355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Цари и скитальцы » Текст книги (страница 17)
Цари и скитальцы
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 05:00

Текст книги "Цари и скитальцы"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)

5

Гомон в шатре князя Воротынского напоминал кляузное и бестолковое крючкотворство, каким отличались новые московские суды. Каждый воевода знал собственную долю вины, умалчивал о ней и норовил больней куснуть соседа. Намёком задевали главнокомандующего. Князь Михаил Иванович маялся молча.

Больше других досталось менее виновному – князю Хворостинину, благо был молод и послужил в опричнине. Одоевский и Шуйский утверждали, будто им не хватало только князя с его полком, чтобы задержать Гирея. «В лесу отсиживался!» – обижали они его. Василий Иванович Умной стал было заступаться, но скоро махнул рукой: пусть откричат.

Русские в запоздалой погоне за татарами достигли речки Лопасни. Девлет-Гирей, по сообщениям разведки, остановился на болоте за рекой Пахрой. Он поджидал царевичей с отрядами прикрытия. Они ввязались в бой с Передовым полком, насевшим сзади. Князь Хворостинин, вызванный в ставку Воротынского, мыслями оставался в лесу, в бою, ему не терпелось туда вернуться, словно от этих догоравших схваток зависел исход войны.

Воеводы хрипли. Иван Меньшой Шереметев велел подать малинового квасу. Налил Воротынскому. Тот пусто поглядел на ковшик, встал и вышел.

Шатёр стоял у речки с осоковыми берегами. Через лужок, на возвышении, жемчужно серела церковка с деревянным чешуйчатым куполом. Она выглядела такой же ненавязчивой и погруженной в свои печали, как и сельцо за нею. Словно шептала всем мимоидущим: хочешь – зайди в меня и помолись, не хочешь – не обижусь. Сколько подобных церковок и деревень в многострадальном приокском крае проехал мимо Михаил Иванович, и все они шептали кротко: можешь – защити нас, не можешь... Ему хотелось плакать, и только ощущение безмерности беды и невозможности, немыслимости допустить её сушило горло и глаза.

По нескошенному лугу он побрёл к церкви. Голоса стихли – то ли квас полюбился оставшимся в шатре, то ли уход первого воеводы обескуражил их. Оружничий князя из боевых путивльских казаков – при всей свирепости в бою, в обыкновенной жизни человек тихий и привязчивый – шёл следом. Когда дверь церкви сухо скрипнула на деревянных шипах, оружничий остановился, сел по-татарски на траву.

Перестоявшиеся травы залили луг и вылезали из-под церковного порожка. Осеменённые, нескошенные, они ждали зимы и бесполезной гибели. Метёлки шуршали на ветру, от запада тянуло холодком.

По пыльным половицам – из щелей попахивало гнилью и землёй – князь Воротынский подошёл к бедному иконостасу. На нём главенствовала богоматерь Одигитрия с требовательным, непрощающим лицом, коричнево светившимся в луче из заалтарного окошка.

В церкви небесный свет уместней, чем восковое пламя. Ещё уместнее молиться прямо звёздам, чтобы они, как ангелы, несли твоё сердечное мучение и покаяние к самому отдалённому престолу... Как далеко господь! И сколько у него таких убитых неудачей горемык, печалующихся не о богатстве, даже не о жизни, а о единственном, последнем деле. Может ли он услышать всех? Какой же силы должна достичь молитва, чтобы пробить все семь твёрдых небесных сводов и сквозь всемирный хор, и смех, и вопль, через разноголосицу земных печалей отдельным криком дойти до царя царствующих!

Да нет же, вот он рядом, царь небесный. И вот строгая матерь его, всеобщая заступница. Нельзя понять, как бог оказывается во всякой, самой заброшенной церквушке, да это и не нужно понимать. Ты только, сокрушая душу, вознеси молитву умную и искреннюю, и двинется гора. Гора войны.

