князь Тулупов, мать его Анна и протопоп церкви Александровой слободы. Княгиня Анна искусно создавала впечатление, что и царица – сторонница Умного. То, что Умной не просто не любил царицу, а замыслил сменить её, было их тайной.
Другая тайна состояла в бесовском расчёте Василия Ивановича, избравшего бдительного Годунова орудием расправы с государыней.
Ворожея Козлиха прижилась у царицы Анны. Она ходила к ней по понедельникам и пятницам – дням, самым подходящим для лечения и ворожбы. Анна хотела родить. Лушка Козлиха хотела стать её доверенным лицом и угодить княгине Тулуповой. Пронося травы во дворец, вешая над царицыной постелью «громовую стрелку» – чёртов палец, Козлиха рисковала, но знала, ради чего. Контраст между прозябанием в Заречье и теперешним доверием государыни был слишком соблазнителен.
К травам в России отношение особое. Ими лечились и травились. Вылечиться желает всякий. Но гораздо больше люди боятся заболеть.
К травникам относились подозрительно, особенно при дворе.
У государя погибли три жены. Иван Васильевич и Годунов имели основание не доверять травникам и преследовать ворожей.
Козлиху не обыскивали. Только смотрели, чтобы она сдавала при входе в царицыны палаты свою кошёлку. Она сдавала, всякий раз мелочно проверяя, не спёр ли сын боярский истопник что-либо из её бабьего имущества: деревянный гребень, цветные нитки, скляницу с ароматной водкой, как называли тогда духи, дешёвый бисер в полотняном мешочке. Истопник скалился, и, уж во всяком случае, ему не приходило в голову залезть под юбку-запаску к стареющей Козлихе.
Под запаской Козлиха проносила травы. Выставив для дозора доверенную спальницу Анку Васильчикову, она заваривала их на масляной лампе или настаивала на вине. Был ещё способ скорого составления настоек – в тёплом навозе. Только для этого Васильчиковой приходилось бегать на конюшню и поить конюха.
Расчёт Колычева основывался на неизбежном – таком, как сила тяжести или законы трения. Бдительность по мелочам изгладывает и отупляет ум. Годунов должен был поймать ворожею.
На двадцать пятый или тридцатый раз Козлиха, сдав кошель истопнику и торопясь, по женскому обыкновению оправила запаску. Подвязанный под нею пучок травы упал, остался в полутёмных сенях. Истопник Июда Кашин кинулся к Годунову.
Дмитрий Иванович давно заметил, что государь стал холодней к жене. По всему чувствовалось, что Колтовские не прижились в высоких палатах. Скуратов велел беречь Колтовских. Дмитрий Иванович не понимал зачем. Затем, что у них связи с низовым коломенским дворянством? Постельничий боялся упустить мгновение, когда государь захочет выслушать плохое о Колтовских и это плохое скажет ему Колычев. К тому же Дмитрий Иванович не понимал, союзница ему царица или нет. Его сбивали слухи, распускаемые княгиней Тулуповой, с чьим сыном Годунов и Бельский были на ножах.
Дмитрий Иванович велел составить грамотку «об утерянии травы». Спрятал её. Велел следить за Лушкой. И молчать.
Он тоже понимал значение тайны в бесшумной грызне за власть.
Через племянника Дмитрий Иванович пытался выяснить, чего желает государь: тянуть семейную волынку без любви или сменить жену. У Дмитрия Ивановича были на примете русские и нерусские красавицы.
О слежке за Козлихой первой догадалась спальница царицы Анна Васильчикова. Она донесла об этом не государыне, а благодетельнице, княгине Тулуповой. Та, по совету Колычева, тоже приказала ей молчать.
Так все молчали – до начала февраля.
Молчание и проницательность Васильчиковой показывают хитрость и отвагу, не свойственные юной обитательнице терема. Действительность не соглашалась с расхожим образом девицы, запертой в терему, где её «буйны ветрушки не овевают». И люди гадились, и ветры овевали, как всегда.
Анна Васильчикова была достойной воспитанницей княгини Тулуповой, истинной матери-подстрекательницы, в первую голову мечтающей о счастье сына. Васильчикова тоже верила в своё счастье.
