Текст книги "Цари и скитальцы"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
Замок Виттенштейн в местечке Пайде считался одним из самых крепких в Северной Ливонии. В той затянувшейся войне без фронта и границ владельцы крепостей стали хозяевами дорог. Взятие крепости означало завоевание большого куска земли. Принц Магнус обломал зубы о Виттенштейн, как перед тем о Ревель.
Замок был окружён глубоким, но промерзшим рвом. Его стены из крупного кирпича были усилены вмурованными валунами. В плане они образовывали прямоугольник с тремя башнями и выносной стрельницей, откуда можно бить по нападавшим с фланга. Внутренние стены и донжон создали дополнительную систему укреплений. К воротам вёл подъёмный мост. Тускло-серый, в зернистом инее, с красными крышами по стенам и над донжоном, замок был неприступно красив.
Занесённый снегом ров, отделявший стены от открытой всем ветрам низины, был страшен разве обледенелыми бортами. Стены же заставляли русских задирать бороды в небеса. Робкие разговоры новиков о штурмовых лестницах вызвали смех с ознобом. Падение со стен увечьем не грозило: удар – и в рай.
Посреди голого болота установили пушки. Надо было обрушить хотя бы часть стены. Прицельным огнём из замка русские пушки могли быть разбиты раньше, чем ядра выбьют первый вмурованный валун.
Гансу Бойе, конечно, предложили сдаться. И он, конечно, отказался, внутренне содрогаясь при виде силы, обложившей замок. Печально считал крестьян и кнехтов. Надеялся на Тодта.
В субботу русские устраивали лагерь, расчищали место для шатров. Богатые шатры были внутри обшиты шкурами, шкуры лежали на полу. У входа горел костёр, внутри – жаровни. В жаровнях угарно тлели угли.
Дети боярские и их холопы натягивали на еловых колышках палатки из войлока или тканины, плели из ивняка заслоны от ветра. Стрельцы селились тесно, по пять, по десять человек. Татары Сеин-Булата Бекбулатовича копали ямы в снегу и по-степному залезали в них, затепливали костерки величиной с ладонь. Иные поселились было в оставленных домах посада, у костёла. Из замка по задымившим трубам ударили из пушек, дома пришлось поджечь и бросить. Оштукатуренные стены под черепицей горели вяло.
Василия Ивановича Колычева беспокоили татары. Они приехали не воевать, а грабить. У Колычева сохранилось ревельское ощущение бессилия перед разливом низменного и циничного, рождаемого войной даже в обыкновенном, не злобном человеке. Он знал, что разрушение человеческого начинается с малого, а уж когда кровавые и жадные псы разойдутся в душе, их не удержишь, разве погубишь душу.
В сопровождении Неупокоя он обошёл татарскую стоянку.
Подвижный отсвет костерков в снежных ямах искажал приплюснутые лица. Они казались все, как на подбор, бездумно-недоступными добру. Оттаивая над огнём конину, татары рвали её выпуклыми, похожими на камешки зубами, мазали губы сукровицей. По случаю осады они завалили молодую кобылицу и пили кровь. «Греются басурмане», – морщился Колычев. «Однако это лучше горячего вина», – терпимо возразил Неупокой. Что-то в обычаях татар привлекало его, несмотря на отталкивающий вид и запах. Он был уверен, что в обычаях других народов таится неведомая польза, и человека, ищущего правильной жизни или душевного покоя, ждут там нечаянные находки... Колычев оглянулся на татар, склонившихся с ножами над кобылой, и плюнул.
До Молодей он хоть считал татар хорошими вояками. Теперь ему казалось, что он постиг самый источник их азиатской доблести. В её основе лежала стадная злость – кровавое безумие, помноженное на тысячу голов. Но та же отупляющая сила объединила татар в нелепом бегстве через Оку без бродов. Немецкие гофлейты Фаренсбаха шли в наступление зряче, воевали головой. Надо учиться у гофлейтов, выдавливая из себя татарина.
В шатре у государя под вечер собрались воеводы – Никита Романович Юрьев, Сеин-Булат, командовавший Большим полком. Его вторым воеводой был Колычев – это большое повышение после Молодей... Государь лежал на топчане, заваленный мехами, с непривычно румяным от холода лицом. Он мёрз и злился на Бойе, глупо оттягивавшего собственную гибель.
