Текст книги "Цари и скитальцы"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
«Лета 7090-го марта в 10 день по указу государя и великого князя и по приказу воеводы князя Юрья Ивановича Токмакова дьяк Игоша Васильев с товарищи взяли понятых посторонних людей для досмотру на градском поле мёртвого тела... Да на том же мёртвом теле битых мест по досмотру: обе щеки и рот биты красно и багрово, лоб повыше бровей расшибен и кровь текла; да на том же битом теле рубашонко, да порчишки, да кафтанишка серыя в полног, да на ногах обуто двои онучи серых, одне новые, а другие старые, да на поясишке две привязки от мошны, а мошны обрезаны. А свойственных людей того мёртвого тела никого не явилось. А у досмотру и подъёму того мёртвого тела были...»
Обездоленная и озлобленная Россия говорила в тишине Земской избы безнадёжным голосом. Василий Иванович знал, что глубоко внизу, куда не тянется опала государя и не достал за недосугом опричный кнут, живёт своё великое неблагополучие. В нём было что-то беспомощно-детское и в то же время порченое.
«Царю и великому князю бьёт челом посадский человек Васка на сына своего на Олешку, что тот мой сынишка своим малодушием меня, сироты твоего, не слушает, пьёт и бражничает; а буде где тот мой сынишка на каком воровстве объявитца, то чтоб я не был виноват, а тебе, государю, известно...»
«Волею божией и за умножение грехов наших на посаде объявляются грешные люди, порченые мужики и бабы, различными всякими совестьми мучимы бывают неведомой статьёй, а отчего эти совести чинятся, и этого нам, сиротам, неведомо».
Умной сказал:
– Сколько несчастных на Руси, Василий!
Младший Щелкалов, глава Разбойного приказа, ответил:
– Замет повыше строить надо.
– А не боишься, что несчастье перехлестнёт любой замет?
– На наш век хватит.
Умной думал о том, чего не следовало говорить Василию Щелкалову: сегодня стена ещё способна удержать волну низового горя и озлобления, но неблагополучие находит разные пути, чтобы поразить сильных в государстве и само государство. По неведомым законам несчастный и отчаянный народ рождает отчаянных, неумолимых и втайне горемычных властителей. Тогда заметы ломает не чернь, а власть – может быть, чернь руками власти, – и безымянный сын боярский или стрелец вешает тебя на собственных воротах.
Такие мысли надо хоронить поглубже, в скудельнице с несчастными, погибшими по тюрьмам и улицам Москвы. Не думать он не мог. В их семье все добывали деньги головой – брат, отец. Мысль не ограничивалась службой, крамольные сопоставления мучили Василия Ивановича, просились хоть на бумагу. С людьми, за исключением Дуплева, он не откровенничал. Неупокою верил, но вот Неупокой пропал, и Василий Иванович растерялся, кинулся к Щелкалову. Они вместе осмотрели все тела, найденные на улицах за неделю, кроме неизвестного в сером кафтанишке, убитого «на градском поле». Того уже зарыли где-то. Теперь Василий Иванович сидел и думал, что могло случиться с Неупокоем, а когда думать уставал, начинал играть словами. Как назвать человека, в чьей службе напряжение ума играет ту же роль, что у крестьянина – напряжение мышц, а у торгаша – алчность?
Отец был «думцем» у князя Старицкого. Звучит простовато. «Рождённые для мысли»? «Проникающие в суть»? Спросить у толмачей в Посольском, как будет на латинице «в суть проникающие»: inter legentes?
Неупокоя могли убить. Похитить. Кто-то мог догадаться, что он работает на Колычева. Осторожная разведка в кабаке Штадена ничего не дала. Исчезновение пятидесятника Игната Шишкина связывало его с Неупокоем. Дальше было пусто.
Не посвящённый в детали, но заинтригованный Василий Яковлевич Щелкалов (он получил недавно «вича» вместе с должностью главного дьяка Разбойного приказа) больше ничем не мог помочь. У него была своя забота – новые секты «христов» и Параскевы Пятницы. В Москве явился новый «Христос» Иван Емельянов, дурил посадским головы. О нём уже ходила байка, будто государь призвал его к себе для предсказания будущего и спросил: «Правда ли, Ванька, что ты...» Емельянов прервал его: «Ванька – это ты, беспутный царишка, а я сын божий Иоанн». Государь бросился на него с посохом и видит, что перед ним стоит Спаситель и грозит перстом. Отворотился государь и приказал: «Иди на все четыре стороны». Услышав эту байку, государь велел хватать еретиков.
Щелкалов распорядился ловить блажных на улицах и приводить в Земскую избу. Михайло Монастырёв заронил мысль, что порченые жёнки как-то связаны с ногайцами, приятелями пропавшего Игната. Василий Яковлевич разрешил Умному допрашивать сектантов. Скоро к Василию Ивановичу на Арбат прислали трёх мужиков и женщину. Женщину уже допросили земские казаки жестоко и цинично. Василию Ивановичу нетрудно было сыграть возмущённого благодетеля, он велел принести чистую хламидку взамен изодранных рубах, хотя то, что казаки сделали с женщиной, просвечивало бы, наверно, и сквозь иноческое облачение.
Умной заговорил о вере и убедился в том, что эти несчастные и, очевидно, больные люди обделены даже крохами духовной пищи. Всю её испоганили бездарные попы-иосифляне, дорвавшиеся до власти в церкви. Вот бедные и жрут неведомо что, как все голодающие, – белую глину, падаль, осиновую кору, и пучит их, и корёжит внутренняя боль. Им кажется, что чем темнее ересь, тем она лакомее. Христы считали, что с помощью прыжков и воплей они способны сравняться со Спасителем в благодати пророчества. Жёнки Параскевы Пятницы – просто кликуши, усталые от неуюта жизни и замордованные пьяницами-мужьями, соломенные вдовы или вековуши.
Новые ереси пускали корни на посаде, а не в деревнях. Может быть, город виноват? Он надрывает в людях некую жилу, и хотя их жизнь кажется наполненней, чем деревенская, но втайне они ищут тепла, а может – бестревожной темноты.
Теперь, однако, перед Умным стояли люди, преодолевшие даже страх смерти. Они согласны были на прорубь или на тюрьму, только бы перестали бить и издеваться.
Наведя разговор на ногайцев, Василий Иванович заметил рознь, если не ненависть между сектантами. Трясущиеся «христы» не любили трясущихся «параскев». Они охотно доложили, что знают богатые дворы, где живущие при князьях или боярах касимовские татары привечают таких вот жёнок, нечто творя с ними.
– Что за дворы?
– Да хоть подворье Шереметевых в Кускове.
– Ты там бывала? – спросил Василий Иванович у женщины.
Звали её Федосьей.
– Бывала, – тихо ответила Федосья чёрным ртом. – Кто нас приютит, мы туда тянемся. Ногайцы тоже ищут истинного света.
– И много крутится татар у Шереметевых?
– У них своё. К нам они не лезут. Ежли которые и согрешат... Нет, мы сами по себе. В Кусково татары приезжают издалека, сказывают, ссылки у них с Касимовым.
Никогда не угадаешь, на что нарвёшься. Умной был убеждён: посад Москвы знал, бессознательно храня, многое нужное тайной службе. Что было скрыто от казаков Василия Щелкалова и свирепых писцов Скуратова, могли бы рассказать – все вместе, как бы неисчислимым церковным хором – серые люди, живущие за малыми заметами, плетнями, в обманной тихости огородцев-садиков с капустой и репой между юными прутиками яблонь. Важные тайны прятались по углам и перепархивали над вечерними столами в избушках с земляными полами, в тесноватых крепких теремах, посвистывали по переулкам Псковской слободы, пустынного Заречья и смрадной от кузнечных и красильных промыслов Яузы. Послать бы везде своих людей... Только если им платить хотя бы по полтине в год, как поеошному при пушкарях, казне не выдержать... Но у кого там, в глубине посада, появятся умелые осведомители, тот в тайной драке между государевыми службами одержит верх.
Он отпустил мужиков. Спросил Федосью:
– Как дальше жить станешь? Опоганенная-то.
– Параскева Пятница очистит. Я ж не своей волей опоганена, осундарь. Мария из Магдалы уж на что была срамная, а и её Спаситель поднял.
– А ты не глупа. Книги читаешь?
– Я, осундарь, мыслю о божественном, и сердце во мне живо. Тело – что ж, тело-то...
– Хочешь и дальше во славу Пятницы своей страдать? А может, главной жёнкой станешь? Заведёшь моленную избу али как там у вас зовётся.
– Пятница изберёт, кому быть главной.
– Сама ты высшей силы в себе не слышишь?
– Слышу. Только, боярин, кроме высшей силы, чтоб людей собрать, надо вопить погромче. Их ныне много, с высшей силой.
– Деньги нужны?
В чём-то Умной, наверное, обманывался, перенося на отношения в новых сектах известные начала установления всякой власти. Но в главном, грубом, его расчёты совпадали с замыслами Федосьи. В ней кроме еретически религиозной исступлённости чувствовалось желание руководить людьми, быть на виду.
– Я помогу тебе, – сказал Василий Иванович. – Ты послужишь мне. Наши дела не помешаются. Моя земля, твоё небо.
– С попами договаривайся так-то, – неуверенно огрызнулась Федосья.
– Подумай. Ступай в людскую, там тебе лавку отведут. Я через день вернусь, спрошу.
Срочное дело звало Василия Ивановича в Александрову слободу. По пятницам у государя собирались руководители приказов, ближние бояре и военачальники для сидения и неотложных дел. В эту пятницу намечалось утверждение нового Устава пограничной службы, сочинённого князем Воротынским и дьяком Андреем Клобуковым со старыми станичниками...
Василий Иванович выехал рано утром и добрался до Слободы под вечер. Низкие стены в сумерках чернели на снегу с какой-то мрачной неопределённостью – впечатление, знакомое всем служилым людям, приезжавшим к государю. С весёлым, уверенным настроем никто не проезжал по мосту через речку Серую, разве что в обратную сторону. Речка по-зимнему молчала, изредка всхлипывая или стреляя трещинами в синем льду, и люди суеверные ловили эти звуки как предзнаменования.
Колычев переночевал в слободке для приезжих иностранцев, там было просторней, чище и лучше со съестным. За стену приезжающих пускали на ночь неохотно, приходилось вести переговоры с самим Скуратовым.
Сидение началось сразу после заутрени. В большой палате государя ждали князь Михаил Иванович Воротынский – будущий главнокомандующий в войне с татарами, князь Токмаков, отвечавший за оборону Москвы, воеводы Шуйский и Шереметевы, бояре-думцы Бутурлины, дьяки Щелкаловы, Ильин и Клобуков. Григорий Лукьянович Скуратов вышел вместе с государем.
Иван Васильевич выглядел бодро-озабоченным, сразу велел сесть на лавки не только боярам, но и дьякам, показывая, что сидение будет долгим и деловым. Князь Воротынский доложил о новом Уставе пограничной службы.
Степь за Окой и Доном простиралась на сотни вёрст. Для ногайцев, ударного отряда крымцев, она была родной, знакомой. У них отлично работала разведка, передовые сотни охватывали, захлёстывали куски степи, уничтожая не только воинских людей из пограничной службы, но и возможных мирных осведомителей. Степные люди имели тысячелетний опыт скрытного подхода к русским городам. Новый Устав противопоставлял ему служебное усердие.
Сторожи-всадники, ослепшие от солнца и истомившие коней пустыми разъездами по раскалённым балкам, должны были мотаться между засевшими в опорных пунктах «головами». Время от времени на помощь сторожам выезжали в Дикое поле лёгкие отряды – станицы. На первый взгляд, получалась сеть, туго наброшенная на подстепье, и только люди, оставившие боевую молодость в степи, осознавали, как негуста и непрочна эта сеть.
Опыт войны с татарами показывал, что все эти «стояти усторожливо» и «когды кашу сварити, и тогды огня в одном месте не класть дважды» бессильны перед татарским вероломством. В годы, предшествовавшие сожжению Москвы, государя и воевод завалили ложными вестями о приближении татар. И после принятия Устава сведения о татарах воевода Воротынский получил в день сожжения Тулы. Какое уж там «дважды огня не класть»!
Однако большего, чем предусматривал Устав, пограничник не мог осилить. И уж тем более не мог он, обнаружив войско, «сметить его число» и тут же, обгоняя вражеские отряды охранения, мчаться к голове. Разве что богородица несла личную его охрану и ослепляла басурман.
За исключением подобных требований, Устав отчётливо указывал меру ответственности пограничника. За самовольную отлучку наказывали смертью, за опоздание на смену сторожа – штраф, по полтине за день.
Впервые вводилось положение, вызвавшее неудовольствие одного Скуратова: за ошибочные вести станичник не наказывался. Людям в степи нередко чудятся то дальние огни, то топот. Не всякий поедет навстречу топоту, рискуя получить аркан на шею. И подстраховывались, и посылали вести головам, а те не знали, за что им больше попадёт: если они пошлют известие в Коломну или зажмут его.
Князь Воротынский докладывал неторопливо, во вводной речи остановившись на причинах прежних поражений. Будничный тон его снял напряжение, возникшее было при упоминании прошлогоднего разгрома. Причины поражения он раскрывал с осмотрительностью старого, пережившего опалу и тюрьму, военного человека, но и с горделивой сдержанностью участника славных походов – Казанского взятия, степных боев с татарами и безнадёжной, но доблестной обороны Таганского луга в прошлом году. Особо он остановился на том, что позже стало называться контрразведкой, – охране тайны численности и движения наших войск. Припомнил Судбищенскую битву, когда Девлет-Гирей, готовый отступить, узнал о разделении наших полков...
– То Шереметевых вина! – не выдержал Скуратов, не любивший ни Шереметевых, ни Воротынского и не умевший примиряться с тем, что государь так долго слушает вчерашнего опата.
Иван Васильевич режущим взглядом велел ему умолкнуть. Ободрённый Воротынский, отдуваясь так сильно, что сивые волоски из носа полезли поверх подкрашенных усов, злорадно упомянул и прошлогодних перебежчиков-опричников, двоих татар: те, может, навредили больше Кудеяра. Малюта выразил смертельную обиду в одном запоминающем, печальном огляде Воротынского. Колычев подумал, что хорошо бы князю погибнуть этим летом. Плохо ему придётся, когда, разбив татар, он станет не нужен государю.
Государь слушал воеводу с каким-то стылым терпением. Второй год он переживал угнетённое предощущение такой опасности, что было не до обид и оправданий. Князь Воротынский должен почувствовать доверие и ту высшую ответственность, какую не заменишь никаким уставом. Государь знал, когда натравливать своих псоглавцев, а когда брать их на короткий поводок.
В низкой палате становилось душно. Люди прели в суконной и меховой одежде с золотым шитьём. Одеться легче было неприлично. Слуга, проверенный Скуратовым до третьего колена и не имевший среди родных казнённых и отъехавших в Литву, курил пахучей водкой с майораном. К исходу часа бояре возроптали между собой на долгоречие князя Воротынского. Государь осадил их:
– Вы тут зачем? Для службы?
Его возмущало любое небрежение, любая попытка облегчить себе жизнь.
Устав дослушали. Государь решил, бояре приговорили: принять. В их приговоре, в весёлом ропоте – «поработал-де, не пощадил себя князь Михайло Иваныч!» – чувствовалось радостное единодушие, одобрение не столько Устава, сколько государя. Иван Васильевич заметил это, может быть, впервые за годы всероссийской ссоры, и испытал лёгкую растроганность. А те, кто хорошо знал и наблюдал его, в свою очередь заметили, что нынче глаза у государя не мечутся по лицам в поисках недовольства, несогласия, а по-доброму почти, надолго останавливаются на ком-нибудь, и тому, на ком остановились, не жутко. «Устал от злобы государь».
Вторым был предварительный доклад Андрея Яковлевича Щелкалова о распродаже запустелых имений под Москвой. Колычев слушал невнимательно. Щелкалов и Ильин стали считать, много ли денег выручит Большой Приход в первые годы, пока распроданные имения ещё не будут давать доходов...
Государь неожиданно спросил Василия Ивановича:
– Умной! Ты в Бежецком Верху купишь имение, если я велю?
– Коли ты, государь, велишь, я на дне моря куплю землицу и хлеб посею.
Иван Васильевич расхохотался свободно, просто. Он даже милостиво разрешил Ивану Андреевичу Бутурлину ругать детей боярских из опричнины, запустошивших свои поместья.
– Подгадили, – согласился государь трезво и безнадёжно. – Ни хозяйства не осилили, ни власти. Да и к Гирею кто бежал? Всё та же мелкота поместная – Тишанковы, Шишкины. Шишки не велики. – Он переждал общий старательный смех. – Мелкая измена ядовитей, с ней трудней. Так ли, Умной?
С этого дня Василий Иванович заметил, что если государь был милостив к нему, он звал его, в память отца, Умным, а если недоволен, то по имени, как всех.
Ответил Колычев не сразу. Не волновался, знал, что государь любит обдуманные ответы. Он уже успел создать у государя впечатление, что много знает о скрытых настроениях в Москве. Проще всего было ругнуть детей боярских и произнести привычные слова о всепроникающей измене. Это понравится Скуратову, но не понравится ни Воротынскому, ни Шуйскому, ни Бутурлиным. А с некоторых пор Василию Ивановичу стало важно именно их одобрение. Он ответил:
– Нет царства без измены, государь! Иное дело – сколько их, изменников. Отменив опричнину, ты, государь, с неизречённой добротой утешил свой народ и затоптал самые корни измены. Перед приходом крымского царя надо сгрести подсохшую траву, дабы не воспылала. Я в этом верный твой слуга, государь, со своим умишком...
Ответ понравился и государю, и боярам. Иван Васильевич велел Щелкалову, словно это только теперь пришло ему на ум:
– Андрей! Отпусти бога ради денег Умному из приказа Казанского дворца. А то он на своих шпегов собственное жалованье тратит. Григорий ведь не даст, хоть служба у них общая. – (Скуратов обеими руками показал, что – точно, не даст). – Не жмись, дело святое. Я бы своих добавил, да Янмагмету на поминки израсходовал...
Ударили к обедне. Работа кончилась. И то, как все шли в церковь сияющей толпой, олицетворяло новое единение, примирение Земщины с государем: бояре рядом с ним, вчерашние опричники – в хвосте. Из родовитых намеренно отстал один Умной, шёл рядом со Скуратовым. И в церкви он не полез вперёд, хотя и мог по чину. У самого Григория Лукьяныча была любимая икона, свой непарадный угол – Скуратов не любил парадности ни в поведении, ни в одежде. Колычев остановился ближе к этому углу.
Скуратов, в подражание государю, умилялся церковному пению. Василий Иванович, дождавшись, когда тропарь шестого часа разольётся по душе Малюты – «на кресте пригвождей и согрешений наших рукописание раздери!» – громко вздохнул и отбил поклон. Скуратов обернулся:
– Сокрушаешься, воевода? Дави гордыню, гни.
– В этом не грешен, Григорий Лукьянович.
– А без меня желаешь обойтись.
– В тайных делах не смыслю, буду твоей помочи просить, хоть через государя!
– Отвечать перед государем тоже меня пошлёшь?
– Отвечать буду своей головой. Она дешевле.
– Гляди, Умной, – ответил подобревшим голосом Скуратов и часто закрестил свой бледный лоб с синими жилами на вдавленных висках, жиреющие плечи старого борца и выпуклый, но крепкий живот. – Всякий ногаец, сбежавший в Крым с вестями, на твоей совести.
Скуратов был ревнив, но проникался важностью любого дела, если ею проникался государь.
Из Слободы Колычев выехал в глубоких сумерках, рассчитывая ночевать у Троицы. Двое холопов с факелами скакали впереди. Намёрзшаяся за день охрана обгоняла сани, некованные кони рыскали по обочинам дороги, словно волки. Впервые за неделю вызвездило и подморозило. Месяц крючком вцепился в купол неба, отлитый из тёмного, едва подсвеченного льда. Кутаясь в шубу, пахнущую почему-то отсыревшим кирпичом, Василий Иванович прикидывал, что послезавтра, покуда у Щелкалова стоит перед глазами государево лицо с непостижимо льдистыми глазами, надо взять денег, больше денег из Казанского приказа.
Топот коней охраны то гас в снегу, то крепко что-то дробил в морозной тишине. Неистово светились звёзды. «Судьба, – мечтал Василий Иванович. – Спросить у Елисея Бомеля, благоприятен для меня март или сентябрь. Когда ударить по Малюте... Он соврёт, где ему разобраться в русских судьбах. Я сам узнаю свою звезду. Вон она, справа от накатанной дороги, выше, выше, выше...»
Колычев засыпал; но в зябком сне он видел не то, о чём мечтал. Снам он не придавал особого значения. И всё же чёткость, с какой ему привиделась жаровня с углями в собственном подвале на Арбате и свои жилистые руки над жаровней, заставила его проснуться в дрожи и больше не засыпать.