Михаил Иванович молился то уставными, то собственными неумелыми словами. Молитва не воспаряла, слабо билась о размалёванные царские врата... Вера слаба?

В бога князь Воротынский верил без оглядки, сама возможность сомнения была дика ему. В шестьдесят лет душа уже стремится к запредельному, жизнь позади. Опыт чужих смертей подсказывал, что надо и ему готовиться... Упасть бы здесь, перед щелястыми вратами, и сбросить тяжесть жизни вместе с горой войны.

В его глаза смотрела Одигитрия, воинственная богоматерь. Судила.

В чём его вина? Не бросил все войска к Сенкину броду? Но на пересечённой местности у Дракина нельзя поставить гуляй-город, развернуть пушечный наряд. Четырёхкратное преимущество татар уравновешивалось только полевой фортификацией... Вот в чём был виноват князь Воротынский: в подобных рассуждениях. Если военачальник проявил решительность, но не достиг успеха, много крови пролил, его не судят; если не решился – виноват.

Господи, разверни татар на нас!

Михаил Иванович оцепенел, забылся. Поплыл в небесном свете к заалтарному окошку, вознёсся в пыльном голубом луче. В рассеянном сознании, подобно рыбам, всплыли древние слова: «козёл отпущения», «жертва», «Иона в море». «Один за всех».

«А вот что, – догадался Михаил Иванович. – Надобно дать обет! Такой великий обет, чтобы он дошёл до господа мимо всех воплей и молитв, яко гулевой отряд через чужой обоз... Возвести храм? Все вотчины, имущество пустить на храм?»

Имущество, строение... Какую цену оно имело рядом с позором, ожидавшим князя, когда Гирей возьмёт Москву! Стоило вздумать об имуществе, и заалтарный свет померк, черны и немы стали лики деревенского иконостаса, презрительно взглянула Одигитрия. Князь виновато забормотал слова молитвы, она мертво звучала в покинутом божьем доме, пока он не сказал:

   – Владыко живота моего...

Живот – жизнь человеческая, вот что дороже всего на свете. Недаром ею владеет только бог. Всё остальное его имущество, от дальних звёзд до неисповедимых морских глубин, ничто рядом с этим сосудом счастья и страдания. Бог направляет искру жизни в тело и терпеливо ждёт, когда она к нему, в небесные закрома, вернётся. Дар жизни у бога на особом счёте.

   – Возьми её, – сказал князь Воротынский в озарении, снова перестав ощущать себя, как бы смертным бесчувствием уже заранее охваченный, и весь подался к алтарю. – Повороти татар на нас, и пусть я после битвы года не проживу!

Ему почудилось: кто-то изумлённо и горестно вздохнул за царскими вратами, глядя на князя сквозь щели. Пылинки в световом столбе неслышно полетели в порозовевшее окно. Зазолотились лики. Святые, Одигитрия и предстоящие – все слышали обет, свидетельствовали. Стояла тишина суда и клятвы.

Потом Михаил Иванович опёрся на ладони, встал с колен и вышел из церкви, не крестясь.

Солнце в прорывах мглы, ползущей с запада, стояло ещё выше, но берега со зрелым лугом, речка и сырые отмели были помечены закатным багрецом. Над дальним лесом и подступившим к ржаному полю дубняком курчавился туман. Всё было недвижимо, даже рыбы в воде притихли, не плескались. Но никогда Михаил Иванович не испытывал такого сильного чувства жизни, её глубинного движения, и никогда ему не было так жаль своей прошедшей жизни. Он взвесил дар, обещанный господу, и убедился, что дар тяжёл и дорог.

Князь быстрым шагом направился к шатру. На склоне его перехватил Василий Иванович Умной. Заговорил о тайном деле. Подручный человек Умного Дуплев с осёдланным конём ждал поодаль.

В том, что задумал Колычев, не чувствовалось основательности, ударной силы. Замысел бывшего опричника висел на допущении, что крымский царь сыграет труса и дурака. Случись беседа час назад, князь отмахнулся бы от Колычева. Он считал его слабым воеводой, немного презирал за ревельскую неудачу.