Решали, какую стену разбивать. Со стороны болота скат был круче, ров широк и чист, что приведёт при штурме к большим потерям. Зато стена была пониже, в ней было меньше валунов. Мешала выносная стрельница. Рушить её – не хватит тяжёлых ядер, да и холода поджимали. В ту зиму море у Ревеля так замёрзло, что люди до апреля пешком ходили в Швецию. В полках уже появились обмороженные.
Всё же наметили долбить со стороны болота.
Умной уходил последним. Он задержался, чтобы ещё раз намекнуть государю – придержать татар, не распускать войны по окрестностям. Тот, словно не расслышав, снова заговорил о стрельнице.
– Много не настреляют, государь, – возразил удивлённый Колычев. – Разве станут бить по золочёным шлемам, кого из голов не досчитаемся.
– Кого, как мыслишь? – торопливо спросил Иван Васильевич.
Он не смотрел в лицо Умному. Василия Ивановича сжал и приподнял над шкурами острый, предчувствующий страх.
– Господь изберёт жертву, – сипло ответил он.
Каждое слово стало золотым. Или свинцовым.
– А не величайся, – заметил государь. – Не выставляй богатство-то. В бою без смерти не бывает. Верно, Умной?
Загляд в глаза.
– Истинно, государь.
Василий Иванович ждал последнего намёка. Ежели государь хочет с кем-то из воевод-бояр расправиться, прикрывшись случайностью войны, Колычев должен ему помочь. Без этой кровавой связи государь не станет приближать его к себе, а если отдалит теперь, Скуратов его добьёт. Всё возведённое за год рассыплется.
– Не докучай мне больше, – раздражился государь.
Умной вышел в знобящую тьму. Впервые он совершенно не понял государя. Остафий Пушкин проводил его до шатра, где Колычева ждали нагретые меха, бадья с горячей водой для ног, тёплое пиво и мясо с уксусом и луком – любимое... Василий Иванович ел без вкуса. По углам в жаровне бродили тени, наливались и гасли гранатовые зёрна, змеиные следы, натеки крови. Неуловимо намечались лица. Одно, опасное и ненавистное, являлось с маниакальным постоянством. Как злобный пёс, пока его не зашибут камнем.
Василий Иванович позвал оружничего:
– Степа! Изготовь мне завтра простой доспех с железной шапкой.
– Я золочёный шелом почистил, государь.
– Али ты глух? С железной шапкой, я сказал!
Смущённый Степа исчез за занавеской. Василий Иванович ещё попарил ноги. Лёг. Сон на морозном воздухе пришёл беспамятный, здоровый. Такой сон насылает ангел-хранитель человеку, которого ждут страшные дела, но лучше ему заранее не знать о них.
Наутро Колычев с Неупокоем явились в шатёр Сеин-Булата Бекбулатовича. Василий Иванович не оставил надежды удержать татар. Касимовский царь велел позвать сотника-баши. Тот собирался прочёсывать долину Иервена. Сеин-Булат что-то долго внушал ему, кивая на Неупокоя. Баши разулыбался и стал похож на доброго болванчика.
– Сам девка любит, нам нельзя! – выкрикнул он.
Василий Иванович с новыми силами приступил к Сеин-Булату:
– Ты, князь, внуши ему, что его дело – разведка, а не грабёж! Грабёж потом, потом!
– Мин не коназ, а цар, – с шутливой строгостью возразил Сеин-Булат. – Я повелел. Не смеет!
Улыбчивое, незлобивое лицо его, поросшее, как паутиной, слабой бородёнкой, выразило нетерпеливое желание покоя. Он был царём людей воинственных и жадных, но сам не был таким, потому и укрылся в глубине сильной России от ногайско-русских склок. В условиях войны его баши и тысячники брали над ним полную власть. Они умели убивать, и он им поневоле доверял. Приказывая им не грабить, он совершал подвиг совести. На второй подвиг – проверить исполнение приказа – его не хватит. Баши знал это.
Василий Иванович махнул рукой:
– Езжай, Алёшка, с ними. Именем государя осаживай их, бог поможет. Кого из непослушных рубанёшь, я за тебя перед государем заступлюсь.
– Кто бы за меня перед ними заступился...
Неупокой велел седлать Каурку. На нём, по крайней мере, он от союзничков ускачет.
Печальные события в окрестностях Пайды описаны свидетелями. Чтобы установить прямых виновных (если на войне есть невиноватые), довольно вспомнить день недели: воскресенье. Русские стояли долгую обедню и кровь за недосугом лить не могли. Касимовские мусульмане не признавали воскресений. Взбадривая снежную пыль, надолго и низко повисавшую над склонами долины Иервена, сотня татар пошла на дело.