Душевная невинность редко встречается у девушек, воспитанных в уединении. Ничто так не развращает воображения, как сытая теремная жизнь с доверительными шептаниями с подругами и девками из самых ближних, которым есть что рассказать. У Анны скоро выработалось женское расчётливое чутьё на то, какими глазами на неё смотрят – галятся – мужчины.
По должности она встречала государя всякий раз, когда он шёл к супруге. Иван Васильевич смотрел на Анну со смесью жадности и умиления. Она без наставлений благодетельницы играла перед государем ту робкую, невинную и потаённо-страстную горлицу, какой он хотел видеть её.
Возможно, некоторые наставления давал ей князь Борис Тулупов, знатный ухоженный красавец, перед которым Анна привыкла преклоняться с детства.
Анна Васильчикова с голубой лентой на распущенных по-девичьи белокурых волосах умела оживлять воображение.
Встретиться с ней внезапно, когда идёшь к жене, прочесть в её прозрачном взгляде, что она знает, зачем идёшь, изобразить дразнящую ухмылку нетерпения, фальшивого, как все его умильные отношения с царицей, а, возвращаясь в свою опочивальню, на что-то грешное намекнуть другой улыбкой – усталости или разочарования...
Он, постоянно ощущая свою нечистоту, оберегал невинное сознание этой девушки-ребёнка. Такой он её видел. Он терпеливо любовался запретным плодом. Глубинная уверенность в его доступности подслащивала игру. Большой любитель слов, Иван Васильевич даже в мечтах впадал в риторику и сравнивал Анну Васильчикову – Аннушку – с чистым лесным источником, так потаённо затерянным в траве, что льдистой его свежести не касались никогда даже дрожащие заячьи губы.
Предметом бесед с Борисом Годуновым в последние дни стали почему-то древние княжеские уставы. Борис ли наводил на них или Иван Васильевич сам подобрался к занимательным статьям – о правилах разводов. Причинами развода с княгиней могут быть: «если жена станет ходить по игрищам без мужа»; «станет на мужа зло умышлять – зелием или людьми»; «услышит что про князя нехорошее, а мужу не донесёт». Всё это мало подходило к случаю, но Дмитрию Ивановичу было довольно, чтобы решиться на составление новых грамоток: «О прихождении к государыне в неурочный час» и «О вонянии, якобы исходящем из покоев».
Отскрипели крещенские морозы. Иван Васильевич, получив намёк на неких чародеев, ходящих во дворец, откликнулся не сразу и неохотно. Он стал присматриваться не к царице, а к приметам, искал нечаянных знамений, вникал в себя – готов ли к перемене жизни, и слушал проповеди попа слободской церкви. Тот не был связан с Годуновыми, был ставленником игумена Троице-Сергиева монастыря, друга Умного-Колычева, и, значит, тема его проповеди: «Аще жена зелием детей ищет» – была избрана случайно, по наитию. Наитию священников Иван Васильевич доверял.
Иван Васильевич любил игру и тайну. Любил их тени на тусклой белизне будней. Он любил сказки, в которых жизнь искажена настолько, что кажется не тяжким невесёлым путешествием, а перемежающимся приключением. Он в свою очередь намекнул Годунову, чтобы тот не торопился.
Но Дмитрий Иванович понимал, что всякое разоблачение хорошо вовремя, что обличения и грамотки могут «остыть», «закиснуть». Он уже сопоставил список приходов государя к государыне с визитами Козлихи. Сопоставление доказывало, что чародейство прямо касается супружеских отношений.
Колычев и Тулупов тоже не дремали, могли опередить.
Однажды поздно вечером Дмитрий Иванович явился с вестью: Лушка осталась на ночь у царицы. Васильчикова будто предупредила стражу, чтобы не ждали выхода Козлихи, запирали. Предупредила неосторожно, рядом оказался истопник Замятия Кашин. Дмитрий Иванович исторопился потому, что вдруг представилась возможность замазать в дело Анну Васильчикову, подсунутую во дворец Тулуповой.
Он заразил своим нетерпением государя.