Но теперь Михаил Иванович всё воспринимал в свете случившегося в церковке. Господние знаки неопределённы, никто не знает, какой из новых путей ведёт к спасению... Воротынский в последнем сомнении взглянул на бедновато одетого Неупокоя и положил руку на плечо Умному:

   – С богом, Василий. Только чтобы писаний – никаких.

   – Я лучшего человека посылаю, князь. Ему писания не нужны.

Воротынский вошёл в шатёр. Воеводы беседовали мирно и устало. Один Дмитрий Хворостинин уныло метался вдоль стенки. Воротынский одарил его летучей улыбкой и велел достать из сундука ларец.

Воеводы следили за главнокомандующим. Он извлёк из ларца старинный, новгородской ковки, серебряный образок – «Святой Георгий поражает змия». Шагнул к Дмитрию Хворостинину и повесил образок на его хрящеватую, ни жиром, ни мясом не заплывшую шею. Он ощутил под ладонью горячий позвонок и снова испытал прилив прощальной нежности к живому, дышащему, сильному и резко отделённому от его, князя, обречённости.

У Хворостинина касание холодной старческой руки вызвало дрожь по гладкой коже. Он было отстранился... Опомнился и ткнулся губами в руку Воротынского. Крестя князя Дмитрия, Михаил Иванович спросил:

   – Коли я без наказа отпущу тебя, что станешь делать?

   – Ударю на царевичей всем полком.

   – Вот и ударь. Господь тебя не оставит. Для вестей выдели человек десять самых резвых. Мы завтра станем у Воскресения-на-Молодях.

Князь Хворостинин выбежал из шатра, диким голосом крикнул оружничего. Воротынский ещё и слова не успел сказать оставшимся, как два десятка детей боярских, сопровождавших Хворостинина, наполнили глухим, обвальным грохотом копыт притихший лагерь.

Воеводы не разделяли бодрой уверенности князя Воротынского. Каждый из них на месте Девлет-Гирея пошёл бы на беззащитную Москву. Зачем ему вертаться под пушки гуляй-города? Рядом с сорокатысячной ордой полк Хворостинина подобен шмелю. Пожалит да отлетит.

Но по-походному зарокотали большие барабаны. Набаты на четырёхконной тяге ударили: в седло! Для услаждения тугого слуха воинов заверещали сурны. Воняя потом и жгучим лошадиным калом, скрипя колёсами гуляй-города, свистя нагайками над спинами кормилиц, тянувших пушки вместо сох, кряхтя разверстыми глотками мужиков-посошных, снимался лагерь Большого полка. Налегке, постукивая барабанами у седел, уходила конница. Не понимая смысла нового перемещения, путаясь в азиатской дислокации и тактике, но со служебным выражением на голых, грубо обструганных лицах, вьючили шерстяные одеяла скупые на наёмных слуг гофлейты Юргена Францбека. К своим полкам в сопровождении охраны и оружничих уезжали воеводы Шуйский, Одоевский и Фёдор Шереметев.

В стороне от дороги, выставив стражу вокруг полянки, Василий Иванович Умной давал последнее благословение Неупокою:

   – Татарам в плен не попадайся. Замучают – сболтнёшь, помрёшь со смертным грехом на сердце. Нож в горло себе, как я учил, сумеешь?

Неупокой перекрестился.

   – Что тебе князь Токмаков велит, верши, не отступая и не ужасаясь. Твой грех на государе.

Неупокой пустил Каурку рысью. Василий Иванович послушал, как треснула ветка под некованым копытом. Пробормотав: «Сделал, что мог», – велел подать себе коня.

6

Неупокой берёг Каурку напоследок, гнал запасного мерина по тропам, не вылезая на дороги. Закат остался слева, сзади. До Москвы было вёрст пятьдесят. Подступы к столице Тебердей взял в полукольцо. Была надежда, что с переходом хана через Пахру ногайцы стянутся к его ставке на болоте.