С сочельника всякое воскресенье в Ливонии справлялись свадьбы. Военной разведки у новобрачных не было. К часу, когда татары налетели на мызу Нервен, молодые вернулись из кирхи.
Белый покров невесты имеет независимый от веры, общепонятный смысл. Баши мгновенно догадался, куда попал. Неупокой, скакавший рядом, заметил, как раздвинулись стылые губы татарина и весь он засветился, заиграл в почти невинном, откровенном ожидании простейших радостей. Останови его сейчас, и он обидится с искренностью дитяти. Дитяти, впрочем, избалованного: в том, чтобы взять из-под венца невесту, была особенная, пряная сладость персидского пряника с гвоздикой.
Неупокой первым слетел с Каурки и подошёл к невесте, выскочившей из санок (в отличие от русских, ливонские невесты были очень бойки). Жених в коротком голубом кафтане с горностаем оборотил к Неупокою худое угловатое лицо. Он не боялся – слишком много светлого и доброго вошло в него в тот день. Если он и испытывал тревогу, то медленную, заторможенную... Сопровождавшие дворяне неуверенно держались за мечи. Они были догадливее жениха, видели с седел дальше и понимали, что, как только вытащат мечи из ножен, наступит смерть. Пока же оставалась слабая надежда.
Потом жених увидел весёлого баши и тоже догадался.
Наверно, нет ничего мучительнее положения, когда твоя отвага не может спасти ничего, кроме твоей, и только твоей, чести. Невесту всё равно возьмут на твоих мёртвых ли, живых глазах. Больше невесты Неупокой жалел в эту минуту жениха. Подумать только, сколько в его душе всплыло трусливых, гнусных самооправданий! И жаждущее жизни тело всё медлило в нагретых полостях саней, украшенных лентами и венками.
Но вот святая сила выбросила жениха на снег, и только молодость его, не принимавшая мучения и смерти, безмолвно закричала через его глаза: так жалуется и вопит, покинув жаркую утробу, ещё слепое, но все грядущие страдания предчувствующее дитя.
– Мой! – суетливо объявил баши, из-за спины Неупокоя протянув руку к невесте.
Щёки невесты мертвели, западали. Её туговатый северный рассудок ещё не осознал всей безнадёжности. Женское сердце, всегда определяющее выгоднейший путь, толкнуло её к Неупокою. Он ощутил тугой и полный удар её налитого, другому предназначенного тела и судорожное смыкание сильных рук на шее... Но жених, уже несомый жертвенным восторгом, не различал ни злых, ни добрых. Он выхватил кинжал, висевший на поясе под голубым кафтаном, и ударил Неупокоя в бок.
Юшман – кольчуга с железными пластинами – сдержал удар, уязвив тело болезненным, тупым толчком. В ту же минуту баши рассёк жениху голову от переносья до основания затылка. Приняв блеск его сабли за сигнал, татары с нетерпеливым проворством перебили дружек жениха, так и не успевших вытащить мечи. Закончив черновую часть работы, татары взяли в кольцо крестьян и слуг.
Невеста отошла от Дуплева. Её опущенные веки дёргал тик, красные руки бессмысленно шарили по полушубку. Девушка была крепка, но некрасива. У неё был вид человека, через силу исполнившего свой долг. Кто знает сердце женщины? Возможно, избавляя жениха от выбора, толкая на заведомое безрассудство, она снимала с него грех, не занесённый в Лютеров катехизис, но выбитый на каких-то вечных скрижалях. Теперь она была готова принять свою долю страданий.
Неупокой сказал:
– Именем государя...
– Не нада, – прервал его баши, улыбаясь всё ослепительнее и добрее. – Мин твой врага убил, стал брат. Мой цар сильнее твой боярин. Государ Ибан Василия разрешал: бери полон. Не нада!
Татары врезались в толпу. Они умудрялись ловко обходить Неупокоя, не задевая его боками лошадей. Они выхватывали из толпы небородатых и оттого казавшихся особенно унылыми чухонских мужиков, отрывали от них женщин и детей. Дети ещё сжимали в замерзших лапках тряпичные цветы. В ход пошли ремённые путы. Раньше они были для Неупокоя символом татарщины, овеществлённым азиатским злом, с которым невозможен договор, а только – бой... Сегодня он оказался среди вязавших.