Иван Васильевич распорядился убрать из переходов и сеней всех ненадёжных. Пошли: Иван Васильевич, Дмитрий Иванович, Июда Кашин, Богдан Шарапов, Замятия и Василий Кашины. За своих людей Годунов мог поручиться: они были повязаны родством, приважены сладкой жратвой при необременительной работе и раз навсегда зажаты страхом перед маленьким окольничим, главой Постельного приказа.
Дмитрий Иванович шёл первым. У него была прямая и сухая спина с узкими плечами, сварливо откинутая голова в коротких волосах, отчего резко выступал остренький затылок, и смешная подпрыгивающе-скользящая походка, над которой никто не смел смеяться.
Двое сеней и переход. В углы и стены вжались жёлтые от свечей лица стражей. У двери в сени, ведущие в царицыну опочивальню, сидела с шитьём Анна Васильчикова. При виде государя она молча выронила шитьё и как бы в обморочном беспамятстве легонько стукнулась затылком о сукно обоев.
У всех вошедших были мягкие шевровые сапожки. Не шли, скользили по тканым дорожкам, словно гады. Дмитрий Иванович по знаку государя приотворил дверь в опочивальню.
Истопники скромно отпрянули. Иван Васильевич своей рукой отбросил заглядевшегося Годунова.
Три свечи горели на столе, крытом тяжёлой красной скатертью. Дымящуюся плошку и серебряную чашу с какой-то жижей Иван Васильевич едва заметил: глаза прилипли к стройно округлённому, с изюминкой пупка, животу Анны и беспомощно вздёрнутым соскам. Дикие глаза Козлихи смотрели на пупок и ниже, одна её рука лежала на бедре царицы, другая лила что-то из серебряного ковшика на живот. Лицо Козлихи было белым, а губы – чёрными, словно она их накусала в родовой или любовной муке.
Лушка была простоволоса, в одной рубахе, и выглядела неожиданно молодой и сочной. В прозорливом воображении Ивана Васильевича сладостно мелькнуло её тело во мгле подвала, над огнём.
– У-a! – тихонько взвыла Анна.
Она, как одержимая, забыла человеческую речь.
Чем они занимались, гнусные? И отчего так безразлично смотрели обе на вбежавшую Васильчикову с покрывалом – словно из глубины страдания или наслаждения?
«Зельем детей искали, – признается Козлиха на допросе. – Лили на пупок заговорённую воду и глядели».
Признание достаточное, чтобы погубить её и государыню. Но у Ивана Васильевича осядет на душе, будто Козлиха что-то главное и неудобосказуемое скрыла, унесла в яму на тюремном пустыре.
В ту ночь в своей опочивальне Иван Васильевич долго молился и в забытьи стоял на опухающих, болезненных коленях под гипнотически мигавшим огоньком лампады. Потом он улыбнулся кому-то огненно-крылатому во мраке, лёг и погрузился в сладкий сон оратая[26]26
...сон оратая...— Оратай – пахарь.
[Закрыть], чьё поле вспахано.
На следующий день пошли допросы. С Лушкой всё было ясно, Иван Васильевич знал, что выдавит из неё Годунов и как выдавит. Дмитрий Иванович настойчиво указывал, что и Козлиху, и Васильчикову ввела к царице княгиня Тулупова. Умысел его был прозрачен, Ивану Васильевичу скоро стало скучно, и он велел больше не поминать княгиню Анну.
– Как полагаешь, – перевёл он разговор. – Васильчикову тоже надобно пожечь?
Годунов знал от Бельского, что государь приглядывался к спальнице царицы. Но – как приглядывался? В передаче Богдана, лёгкого на срамные речи, намерения государя были просты и низки. Тут можно угодить или... сильно промахнуться.
Позабавлявшись умственными мучениями постельничего, Иван Васильевич задал другой вопрос:
– Анка Васильчикова просила о встрече с нами? Ела поутру?
– Воды просила, государь.
– Не подурнела от огорчения?
Дмитрий Иванович решился:
– Государь, она напугана. Что ей прикажешь, то она и сделает. А после в монастырь уйдёт вечной молчальницей. Привесть её?
– Ты об чём, Димитрий? Твоё ли дело сводничать?