В сумерки пришлось выйти на заросшую просёлочную дорогу со следами копыт и ошмётками сена. Направление казалось подходящим. Неупокой пустил коней в галоп. Волна галопа легче тряской рыси. Внезапно из-за поворота вылезла часовенка. Осадив, Неупокой спешился. С саблей наголо заглянул в чёрное окошко. Пусто.

За крохотным кладбищем дорога стала лучше и явились три избы. Деревня. Дуплев сунулся в крайний дом. В сенях лежала зарубленная женщина. Развальная сабельная рана шла поперёк живота, рубаха задрана на голову.

Здесь были люди Тебердей-мурзы.

Неупокой вскочил в седло, коней не надо было погонять. Почуяв мёртвых, они ломились сквозь кусты. Больше он на просёлки не выезжал. Нашёл знакомые созвездия, благо разволокло туман. Неупокой сильно забрал к востоку, чтобы подрезать в конце концов Ногайский шлях из Касимова, где встреча с Тебердеем была уже сомнительна.

В полночь остановился ненадолго – перекусить, послушать. В это глухое время самый тихий звук в лесу слышен за две версты. Леса вокруг казались омертвевшими, совы молчали. От холода мельчали звёзды, словно шильные проколы в ферязи неба.

Неупокой наслушал ручеёк, набрал воды. В деревянной походной миске размешал толокно, закусил вяленой рыбкой. Кони робко пощипали траву. При первых знаках рассвета, когда ещё не глаз, а только сердце чует утро, двинулись дальше.

К заутрене Неупокой достиг окраины Заречья. Минуя разорённую Грязным татарскую слободу, придержал Каурку. Даже теперь, в разгар войны, воспоминание о Юфаре не вызывало злобы, а только недоумённую грусть. В мирной жизни они с Юфаром, наверное, сошлись бы, стали друзьями, читали книги, полные светлых и лукавых мыслей о боге, вине, любви. Вряд ли Юфар хотел войны с Москвой. Он по необходимости служил своему царю. Так было, так будет всегда: кто-то сильный поднимает на войну народ, глыба войны увлекает тех, кому она вовсе не нужна, и они гибнут первыми.

А что им остаётся: изменить? Люди злые и неправые ставят добрых людей перед выбором – участвовать в общем зле или изменить своему воюющему народу. Хорошо, что сегодня Неупокой не стоит перед таким выбором, татары – враг исконный, нападающий. А если завтра государь пойдёт войной на слабых?

В каком-то мутном раздражении Неупокой хлестнул Каурку. Сердито вскинув крутоносую морду, тот резко потянул запасного и выскочил на мост через Москву-реку. Сторожа с бердышами налетели на Неупокоя, он и из них кого-то вытянул нагайкой, закричал:

   – Прочь! Ты!.. Веди меня ко князю Юрью в Кремль! Убери палку, зарублю.

Что за пчела его куснула... Сторожа присмирели, привыкнув подчиняться тому, кто громче орёт. Двое повели Неупокоя через мост. Каурко пугался, когда на стыках деревянных понтонов вода плескалась иод копытами. У ворот Кремля Неупокой спешился и уже тише объяснил стрелецкому пятидесятнику, что прибыл с неотложным делом к князю Юрию Токмакову от воеводы Воротынского.

Наместник государя в Москве стоял заутреню. Пятидесятник повёл Неупокоя в собор, расспрашивая, правда ли, будто татары прорвались к Пахре. Неупокой молчал. В полупустом соборе его подвели к полноватому, невоенного вида боярину с надменным и хитрым лицом. Услышав имя Василия Ивановича, произнесённое шёпотом в толстое волосатое ухо, боярин наскоро отбил поклон и заспешил к выходу.