Пленные прятали от татар глаза – касимовцы не выносили взгляда пленных, били нагайкой по глазам: «Раб смотрит в землю!» И всё же немцы и чухонцы запоминали узкоглазых истязателей, надолго связывали их с именем Московского царя, с Россией. И в чистом дворике, усыпанном отборным сеном, под беспечальным синим небом Неупокоя вдруг осенило унылое предчувствие, что за такие вот набеги кому-то в будущем придётся расплачиваться полной мерой... Кому? Когда?
Баши отрядил десять человек сопровождать добычу в лагерь. Остальные помчались к замку Гарриону, где тоже разгоралась свадьба. Дуплеву делать было нечего. Нарушив приказ Умного, он повернул Каурку к Пайде.
3На мызе Ниенгоф гофлейты из шведского отряда Клауса Акезона Тодта перепились.
Два месяца они мотались по стране, где замордованное население давно уже не понимало, кто им правит и чей грабёж считать законным. Помещик Арендт Дуве выставил гофлейтам вдоволь пива. Поскольку военных действий не ожидалось, они отвели душу, не жалея печени и почек. Вот почки-то – чьи-то выносливые почки с огромными лоханками, работавшие как насос почки спасли гофлейтов.
После полуночи один усталый мочевой пузырь не выдержал давления, подал сигнал тревоги, и человек, дурной со сна, но с бессознательным проворством привычного насильника сумевший развязать штаны, блаженно привалился к забору мызы.
У человека болели лоб, волосы и глаза. Ресницы обметало инеем, смотрелось плохо, мутно. Гофлейт различал только бревенчатый забор, господский дом под черепицей, людскую ригу, похожую на стог до неба... Гофлейту хотелось на простор. Заправив всё, что надо, он вышел за ворота в поле.
Луна бродила между облаками, как блудная девица в военном лагере. Чёрные облака минуты на две покрывали её и отпускали, насытившись её негреющим, лукавым светом. Избыток света изливался на снежные поля, такие металлически зелёные, что рот гофлейта связало как бы медной окисью. Подумалось о смерти...
Десяток его товарищей уснули прямо в поле, привалившись к ограде мызы, словно к печке. Насыщенная жиром пивная кровь грела их. Гофлейт подумал о бесприютной жизни, о своей гнусной работе наёмного убийцы, поднял глаза к лунно клубящемуся горизонту и узрел волков.
Волки по правилам флангового охвата шли к мызе Ниенгоф. Луну как раз накрыло очередное облако и что-то долго не выпускало, мучило. Когда она с трудом освободилась, на волчьих шкурах блеснуло серебро. Волки уже не крались – летели к мызе. Гофлейт сообразил, что перед ним всадники. Ужас перед блеском их сабель выбил из него короткий вопль. Но и его было довольно, чтобы проснулся самый молодой в отряде – юноша трубач. Он тоже спал снаружи из подражания старшим.
Труба спала при нём, греясь на его груди. Он с сонной нежностью прижал её к губам, и над заснеженной ночной страной раздался мелодичный, сбивчивый сигнал – то ли к атаке, то ли в дальнюю дорогу зовущий спящих... В нём слышалась мелодия любовной песни.
Тут самый проворный русский легко снёс трубачу закинутую голову.
Всё это – правда, записанная одним свидетелем медленной гибели Ливонии. Он, Рюссов, не любил гофлейтов: «Не резон сажать дурака на яйца...» Оставляя в стороне вопрос, резон ли сажать на яйца умного, следует возразить, что дело своё гофлейты знали. Очнувшись, они огнём остановили русских, произвели вылазку с обходом и даже захватили двух пленных, убив под ними лошадей.
Русские отступили, исчезли в лунной и снежной дымке. Гофлейты допросили пленных. Те рассказали об осаде Виттенштейна. Гофлейты ужаснулись своей беспечности и по оврагам, по ивняковым зарослям подались к Ревелю, где должен был ждать их Клаус Тодт. В дороге они припомнили, что накануне слышали пальбу в стороне Пайды, но решили, что это комендант Бойе из уважения к королю Юхану салютует шведским пушкам, ползущим по Виттенштейнской дороге...
...Русские пушки начали стрелять с утра первого дня творения – в понедельник. От щедрой пороховой отдачи дрожала мёрзлая болотистая почва. Пушкари честно отрабатывали свои четыре рубля в год и осьмину ржи. Железные капли долбили камень стен, деревянные станины под пушками осели в снег и грунт, выдавливая ржавую водицу. Крашеные сермяги пушкарей покрылись копотью и мокли изнутри. Досужие посошные, вместе с лошадьми приволокшие сюда пушки, считали в стороне, во сколько обойдётся государю этот гром. Известно, что кузнец выделывает за день восемь ядер.
Сколько дней жизни кузнецов по всей России вколотят пушкари в непробиваемые стены замка? Посошные запутались в счёте и подрались, как водится, за истину.
Тем временем Григорий Колычев, глава Стрелецкого приказа, велел пристреливать отдельные участки на стенах и башнях замка. Он перед тем долго беседовал со своим родичем Василием Ивановичем. Стрельцы сделали надёжные упоры, били наверняка. К вечеру прогалы с разбитыми зубцами были пристреляны так, что стоило там появиться железной шапке, как её прошивала нуля. Стрельцы за ужином пили горячее вино, а двух десятников водили в шатёр к Умному.
Пушки – Медведь, Троил и Аспид – долбили стену в понедельник, вторник и среду. Крошилась и осыпалась черепица перекрытий, обвально сыпались зубцы, от валунов отскакивали острые отщепы. Во вторник на сочленении стены с угловой башней наклюнулось обрушение. Огонь перенесли туда.
Пока над башнями стояла, оседая на закате, кирпичная пыль, людям казалось, что штурм не скоро. Они присмотрелись к стенам, и их перестала ужасать сердцестремительная высота. Но в четверг, когда головы объявили сбор, многие стеснились в предчувствии слишком скорой, сегодняшней, гибели и чужая, мёрзлая, уплывающая из-под ног земля вдруг показалась им милой во всякой своей подробности. Хотелось, например, долго ходить по камышу. Он серо-золотыми звонкими метёлками усеял болото возле Виттенштейна и склоны рва. Когда идёшь через болото на лыжах – ртах, – камыш ненавязчиво путается под ногами и сипит. В его сипенье слышится не то что звон, а как бы мягкое касание серебра по серебру: «сы-зы, сы-зы...» Вот воеводы погонят наших в ров, и там тоже будет это «сы-зы», только неслышное за громом пищалей из выносной стрельницы. Государь пожалел на неё ядер.
Отобранные Григорием Колычевым стрельцы расположились у своих опор. Головы и воеводы с большим сомнением смотрели на стену: обрушенная на треть, она совсем не выглядела доступной, с неё ещё лететь и лететь. Внутри замка была ещё одна стена с трёхъярусной тюремной башней и непробиваемый донжон с крутыми скатами...
Глаза боятся – руки делают. Ударил большой набат, завыли трубы. Под сурны, режущие уши, полезли в ров. Снег был по... скажем, ниже пояса.
Порядок штурма отработан: впереди стрельцы и боярские холопы, за ними – спешенные дети боярские. Отставших подгоняли головы. В ров лезли медленно, торили, утаптывали снег, чтобы последние – головы и те из воевод, кому придётся идти в огонь по указанию государя или совести, не вязли. Воеводы у государева шатра нетерпеливо наблюдали это сползание, скольжение людей навстречу смерти и победе.
Ни одному из воевод государь не приказывал идти с детьми боярскими. Но братья Хворостинины полезли сами. Никита Романович Юрьев в полном доспехе следил, не случится ли во рву заминки. По возрасту и знатности ему совсем не требовалось лезть на стену, однако оружничий держал наготове аргамака. Василий Иванович и сам не шёл, и Неупокою не велел. «Жди», – повторял он, поглядывая на государя.
Василия Грязного и Скуратова среди бояр не было.
Они внезапно появились, когда краснокафтанные стрельцы достигли ледяного ската рва под стенами. По ним ударили из башен пулями и дробом. Мелко рубленный свинцовый и железный дроб покрывал площадь, выбивая сразу трёх-четырёх стрельцов. Огонь из башен по светящимся кафтанам вели прицельно, как на ученье. Стрельцы полезли по скату рва, цепляясь бердышами. Холопы волокли сборные лестницы. По нёсшим лестницы кнехты били с особенным упорством, лестницы часто переходили от убитых к живым, как знамёна.
Григорий Лукьянович Скуратов принарядился, что с ним случалось редко. На нём был дорогой пластинчатый доспех, сапоги с железными наколенниками и восьмигранный шлем со стрелкой. Он подзабыл уже, когда был воеводой, и выглядел в доспехе грузно и неловко. Государь зажмурился:
– Воссиял, воин! Как бы из-за тебя по нашему шатру из замка не ударили. Погубишь всех!
– Прикажи, государь, я отойду, – поклонился Скуратов. – Хоть в ров!
Обида его была прозрачна, как лёд в болоте. Он и остановился так, чтобы показать, как плотно окружён государь чужими, не любящими его людьми, вчерашними опатами. А верным людям – ему, Малюте, и Васе Грязному – к государю не пробиться. Грязной, словно желая выделить Григория Лукьяновича, явился в простой кольчуге: я, дескать, только верный скромный воинник и не жалуюсь, что ты нас, государь, забыл. Неутолимая пересветовская тоска по янычарским привилегиям плавилась в его хмельных глазах.
Трудно сказать, как далеко распространялись боевые намерения Скуратова. Рвался ли он всерьёз на стену или только покрасоваться вышел перед государем, ревнуя к дорогим доспехам воевод? Ещё темней вопрос: предугадал ли Василий Иванович Умной явление Малюты и подготовил государя к жестокой шутке; или то с самого начала не было шуткой, а всё рассчитано с известной долей вероятности, со знанием характера Скуратова и государя? Хронист не может заглянуть в истлевшие сердца.
Неупокой не слышал, что сказал, тревожно и жестоко блеснув глазами, государь. Он увидел, как Скуратов, на ходу словно замерзая скривившимся лицом, двинулся через поле от шатра, а за ним кинулся его оружничий.
Скуратов шёл на стену!
– Иди и ты, – раздался над ухом Неупокоя негромкий голос благодетеля.
Он, не оглядываясь, побежал следом за Скуратовым, кажется, не дослышав главного. Ему почудилось, что, если он услышит это главное, ему придётся пойти на такое мерзкое, чего даже его, Неупокоя, упругая душа не выдержит.
Камыш был весь поломан, снег примят. Бежать легко. О пулях и дробе со стены Неупокой не думал, потому что всё время видел впереди доспех Малюты, и то, что могло случиться с этим человеком, было во сто крат важнее и страшнее пуль и дроба.
За Неупокоем увязался незнакомый сын боярский в неприметной кольчужке, меховой шапке, но с дорогой английской пищалью – так называемой конской, короткой, с колесцовым замком. Его Неупокой прежде не видел, разве однажды мелькнуло его навеки замкнутое лицо в сенях у Колычева... А, до него ли, когда в пяти шагах перед тобой спешит под пули суматошным, непривычным шагом сильнейший в государстве человек! Вот уж кто не обязан лезть на стену...
Наши ворвались! По битым кирпичам, трупам холопов и стрельцов дети боярские карабкались, находили щели. При виде этих сотен отчаянных людей, чьи сердца окаменил дьявол войны, дрогнули кнехты и загнанные комендантом Бойе в башни чухонские мужики.
Выстрелы из бойниц, из-за зубцов осипли, кашляли редко и виновато. Малюта зашагал уверенней. Скоро толпа своих приняла его, согнулись крепкие спины, вознеслись руки, и Григорий Лукьянович оказался на разрушенной стене. Его плотно окружили, загородили от последних случайностей войны забранные в железо верные... Может быть, он подумал, что здесь он в большей безопасности, чем возле государева шатра.
Оружничий Скуратова слегка расслабился. Из какой-то щели, словно нарочно ждал, вывернулся Злоба Мячков. Изображая изумление и заботу, он прилип к Григорию Лукьяновичу и не отставал, пока тот пробирался наверх по щебнистым завалам. За Злобой поспешал человек с английской пищалью. Дуплев было отстал, но человек, обернувшись, одним немигающим взглядом заставил его ускорить шаг. Скуратов захотел своей рукой сорвать шведский флаг с самой высокой башни Виттенштейна.
Трёхъярусная башня была узлом внутренней обороны замка. Соединяясь с наружными стенами, она отсекала от замкового двора укреплённый прямоугольник с донжоном. На сопряжении внутренней и наружной стен была ещё одна башня, так что при желании в донжоне можно было сидеть в осаде, покуда хватит пороху.
Пороху явно не хватало – скорее, впрочем, в переносном смысле. В подвале башни сидело несколько крестьян. То ли они долгов не уплатили, то ли иначе как-то провинились перед комендантом... Теперь к ним вдруг полезли новые, благополучные крестьяне и даже кнехты. Расчёт был прост: победители, освободив их из тюрьмы, убивать не станут. Вечная справедливость изредка проявляется в том, что тюрьмы кажутся убежищем вчерашним защитникам порядка.
Скуратов шёл по стене к наружной башне. Она молчала. Черепичное перекрытие создавало безопасный полумрак, и, только попадая в просвет с разрушенным зубцом или пробитой черепицей, гранёный шлем Григория Лукьяновича полыхал на солнце. Телохранители, протиснувшись мимо него, выломали железную дверку в башне и пропали на тёмной лестнице. Следом за ними провалился человек с пищалью. Злоба Мячков и Дуплев волоклись за утомлённым Малютой.
Видимая нелепость того, что случилось дальше, до сей поры загадочна. Зачем-то на болоте заговорила пушка. Она долбила по выносной стрельнице, словно за зряшный перерасход припасов пушкарям было обещано по золотой копейке. Григорий Лукьянович, убеждённый бессребреник, остановился у разбитого зубца и стал сварливо вглядываться вдаль. Неупокой едва не налетел на него... Мячков схватил Неупокоя за плечо и потянул назад. Как только они укрылись за зубцом, раздался выстрел из пищали.
Один был выстрел или два? Откуда: из башни или с поля, со стрелецких позиций? Неупокою показалось, будто слились два выстрела, как-то отовсюду грохнуло, а слитный гром пал с неба. Словно два выстрела вознеслись от земли к небу, подернутому солнечным туманцем. Григорий Лукьянович упал, заскрежетав по кирпичам железным наколенником.
Толпу отставших детей боярских закружило и зашатало по стене. Толпа почувствовала своё бессилие и какой-то более глубокий смысл происходящего, чем просто гибель на войне. Злоба Мячков один не растерялся, будто исполнял затверженную роль. Указывая саблей на верхнюю бойницу, он закричал:
– Оттуда бой!
Дети боярские сразу поверили ему и позже утверждали то же самое с заворожённым единогласием. Наверно, те, кто раньше вбежал в башню, чистили от кнехтов нижний ярус, а тем временем какой-нибудь тупой немецкий кнехт-самоубийца ударил пулей по блестящему, богатому... Такому лишь бы выстрелить, а там хоть и не рассветай.
Неупокой взлетел по лестнице на верхний ярус. Злоба – за ним. Два мёртвых кнехта лежали на полу, над ними что-то делал человек с пищалью. Дети боярские поволокли их трупы вниз, на стену. В азарте не стали разбирать, чем были кнехты вооружены, а просто сбросили их со стены, в ров. Отвели душу.
Позже на тёмной лесенке, ведущей в нижний ярус, нашли застреленного оружничего Малюты и трёх детей боярских, вбежавших в башню вместе с ним. Головы их были разорваны пулями, словно по ним стреляли сверху, с двух шагов...
...Огонь, огонь до неба!
Царское место переносили дважды: менялся ветер, а запах горящей человечьей плоти гнусен.
Горели: комендант Пайды Ганс Бойе, владелец мызы Ниенгоф Арендт Дуве и пятеро кнехтов. Горели, догорали, уже не чувствуя огня (если разум способен поверить в нечувствительное тело). Может быть, мука смерти уходит за пределы времени? Нет, вряд ли: природа милосердней человека.
Государь, бояре, дети боярские, стрельцы, холопы, посошные и вырученные из башни чухонские крестьяне стояли и смотрели. Жар бил им в лица, а спины познабливало, как всегда у зимнего костра.
– Аспиды, аспиды, – внушал кому-то государь. – Видели, что погибель им, так надо было прямо в сердце мне... Не было слуги вернее!
Все молчали. Он стал молиться про себя. Сухие, заалевшие от жара губы выборматывали отдельные слова. Василий Иванович Умной прислушался. «Душе, душе, – взывал Иван Васильевич. – Почто о тлеющем печёшься?» Он не молился, а произносил любимую стихиру Григория Лукьяновича Скуратова.
Вот он лежит в открытом гробу, обложенный еловым лапником, и льдинки на малахитовых иголках переливаются, как дорогое новгородское стекло. Скуратов был бескорыстно предан государю и государевой мечте об однородном, единогласном, единодержавном царстве. Россия не забудет его имени. Оно навеки будет означать: палач.