Кто-то упорно не понимал кого-то. Годунов больно закусил губу. Хочет ли государь Васильчикову в свою постель? От этого зависело теперь, быть может, всё будущее Годунова.
Но он всё время помнил, чья ставленница и любимица Васильчикова.
– Прикажешь, государь, пытать её?
Годунов знал, что к пытанному телу Иван Васильевич испытывал брезгливость.
– Веди в подвал. Жди нас.
Было забавно смотреть на оживившегося Годунова. Иван Васильевич убеждался в который раз, что самые догадливые из придворных явно глупей его, царя. Внушение Васьяна Топоркова: не заводи советников умней себя – было бессмысленным. Где их сыскать – умнейте?
Иван Васильевич позвал Тулупова. Вместе они отправились в пыточный подклет.
Оттуда после бурного допроса Лушки и спальных сторожей тянуло порченой кровью и угаром. Всякое производство пахнет дурно и по-своему: Пушечный двор, Яуза под слободой кожевников... Приятно пахнет только там, где люди ничего не делают: в лесу. Но стоит туда явиться угольщикам и смолокурам...
Из-за тесовой двери выплёскивался заливистый, как будто детский плач. Ивана Васильевича он не тронул. Анка рыдала не от боли, а только от вида пыточных орудий. Такая слабость раздражает мастеров. Бессмысленно пытаться умягчить их – они же на работе.
Анна Васильчикова стояла с оголённым плечом, в одной рубахе. У мастера в руке был раскалённый шкворень. Дмитрий Иванович смотрел на Анну с бездушным любопытством.
Мастер поспешно шагнул к Васильчиковой. Известно было нетерпение государя во время пытки. Случалось, он бил мастеров посохом за вялость. И Дмитрий Иванович наставил мастера, чтобы не медлил, жёг девку, едва государь переступит порог.
Мастер протянул шкворень к маленькому круглому плечу.
И тут же был отброшен посохом к жаровне. Его кожаные штаны с пятнами засохшей нежити закорёжились. Бог не обидел государя силой. Борис Тулупов повёл себя как верный телохранитель: стал добивать ногой того, кого ударил государь.
Годунов понял, что проиграл.
– Что же ты делаешь, Димитрий? – мягко укорил его Иван Васильевич. – Как у тебя на такую красу рука поднялась?
Дмитрий Иванович плакал от дыма. От штанов мастера в подвале стало тяжело дышать. Васильчикова, подавляя дурноту, подалась к спасителям. Она не знала, к кому уместнее оборотиться голым плечом и заострившимися под рубахой грудками. Спасителям хотелось тут же унести её на руках – в безопасность, тишину и чистоту опочивальни.
Иван Васильевич преодолел нецарственный порыв. Велел Тулупову:
– Уведи к матери.
Васильчикова сомлела и не могла идти. Пришлось нести её по переходам и сеням, выбирая те, где меньше стражи. В беспамятстве она так тесно прижималась к сыну благодетельницы, что у него немели ноги, а сердце билось медленно и обречённо, в каком-то погребальном ритме.
3На сырную седмицу[27]27
На сырную седмицу... — т. е. на масленицу.
[Закрыть] Неупокой получил новое задание Умного: приехав в Вологду, вызнать, что можно, о корабельном строительстве, и как то тайное строительство оберегают от посторонних глаз. Обсудив недомолвки государя и то, что работами ведает английский мастер, они согласились, что в Вологде, пожалуй, зачинается российский военный флот. Полная победа в Ливонии без флота невозможна, а выход к морю теряет смысл.
Кроме того, Неупокою поручалось побеседовать с монахом-лазутчиком Исайей, сидевшим много лет в вологодской тюрьме. Склонить его к сотрудничеству. «Впереди у тебя Литва», – прямо сказал Умной.
В Вологде Неупокой остановился на подворье Строгановых, у их приказчика Оливера Брюннеля. Тот тоже отсидел в тюрьме по подозрению в шпионстве, ныне же ездил свободно за границу с мехами и серебром. Неупокой спросил его, знают ли в немцах о вологодских кораблях, дошли ли слухи.