От соборной паперти князь Токмаков, Неупокой и двое дворян направились в Разрядный приказ. В застойном полумраке одной из дальних комнат, под звон изнемогающих от голода мух, князь Юрий принял от Неупокоя обрезанную денежку – условный знак Умного-Колычева. Дворянин раскрыл упрятанный в печуру простой железный ларец и вынул другую половину. Они сошлись.

   – Кличь... Безобраза? – слегка запнувшись, как бы посоветовался с дворянином Токмаков.

В голосе и ужимке наместника пробилось колебание, с каким хозяйка решается для дорогих гостей крутить башку одному из любимых петухов. Дворянин траурно кивнул.

Явился Безобраз. Ничего страшного в нём не было. Возможно, прозвище отражало образ его жизни. Неупокой ждал, что теперь князь объяснит ему, ради чего он мотался через леса с татарскими засадами. Ему вдруг стало скучно: пахло чернилами, сырой извёсткой, в этом приказном запашистом полумраке ничего важного и страшного случиться не могло.

Бумагу, скреплённую чёрной висячей печатью, князь Токмаков подал Безобразу.

Жди у крыльца, – велел он.

Безобраз вышел. За ним последовали оба дворянина. Токмаков послушал, как скрипнула входная дверь, выглянул в сени. Теперь жирное лицо его утратило надменность и последнее благородство, стало злорадным, откровенным. Если кто в кабаке с такой рожей подсядет играть в зернь, его бьют после первого выигрыша.

Он опалил щёку Неупокоя чесночным духом:

   – Детинка ты, видать, отпетый, Умной другого не пошлёт. Людей убивал тайно?

Неупокой отстранился. Князю довольно было взглянуть ему в глаза.

   – Поедешь с Безобразом тем же путём, как ехал сам. Татар встречал?

   – Они ближе к болотам у Подол-Пахры...

   – Вот и держись Пахры.

   – Мы там нарвёмся на них, боярин!

   – Это и надо. Безобраз мест не знает, ты его... подведи!

   – Куда? К татарам?

Князь Токмаков зашептал. Невыносим был запах чеснока и чего-то утробного, звериного, бившего в нос и ухо Неупокоя. Дик, непонятен был приказ. Нечто окаянное... Умной наставлял не ужасаться. «Почему снова я?» – бессильно и безмолвно вопил Неупокой.

   – Ступай, – закончил Токмаков, схватил жбан с перекисшим квасом и долго пил. Отрыгнув, предложил Неупокою: – Хошь? Голоден?

Неупокой, заглатывая слюну и тошноту, мотнул головой. Князь неожиданно понятливо, жалеюще взял его за локоть:

   – Не мучься. Грех на государе.

У всех одна присказка. Да разве мы, служилые, последнего суда избегнем? Совесть, жалость, вот эту тошноту отвращения к себе, к тебе, князь, и к благодетелю Василию Ивановичу – в сундук затолкаем на время войны?

Наместник перекрестил Неупокоя. Как рука поднялась... Вытолкнул в сени:

   – Время военное, помни!

Время не ждало. Вот уже друг Каурко с опавшими боками подведён к крыльцу. Морда довольная: поел овса с вином. Другого коня Неупокою подменили, дали сильного, сытого зверя. Безобраз тоже о двуконь. На верноподданном лице – готовность ко всему: дальней дороге, драке, подвигу. Но не к безмолвному страданию. Господи, дай ему сил!

Ковшик густого мёду на дорожку. Перепела горячая с коровьим маслом. И снова хлюпают понтоны плавучего моста. Татарская слободка... У Рогожской ямской избы отстал конвой из казаков.

Безобраз и Неупокой въехали в лес. Солнце прощально целовало в левый висок. Пыль на дороге розовела и желтела. Довольный Безобраз посматривал на Неупокоя с добродушным, братским выражением, особенно трогательным у сильных людей. Неупокой огрел сытого мерина, рванул вперёд. Хрюкнул от пыли сонный Каурко, застучала по корням копытами кобыла Безобразя.