– Тамо не ведають, я чаю, – ответил Брюннель с забавным северным произношением. Русскому он обучался в Холмогорах. – Оно и лутче, не то государю стыд.
– Стыд? – (Брюннель, видимо, путал русские слова). – Не стыд, а тайна государева!
Оливер острыми смешливыми глазами заглянул в кубок Неупокоя и долил вина. Он явно не принимал всерьёз военного значения вологодской верфи, как и другие иностранцы. Тем лучше, – порадовался Дуплев.
Утром он сам отправился на верфь. Ему понравился торговый город Вологда, рассечённый рекой – такой же просторной и холодной, как мысль о дальнем плаванье. От новых складов и причалов шёл свежий запах леса. Здесь люди не скрывали своего богатства, как в Новгороде и Москве. На глазах голландцев и англичан опричники не разоряли вологодского посада. В облике жителей чувствовалось достоинство людей небитых, сознание своей полезности.
По случаю начала масленицы по деревянным мостовым бродило множество не слишком трезвых вологодцев. Близились «прощёные дни», когда христиане должны прощать друг другу вины и жалеть обиженных. Две вольные девицы с простыми ненакрашенными лицами (сурьмились и чернились только порядочные женщины) пристали к Неупокою: «По прощаемся!» – «Я на вас зла не держу», – попробовал он отшутиться. «А чего держишь?» – нашлись они. Едва отстали.
До верфи было уже недалеко, но ускорить шаг не удавалось. Толпа густела – верно, недалеко скопились кабаки. Надо присоветовать наместнику от имени Умного, чтобы убрал торговлю с берега... Но оказалось, что у верфи не было ни рядов, ни кабаков, а только склады. Народ шёл любоваться на государевы корабли!
На тайну военного значения.
Шпунты с засыпкой и мокрые подмости ограждали небольшой затон. В нём среди мусора и битого льда качалась недостроенная барка. Поодаль, на просторе, намертво вмёрзли в лёд и как бы плыли по сияющему снегу три корабля из сказки: так прихотливо и обильно были они украшены резьбой, краской и медью. Неупокой залюбовался ими, хотя в резьбе чудилось что-то излишнее и сухопутное – наличники, петух на крыше... Облик их плохо сочетался с чужим враждебным морем, где им придётся воевать с другими кораблями и штормами.
У вологжан по праздникам вошло в обычай – «глядеть государеву посуду». Торговые посадские, мастера и голь охотно любовались чужим трудом. Корабельный мастер-англичанин масленицы не признавал. Он вряд ли нашёл бы охотников трудиться, но после ряда голодных лет в городах скопилось множество бездомных. Словно в насмешку над степной вольницей, их тоже называли «казаками». Эти-то казаки и трудились на верфи в праздники, за исключением воскресений, пасхи и сочельника: их англичанин чтил.
Внимание толпы привлекли двое, тянувшие с помоста длинный брус. Им, верно, кто-то поднёс из жалости для праздника, и казакам никак было не согласовать усилий: каждый не в лад вздёргивал свой конец, словно невидимый надсмотрщик бил по шее одного, потом бежал к другому.
«Истинно, наша глупая работа, – сказал стоявший рядом с Неупокоем сухой, угрюмый жох-посадский. – Сил не счесть, направить некому».
Над другим ухом Неупокоя внезапно раздался душегубский бас:
– Дёргай разом, волчья сыть!
Хмельная рожа с брыластыми щеками поднималась над толпой словно на шесте кукольника-скомороха. Казаки, испугавшись, напряглись и потянули дружно. Брус перевалился через борт, барка качнулась. Кричавший сплюнул и сказал:
– Коломенка.
Коломенками называли плоскодонные ладьи разового плавания – на них сплавляли по реке товары, а в низовьях продавали на дрова. Волжанин Неупокой не согласился с крикуном – сравнение будущего боевого корабля с коломенкой казалось оскорбительным. Крикун отрубил красной лапой:
– Вся эта государева посуда – зерно возить в Великий Устюг.
– Государь что, торгаш? – возмутился Неупокой.
Вмешался жох-посадский:
– Истины для скажем, государь торгует. Дурного в этом нет, если по-честному. Худо, что нам торговать не дозволяют, покуда государевы товары не распроданы... Суда же эти валки, днища плосковатые, для взморья не годятся. Я мыслю, государь их строит, чтобы казну свою по рекам перевозить.
– Зачем ему казну возить туда-сюда?
Неупокоя бесила тупость посадского.
– Время ныне... непокойное, – предположил посадский.
Крикун остановил его:
– Ты реже языком-то... А ты, служилый человек, зачем нас, хмельных, выспрашивать? Ты сам-то из каких? Не вербух ли из красной ряхи?
На сокровенном языке воров ряхой звали избу, вербухом – глаз.
Неупокой в Вологде оделся просто, чтобы свободно ходить по улицам без слуг, теряться в городской толпе. С таким незнатным, бедным сыном боярским можно почти на равных испить вина или подраться безнаказанно. В толпе люди не сторонились Неупокоя. Разве какой-нибудь внимательный, как этот жох-посадский, глянет в глаза, уловит в них сосредоточенность, редкую у простого человека, и замолчит на всякий случай.
Крикун был из других: он если кого подозревал, то сразу бил.
У Дуплева возникло искушение – скрыться в толпе. Тут и пришёл бы конец его поездке. Хорошо, колычевская натаска не подвела. Не сделав и полшага, Неупокой отворотился и обидчиво уставился в пространство. Резкое солнечное сияние льда выдавило слезу.
Крикун растерянно покашлял. Бить неподвижного, обиженного человека он не умел. Скоро стоявшим впереди наскучило глядеть, они замёрзли, их манили домашние блины. В толпе началось медленное перемещение: кто был последним – полез вперёд, в точности по Писанию. Крикун спросил:
– Ты, што ли, приезжий... осударь?
Он, кажется, раскаивался в своём гнусном подозрении. Неупокой знал за собою это свойство – вызывать у людей сильных и грубых желание опекать его.
Я из Нижнего, – ответил он. – Свёл бы ты меня блинов поесть, я угощу.
Крикун обрадовался. Сказал, что кличут его Митькой, прозванье – Крица. Он из кузнецов, но разорился, а в казаки идти не хочет. В праздник обиженные угощают его и натравливают на обидчиков, чтобы избил. По облику к нему прилипло прозвище: крица – необработанная полоса железа. Работа – бить по наущению – поганая и непостоянная, но Крица научился бить вежливо, не очень больно, а харя получается в крови. Заказчику приятно.
Неупокою не пришлось распределять места: Крица отнёсся к нему как к новому кормильцу, звал осударем. То, что Неупокой не раскрывал своих намерений, давало надежду на высокую оплату.
По предписанию Колычева Неупокой должен был встретиться с монахом Исайей, сидевшим в вологодской тюрьме. «Обманешь его или пугнёшь, – советовал Умной. – Жизнь и свобода его в твоих руках. После Вологды и Нарвы ехать тебе в Литву».
Крица Исайю знал. Подобно прочим заключённым, Исайю выводили на улицы за подаянием. «Он вроде бахаря, – пояснил Крица. – Иные спросту клянчат, а он непременно со сказанием. За ним мало и смотрят. Стражник напьётся, Исайя его в тюрьму ведёт. Народу весело».
В масленую неделю заключённых особенно охотно водили по городу. Часть подаяния шла в карман тюремщикам. Исайя оказался в одной из съестных лавок, где торговали блинами и вином. Лавка была набита народом плотно, до распахнутых дверей: Исайя что-то рассказывал посадским.
У всех людей срамных профессий – прорицателей, нищих и глумцов – бывает на лицах неприятная двойственность выражения, какая-то заведомая лживость и истерическое бесстыдство. Исайя всё это удачно скрывал кудлатой блёклой бородой и крепким румянцем щёк и носа, придававшим ему вид искренний, простецкий. Он, несомненно, играл: в трагических подъёмах его голоса проскальзывали насмешка и злорадство. Посадские же слышали в его повествовании то, что хотели слышать, и потому едва не плакали.
Исайя рассказывал об одной из тех нелепых московских казней времён опричнины, которые остались непонятными посаду. Когда казнили членов Боярской думы, посаду было всё понятно.
– К полудню уже семь посадских опричники сказниша! Восьмого, именем Харитона Белоулина, взяли и не могли свалить: собою бо велик, черн власы, страшен образом и кричущи ко царю стречным голосом: «Пошто еси неповинну нашу кровь излиешь?» И с грубостью глаголя, псари подскочиша пособить палачам, и отсекоша ему голову, глава же спрянула от них и язык лягщуще спрядывает от земли, труп же воссташа на ноги и начал трястисися страшно. И сбивали с ног его палачи, и никак же не могли стронить...
У сбившихся в харчевню прасолов, разносчиков, рыбных мелких перекупщиков и всевозможных мастеров в уме было одно: за что наших били? Мучительно хотелось справедливости. Невыносимо было верить в преступность власти, освящённой богом.
– Государь же, поднявши аргамака, скакаше на Неглинную, в свои хоромы. И понемногу времени, часу на шестом, от царских хоромов гонит скорый гонец и кличет зычно голосом и шапкой машет: «Государь помилова!» И, распустив оставшихся живых, палачи разошлись по домам, славя господа. Оставленный же труп сей трясся весь день и во втором часу нощи упал. Наутро мёртвых телеса упрятали по повелению царя.
Немного надо человеку, чтобы поверить в мудрую милость власти. Ибо поверить в неё – значит, найти себя в гражданском мире, который тебе не расшатать. Близились дни прощёные, людям хотелось помириться, с кем только можно. Они сочувствовали государю, в ужасе ускакавшему на Неглинную, а позже казнившему опричников Басманова и Вяземского, – сочувствовали и почти любили его. Монаху же подавали вдвойне, поили горячим вином его и стражника, в великом облегчении пили сами. За будущее. Пусть не слишком светлое, но хоть не злое.
На посаде жили не мечтатели, а реалисты.
– А вот мы продаём! – послышалось на улице.
Невольно насторожились уши покупателей и торгашей. В двери под резкую свирельку зачастила скоморошья прибаутка:
– Вот табакерка из копыт коров, которых фараон во сне видал! Вот камешек Давида, угробившего Голиафа! Струны арфы Давидовой! Ступень от лестницы в небо...
У Исайи появились достойные соперники. Народ, пресыщенный трагедией, потёк на улицу смеяться.
Освободилось место у длинного дубового стола. Дуплев велел Крице заказать блинов с икрой и провесной сёмгой. Митька охотно побежал распоряжаться. Исайя утомлённо опустил голову на стол. Затасканная шапочка-скуфья плохо прикрывала бледную лысину. Страж его подрёмывал вполглаза. Он не боялся, что Исайя убежит: как государственный преступник, монах нищенствовал в цепях.
Неупокой негромко окликнул его:
– Отец! Блинами угощу.
Исайя живо пододвинулся, придерживая цепи. На его щиколотках под оковами был проложен ногайский войлок, сырой и ветхий от хождения по улицам. Руки оставались на свободе.
– Что, тяжко тебе жить али стерпелся? – спросил Неупокой.
– Ты облегчение мне, што ли, сделаешь?
Они впервые встретились глазами. О чём-то догадавшись, монах напрягся:
– Откуда, сыне?
– Марк тебе шлёт поклон.
Исайя, истомившись по своим, должен был клюнуть на Сарыхозина.
Сквозь бороду монаха пробилась опасная улыбка:
– Пане мой милостивый! Когда ж ты его видел?
Неупокой сумбурно, чувствуя уже, что ложь не удаётся, забормотал о Вольмаре. Будто он был там по служебной надобности, встретил Тетерина и Сарыхозина, они хотели представить его князю Полубенскому, но тот уехал в Краков...
– Чего глядишь, словно я тебе дёготь от колесницы святого Илии навязываю? Не веришь мне?
– У кого иорося пропало, у того в ушах визжит, – откликнулся Исайя.
Крица принёс блины. Это дало Неупокою минуту трезвого раздумья.
– Ладно, ты ешь, – сказал он. – А то, гляди, посадят на тюремную затируху и на улицу не выведут.
– Ты, што ль, посадишь?
– Могу и я.
– Так бы и пел сначала. – Исайя не удивился, только вздохнул. – С Москвы?
Неупокой, не отвечая, ел свой блин. Кивнул Крице: ты тоже ешь.
Тюремный страж подсел поближе. Неупокой велел:
– Митя, угости служилого.
Крица проворно пересел между Исайей и стрельцом. Монах придвинулся к Неупокою. Руки его были заняты блином, цепи с грохотом поволоклись по половицам.
– В Москве о тебе вспомнили, – сказал Неупокой. – На самой маковке.
– Нехорошо, – опять вздохнул Исайя.
– Строптивых там не любят.
– Где их любят?
Пожевали. Сёмга была с обильной желтизной, жир тёк по бороде Исайи. Он был привычно неряшлив, как все надолго заключённые.
– Вот ты меня стращаешь, что выпускать не станут, – заговорил он, вытирая руки о серую хламиду. – Ты думаешь, больно уж я привык чарки по кабакам сшибать? Ты меня в масленицу встретил. А наступит великопостье? Сочтут посадские, сколь пропито, ужаснутся убыткам, зажмут мошны, в кабаках одна голь останется. И сяду я до пасхи на ту самую затируху.
– Свободы хочешь?
Да ничего я не хочу. От вас.
Беседа приобретала безнадёжный оборот. Неупокой знал таких упрямцев, воспитанных в монастырях. Он сам мог стать таким.
– Не хочешь нам помочь?
– Вам уже никто не поможет. Души ваши отягощены грехами. Вы думаете, грех ваш на государе. То – лжа! Не только сами вы грехом запачканы, но и народ по вашей воле принял часть греха. Может быть, вам поможет божий гнев.
– Божий гнев – кара, а не помощь.
Не было ничего нелепее и жальче этого спора о словах. Дуплев не мог остановиться. Внезапная неудача оглупляет, лишает чувства меры.
– Гнев божий, обрушив на страну новые бедствия, заставит вас опомниться. Злые друг друга перережут, добрые останутся.
– Так не бывает... Вы с Курбским, конечно, добряки?
– Мы тоже грешники, но не по своей вине. Ваш государь сам из всякого несогласного предитора творит. – (Неупокой знал уже это литовское – «предатель»). – Кого он гнал, те мыслили сломить его силой же! То было недомыслие: ваша сила сама себя ломит.
Возбуждённый Исайя налил себе вина без разрешения Неупокоя. У Исайи были худые пальцы прирождённого писца.
– Я знаю, чего ты хочешь, – сказал он тише. – Чтобы я открыл тебе заветное слово, а ты пойдёшь с ним к вашим несчастным беглецам в Литве двойных предиторов искать. Но моё слово дорого, и не о том оно, об чём вы хлопочете. Дело моё святое, и письма мои ходят по свету вольно, а более мне ничего не надо. Мне скоро петуха колоть.
Исайя встал – тяжёлый от вина и сытости. Бугристый лоб его был странно бел рядом с набухшим кровью носом. Хотел бы Неупокой проникнуть за этот лоб... Намёк на петуха он понял: в Платоновых диалогах Сократ приказывал зарезать после его смерти петуха в жертву Асклепию-врачевателю[28]28
...в жертву Асклепию-врачевателю. — Асклепий – в греческой мифологии бог врачевания, даже воскрешавший мёртвых.
[Закрыть]. Верно, все узники считают смерть исцелением.
Страж неохотно потащился следом за Исайей. У разорённой горы блинов остались Неупокой и Крица. Митька сперва несмело, потом всё яростнее стал доедать блины. Неупокою было гнусно. Он вымогал предательство у человека, которого в другое время считал бы братом по духу и наставником.
Правда Исайи резала слух не одному Неупокою. То, что Исайя по заданию Воловича оклеветал когда-то греческого митрополита, не затемняло выстраданной правды.
– Ты где ночуешь? – спросил Неупокой.
– Де бог пошлёт, – ответил Митька набитым ртом.
– Хочешь ли мне служить? Жалованье тебе положим, как стрельцу.
У стрельца хозяйство кроме жалованья.