Вёрст через десять свернули на тропу. Неупокой, прислушиваясь к лесу, правил по солнцу. Ни ржания, ни голосов. Пошли ольховые низины перед Пахрой. Вокруг было дремуче и пустынно. Не верилось, что в эту сырую глушь забрался с войском Девлет-Гирей, когда дорога на Москву открыта. Остановились слушать... Безобраз произнёс мечтательно:

   – К вечеру доберёмся к нашим. Князь-воевода небось заждался вестей с Москвы.

   – Притихни.

Безобраз затаил дыхание. Его доверчивое послушание становилось невыносимым. Жалость к нему сменялась раздражением. Принося даже невольное зло людям, мы научаемся не любить их, чтобы не слишком корёжило совесть.

Неупокой решительно направил коня на запад. Если татары схватят их вместе, он успеет сунуть себе в горло нож. К Безобразу осталось мало жалости, её подавила собственная смертная тоска.

   – Больно ты смелый, – уважил Безобраз. – Я слышал, на Серпуховской дороге ногайцы сидят в засадах.

   – Тихо!

Звякнуло ботало. За рощей пасли коней. Вряд ли татары – слишком домашним показался звук. Тебердей не распускал войны, в глуши могли остаться деревеньки, ногайцами не тронутые.

   – Жди здесь, – велел Неупокой, направляя коня в заросли.

Табунок был голов на тридцать – сорок. Пастухов не видно. Но и без них Неупокой сообразил, что кони чужие: не по-русски были обрублены хвосты, неряшливо раскинуты гривы, испуганная дичь в глазах, непривычных к лесу. Порода, словно на подбор, степная. В войсковых русских табунах мешались аргамаки, ногайцы, черкесские, донские кони. Эти же были – как звери одного помёта. Держались кучно.

Почуяв чужих, вожак стал ещё плотнее сбивать табун вертлявым крупом, подал кому-то голос. Неупокой, натягивая повод, попятился в кусты. На поляну выехали трое темнолицых в потёртых чекменях и кожаных штанах, с деревянными пиками и ремёнными арканами у седел. Они осторожно погнали табун краем поляны, всматриваясь в зелёный сумрак. Один крикнул визгливо, подавая знак. В лесу возникло шевеление, там угадывались другие люди – спали, ели...

Неупокой осторожно развернул мерина. Под копытами дважды, как выстрелы, хрустнули сучья. Бог миловал, вывел прямо на прогалину, где ждал Безобраз.

   – Вроде наши, сказал Неупокой иудиным голосом. – Езжай вперёд.

Безобраз повиновался ему с той же трогательной доверчивостью. Неупокой шепнул Каурке остаться на поляне, по-тихому придерживал другого мерина. Кобыла Безобраза рвалась к густому запаху ногайских жеребцов. Вожак призывно заверещал. Кобыла сквозь кусты ломилась к главной сладости этой проклятой жизни: любви. Безобраз весело оглянулся на Неупокоя.

Протяжный крик, смачный захлест ремня на шее, лязг железа и душный вопль Безобраза: «Беги!» – всё это враз настигло Неупокоя в зарослях и долго стояло в ушах, перебиваемое топотом.

Потом осталось только комариное гудение. Мерин упёрся брюхом в осоковую кочку, провалившись в торф.

Неупокой содрал железную шапку с потной подкладкой, закрестился. Перстами больно бил себя в лоб. Пытал Василия Ивановича: «Пошто избрал меня, пошто? Мало у тебя зверей в человеческом облике, опричных выкормышей?» – «Я знал, что ты сумеешь лучше», – отвечал Василий Иванович и таял в болотной ряске, в туманце над пригретой мочажиной.

Неупокой выбрался на сухое, где ждал его понятливый Каурко. Они вернулись на ночной безопасный путь. Странно, что после придушенного вопля Безобраза жизнь для Неупокоя не потеряла прежней дорогой цены.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю