355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Демобилизация » Текст книги (страница 13)
Демобилизация
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:44

Текст книги "Демобилизация"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)

– Да, – вздохнул подполковник в эту предварительную субботу, так сказать в генеральную репетицию перед 23-м февраля. – Да, тяжкая ваша доля, дорогие мои подруги! – Он поднялся во все свои без малого два метра и дальше продолжал со слезой. – Тяжкая, но завидная у вас судьба. Пью за вас всех и за тебя, моя Маша. – Он согнулся, чмокнул в голову и обнял свою семипудовую жену. – Нет ничего достойнее вашей жертвы. За вас всех, ура! Спасибо вам, дорогие женщины!

За столом чокнулись и всплакнули. Большеглазая врачиха рыдала, как санитарка. Ей нравился командир части, но здесь, в полку, дальше чоканья за столом и вежливых обращений по имени-отчеству дело не шло. Она предполагала, что и сама ему мила, во всяком случае куда милее уже опустившейся жены, и плакала от неудавшейся своей судьбы, еще более печальной после трех рюмок вермута. Она знала, что у полковых дам не в чести, так же, как, правда по другой причине, не в чести у офицеров ее муж, замполит, и нещадно тиранила супруга. А он служил ей верно, как престарелый поклонник, носил ее на руках, как отец, подметал квартиру, чистил картошку, топил плиту и чуть ли не сам готовил обед. Знали об этом все, и в семье Колпиковых жизнь была беспросветным кошмаром. И даже ночью, когда засыпала четырехгодовалая дочь, когда все в полку затихало, Ирина Леонидовна лежала, открыв большие глаза и стиснув зубы, долго не подпуская к себе Ивана Осиповича, пока гробовыми клятвами, самоунижением и славословиями он не колебал ее презрительного и гордого упрямства.

Эта самая врачиха и выходила Курчева. А может быть, он бы и сам поднялся, потому что ангина все-таки не смертельна и во всяком случае не бесконечна.

9

Удача никогда не бывает полной и окончательной. Больше того, она почти всегда приходит в неудачное время. Тридцати лет приняв полк, Ращупкин был горд, но едва ли весел. Да, ему нравилось ходить по поселку, где все, завидя его длинную ладную фигуру кентавра, тотчас вытягивались, причем не из одного страха и порядка, а потому, что глядеть на такого молодого подтянутого и привлекательного офицера было приятно. Ращупкина почти любили. Власть всегда притягательна, а Константин Романович не был кичлив и не перегибал палки ни в одну из сторон. Вежливости во всяком случае никогда не терял.

Было весело и приятно выйти и за ворота, пройтись по бетонке до "овощехранилища" и потом назад по бетонке вверх за участок бывшего стройбата, который сейчас несколько мозолит глаза и портит впечатление, но вскоре отойдет в полное распоряжение Ращупкина и надо будет что-то сообразить на этом плацдарме. Да, приятно было, миновав стройбат, пройти по бетонке вверх и левее, туда, где вскоре будет сосредоточена вся огневая мощь полка, настолько грозная, что мысли о ней почти всегда пугали Константина Романовича, зенитчика с тринадцатилетним стажем. Долговязый, тощий, худошеенький Костик Ращупкин в юности вовсе не собирался стать военным. Шестой, последний из детей, он рос при школе, где его отец с конца нэпа исполнял должность завхоза. Городишко хоть был областной, но не крупный, да и школа стояла на самых задворках. Рядом был огород, и большая семья как-то перебивалась. Один за другим, облегчая семейный бюджет, уходили на производство братья, не задерживаясь в школе дальше седьмого класса, да и сестры держались немногим дольше. Один Костик прилип к школьному дому и двору, к учителям и к учебе. Уже почти вся стена вокруг портрета товарища Сталина была обклеена похвальными грамотами Ращупкина-младшего и никто не сомневался, что впереди у поскребыша институт, и будет в семье Ращупкиных первый образованный – инженер или там ученый, как вдруг на пороге десятого класса случилось непредвиденное событие. Не заболей в детстве Костик тяжелым крупом с долгими осложнениями и поспей в школу, как все, к восьми, а не к девяти годам, быть бы ему в сороковом году студентом. Но в тот сороковой год, когда Костик стал десятиклассником, вышло решение перекрестить эту окраинную десятилетку в авиационную спецшколу и завхоз, оставшись на прежней работе, не отпустил от себя сына, хотя самая обыкновенная школа была в четырех кварталах. Так не стал инженером Костя Ращупкин, но зато остался жив. А ведь кто знает, не сложил ли бы он головы в московском ополчении или просто в пехоте, куда загремели многие студенты после первого курса. А Константин Ращупкин прибыл после спецшколы в авиационное училище, тут же был забракован (нашли какие-то малые шумы в сердце) и сплавлен в зенитно-артиллерийское, в котором проторчал полгода и потом охранял небо приволжских городов, за что в конце войны, уже командиром батареи, не получив ни единой ссадины, был награжден орденом Красной Звезды.

За войну Ращупкин основательно подзабыл школьную премудрость, но зато окреп, возмужал и стал на редкость красивым парнем. Теперь бы в нем никто не признал худощавого отличника с первой парты, который втайне писал стихи и первым вызывался разрисовывать стенгазеты. Теперь капитан Ращупкин выжимал левой два пуда и лучше всех в полку крутил солнце. Весь женский состав (в полку во время войны было много зенитчиц) обмирал по длинноногому комбату, но у капитана еще не погасла мечта демобилизоваться и Победу он встретил холостым офицером.

После войны опять подвел тот же детский круп. Имей за плечами Ращупкин хоть курс вуза, он бы выбрался, а с десятилеткой офицеров не демобилизовывали. Зенитчиц из армии отпустили и жизнь в захолустном (полк с Волги перевели) украинском городке стала тошной. А тут еще комполка приревновал к молодому капитану свою жену. Дело пахло керосином и Ращупкин с тоски, от неудачи с демобилизацией и академией (куда комполка из вредности его не отпускал) стал захаживать в ближайший от батареи совхоз, где сошелся с недавно выпущенной из Тимирязевской сельхозакадемии молодой агрономшей и, махнув рукой на будущее, расписался с ней. Тут же родился первый сын, а через полтора года второй, а потом в той же дивизии, но в другом полку освободилась должность комдива (командир дивизиона; то же, что в пехоте комбат) и Ращупкины переехали в большой областной город. Терять было нечего: Марья Александровна за беременностями не работала, да и карточная система кончилась, продукты уже прежней ценности не представляли.

Но жить в большом городе вчетвером на одном комдивском жаловании было трудно, да и должность комдива была по ращупкинскому образованию последней. Без поплавка выше подняться не светило, и Константин Романович под визг и вой младенцев засел за учебники. Теперь было ясно, что надо идти по командной линии, что на технике в двадцать семь плюс пять лет учебы далеко не уедешь. Да и привык он уже к командирской должности. И генерал, настоящий комдив (командир дивизии), которому Ращупкин приглянулся своей обстоятельностью, выправкой и отличным характером, советовал идти в Академию им. Фрунзе, куда Ращупкин и попал с первого захода.

И все бы сложилось лучше не надо, если б не эта Москва, город, в котором раньше Ращупкин нигде, кроме вокзалов и мавзолея, не бывал.

Ращупкин знал, что Москва – столица мира, центр социализма и рабочего движения, город, где живет Сталин и похоронен Ленин. Он знал, что Москва твердыня мира, мост в будущее, форпост науки, в том числе военной, самой передовой науки побеждать. Но он никогда не знал, что Москва – это город молодых, симпатичных, удивительно красивых и хорошо одетых женщин.

Даже при всей заполненности академического дня эти женщины попадались ему на каждом шагу и прежде всего в скверике против Академии, где он гулял с сыновьями. Там паслось всегда пропасть студенток из двух медицинских, одного педагогического и одного института резины, точнее – тонкой технологии. Это было молодое невоенное поколение. В нем была какая-то тайна, не то что в зенитчицах, которые вызывали у молодого лейтенанта брезгливость и жалость, потому что каждый раз после воздушного налета ему лично приходилось сдавать в стирку их исподнее. Правда, и среди зенитчиц попадались интересные экземпляры, но в них не было ничего загадочного. Собственно, он знал про них все, как знал все про их обмундирование, верхнее и нательное.

А эти студентки и аспирантки из четырех окрестных вузов волновали своей непонятностью, непостижимостью, и майор Ращупкин, глядя на них, снова становился долговязым и тонкошеим школьником, который с завистью следил за дверью директорской квартиры, из-за которой до его ушей когда-то доносились обрывки непонятных, неясных и поэтому так волновавших его разговоров.

Москва была городом женщин, а женщины теперь влекли Ращупкина. И не только потому, что он был молод, здоров, любвеобилен, а еще влекли своей непонятливостью, тайной, что ли, каким-то секретом или, как он говорил себе, – интеллигентностью. Они его волновали так же, как директорская дверь, за которой шли удивительные и загадочные для малолетнего завхозского отпрыска споры. И хотя потом, когда Косте сравнялось пятнадцать, за этой дверью поселился он сам (директора и директоршу арестовали), все равно память о неясном и непонятном, о чем-то высшем и недостижимом, – жила в нем; и теперь, как рана, как каверна, раскрылась в этом городе Москве.

Он был уже взрослый двадцатисемилетний офицер. Он знал, что в жизни почем, и понимал, что интеллигентность связана с беззащитностью и какой-то жизненной недостаточностью. И дело вовсе не в том, что директора с женой арестовали. Арестовывали людей и куда защищенней. Просто интеллигентность подразумевала невозможность целого ряда поступков, необходимых для служебного и семейного благополучия.

Поэтому Ращупкину казалось, что женщины интеллигентнее, духовнее, что ли, мужчин, бескорыстней, во всяком случае. И те девушки, что сидели в скверике, раскрыв толстые учебники, но, не глядя в них, щебетали о своих тайнах, казались Константину Романовичу воплощением самого высшего и лучшего в этом раздираемом войной и злобой мире.

Но клин не сходился на одних студентках. Женщины были и в самой Академии. Была там пропасть лаборанток, да и кафедра иностранных языков почти сплошь состояла из женщин. Лаборантки, впрочем, немногим отличались от зенитчиц. Хотя они и носили цивильное, но отчаянно липли к неженатым, а некоторые и к женатым слушателям. Зато на кафедре иностранных языков было несколько молодых преподавательниц и с одной из них, немкой, Кларой Викторовной Шустовой, Ращупкин очень сдружился и через нее проник в общество штатских молодых мужчин и женщин. С самой немкой у него романа не состоялось. Марья Александровна была начеку. В общежитии, которое отделяло от Академии не более ста метров, было не только все видно, но и слышно. Но даже и без любовной связи общение с молодой преподавательницей было для Константина Романовича чрезвычайно увлекательно и полезно, хотя повлекло немало семейных неурядиц.

Ращупкин любил жену. Она была всего на два года старше, по-своему неглупа, надежна, распорядительна. Она родила ему двух сыновей, вела дом и служила верно и уважительно, как старшина-сверхсрочник. Но она у него уже была, а всех остальных женщин, из библиотек и вообще со всех московских улиц, – у него еще не было. Она жила с ним с самого конца победного года. Ради него бросила работу, располнела от родов и постепенно опускалась нравственно и физически именно потому, что он поднимался и рос. Он ее любил из благодарности и еще потому, что она была ему нужна. Он тосковал по ней с третьего дня ее отъездов (она часто, но с большой неохотой уезжала на Украину к родителям). Но она у него была. Была, как Вчера, как в лучшем случае Сегодня, как в свое время батарея, дивизион (как сейчас – полк), и не было в ней никакой мечты, ничего непознаваемого, запретного, высшего. Просто она была и была, и даже понемногу становилась хуже, в чем Ращупкин сам себе боялся признаться. Она была реальная, а Константина Романовича тянуло к чему-то смутному, неопределенному. Она была своя, а его тянуло к чужому. Ему хотелось чего-то такого, чего нельзя вычитать в книге и вызубрить к экзамену, чего-то вне правил, не в смысле крамольного политически, но такого, как писал Есенин, чтоб "мечтать по-мальчишески – в дым".

Преподавательница немецкого не была такой, хотя и в ней были какие-то зачатки непознаваемого. Но она познакомила его с другими людьми. Он побывал на нескольких праздничных сборищах у Крапивникова, где сходились журналисты, начинающие литераторы, кандидаты наук, аспиранты и тому подобный народ, но ни с кем Ращупкин не сдружился, скорее мешал другим разговаривать и шутить. У него не было штатского костюма. Таких больших размеров не продавалось, а возиться с шитьем не было времени и денег. И, конечно, этих штатских тревожил его китель. Но, возможно, еще сильней кителя раздражала его безапелляционная манера разговаривать. Он не намного был старше этих штатских, даже моложе некоторых, но давняя привычка отвечать за людей и повелевать людьми не могла не сказаться. И еще мешало вечное желание быть первым. Еще не дослушав собеседника, он, сам того не желая, начинал его поучать – и это смешило штатских, привыкших к легким, неуставным разговорам.

Поэтому с мужчинами он не сошелся, хотя ему этого хотелось. Всякий раз после праздничной пьянки (пить он умел и редко выходил из допуска) он клял себя. Ведь как-никак он стремился к этим людям, у которых было то, чего он пока лишен, и где, как не у них, он мог этого поднабраться. Но желание показать, что у него самого этого добра хоть отбавляй, было так велико, что он уходил ни с чем. Эти штатские с ним не откровенничали, даже наоборот, задирались. Подвыпивший Бороздыка даже как-то сказал при Константине Романовиче какому-то уткнувшемуся в книгу юнцу:

– Учитесь, учитесь, кандидатом станете. А не доучитесь – тогда офицером.

Анекдот был старый и за него Бороздыку мало было убить, но Константин Романович сдержался и даже сострил: дескать, научимся в ходе третьей мировой войны, – но сближения со штатскими не получилось.

Зато с женщинами Ращупкину повезло больше. Красота и самоуверенность в их глазах как-то уменьшали его военную бурбонистость. Несколько молодых женщин были готовы завести с ним легкий роман, но он, на свое несчастье, безнадежно влюбился в подругу немецкой преподавательницы, молодую и лихую юристку. Роман был бесплодный и мучительный, как у пятнадцатилетних школьников. Короткие встречи у метро, прогулки под дождем и объятия в чужих подъездах. У юристки не было квартиры, она жила у родных за городом. И кроме того, – это Ращупкин понимал и, собственно, это больше всего тянуло его к ней – Марьяна Фирсанова его не любила; у нее был еще один ухажер, молодой занозистый аспирант Сеничкин.

– Ну, чего вы хотите? – хмурила брови Марьяна. – Вы же, как католик. Там у папы Римского выпрашивают разрешение на развод, а у вас – у военного министра. Разведет он, как же! Так что, Костенька, ловите мгновение и ни о чем не задумывайтесь.

"Я у нее на запасном пути", – вздыхал Ращупкин и хотел бы послать ее ко всем чертям, но ничего поделать не мог. Все мечтательное, все тайное и неясное, все, что нес он с детства в себе, вдруг взяло спрессовалось, сублимировалось, как говорили у Крапивникова, в этой Марьяне – лихой, задорной, несносной, жестокой, нежной, очаровательной, пьющей и трезвой, смелой и робкой, на словах позволявшей себе все и в последний момент отпихивающей Ращупкина и выскальзывающей из его не таких уж вялых рук.

– Я не голодающая женщина, подполковник, – вскидывала она голову и хмурила брови.

"Ты б...", – удерживался он, чтобы не выложить этого слова вслух. Но не в характере подполковника было что-нибудь бросать на полдороге или от чего-нибудь отступаться. Даже брак Марьяны с защитившимся аспирантом не отпугнул Ращупкина. Наоборот, тут-то они и стали близки.

У немецкой преподавательницы вдруг умерла мать и она ушла из Академии в одно из спецучреждений и была отправлена на работу в ГДР. Так нашлась комната. Ее за небольшую плату Клара Викторовна сдала одной из Марьяниных незамужних подруг, а та, в благодарность за комиссию, время от времени давала Марьяне ключ.

От этих дневных свиданий, бесстыдных по своей четкости, ясности и осторожности, у подполковника, как у мальчишки, шла кругом голова и он еще больше запутывался и вяз в своей сумасшедшей любви. Действительно, где он еще мог встретить такую отчаянную девку, не девку даже, а как говорят в казармах, коня?!

– Лучшего мужика, чем ты, не надо, – признавалась Марьяна. – Даже в половину лучше – лучше будет. А то калекой оставишь. Жену ведь изуродовал, а? – дразнила его, а он все ей прощал, надеясь: еще одна, другая встреча и он освободится. Но свободы не было, наоборот, свобода убывала, как вода из дырявой фляги.

Жена после отъезда немки немного поутихла, но по-прежнему была полна всевозможных подозрений. Девушки в Новодевичьем скверике по-прежнему строили ему глазки. А когда он возвращался с дневного свидания, все встречные женщины понимающе улыбались. Он злился на себя, почему именно ему досталась такая невообразимая шлюха, и именно он, которому все по плечу, с которым удача спит рядом и ест из одной тарелки, никак не может отвязаться от этой сволочной следовательши.

Ему не с кем было поделиться. В Академии его любили, но одновременно завидовали. На факультете состряпалось несколько бытовых персональных дел и бдительность постоянно повышалась. Во всяком случае, разводы никак не поощрялись и просьбы такого рода командование оставляло в лучшем случае без последствий.

Во время отлучек жены к престарелым родителям на Украину Константин Романович несколько раз участвовал в холостых попойках, на которые приглашались женщины, но это не приносило ни радости, ни освобождения.

Несмотря на неотвязный роман, Константин Романович как-то жил, превосходно учился (что при его способностях, здоровье и собранности было нетрудно), кончил с отличием и правом выбора места службы. Он мог бы остаться при кафедре, но должность была небольшая и не слишком перспективная, и поэтому взял себе этот особый полк, войсковую единицу новую и должность многообещающую. Правда, в будущем предполагали, что такие полки перейдут в руки людей с инженерным образованием, но и Ращупкин ведь не век собирался сидеть в комполках. Авось и попадет в генштабисты.

Кроме всего прочего, он выбрал этот подмосковный полк потому, что близко было от столицы и он знал, что по должности ему часто придется выбираться в штаб армии. Ему, но никак не жене. И поэтому, если он подберет себе хорошего, молчаливого шофера, то московские дела будут за семью замками, и жена, оторванная от своих московских осведомителей (по лестничной клетке общежития), не узнает его похождений. Сергей Ишков оказался надежным парнем, а за полсотни с большим гаком километров Марье Александровне было не унюхать, чем ее Костя занят в столице.

Выбираться, правда, удавалось не часто и, выбравшись, не всегда можно было дозвониться в прокуратуру. Но почти весь год они с Марьяной встречались, точнее за год таких встреч было ровно одиннадцать, и вот как раз в среду, в февральский День Пехоты, Марьяна ему сказала, что все... Приехала из Германии Кларка. Встречаться негде. Да и, честно говоря, ей, Марьяне, сейчас не до того...

Все это она говорила в телефон не прямо, а обиняками (видимо, кто-то был в кабинете) и, наконец, не вытерпела, бросила:

– Позвоните попозже.

Но когда он позвонил попозже, ему ответили, что Сеничкина ушла домой.

В штабе армии у него дел не было. Он велел шоферу дожидаться начфина и потом в шестом часу подъехать к Академии Фрунзе. Ишков его всегда там ждал, потому что Клара Викторовна жила неподалеку, сразу за клубом "Каучук".

Шофер с начфином подъехали к Академии в четверть шестого, но Ращупкина не было. Они прождали час с небольшим и, наконец, он прибыл в такси, невероятно бухой – таким Сережка Ишков его никогда не видел! – с двумя четвертинками за пазухой, которые, несмотря на просьбы начфина, все еще пытался сосать по дороге.

Этот День Пехоты был одним из самых позорных в жизни Константина Романовича Ращупкина. Дважды позвонив в прокуратуру из автоматной будки у ворот штабарма, он плюнул, пошел пешком к трамвайной остановке и там у ларька принял свои первые двести грамм. Затем, доехав на трамвае до мало-мальски людной улицы, он тихо выпил вторую порцию. Тут он почувствовал, что еще немного и он не вытерпит и спьяну позвонит Марьяне домой. Телефон он когда-то узнал у самого Сеничкина, но ни разу не воспользовался.

Тогда он позвонил преподавательнице немецкого Шустовой и, накупив закусок и четыре четвертинки (лучше было бы взять коньяку, но он мешать не любил), помчался на такси к клубу "Каучук". В квартире переводчицы его проняло. Он пил и плакал, и выбалтывал холостой "немке" все подробности и перипетии своего несчастного романа. Немка только диву давалась, сочувственно кивала головой, вежливо ахала, а когда Константин Романович начал плакать, даже погладила по голове, как маленького. Для нее это была сверхпотрясная (как говорили молодые пижоны) новость. Ну и Марьяна! Действительно личность! Прямо-таки на ходу отрывает каблуки. И в нападении и в защите. Как она прошлым летом из-за флирта с Алешей на дыбы встала! Чудака-лейтенанта нарочно на Кавказ взяла. Совершенно непостижимая женщина!

Кларе Викторовне было грустно. Жаль себя и этого очаровательного глупыша-подполковника и вообще весь мир. Она даже выпила с гостем. Тот хлебал, как лошадь, как и полагается кентавру. Пьяному жалкому кентавру.

Наконец, испугавшись, что он, напившись, вытянется в ее крохотной комнатенке, она тайком стащила со стола бутылки и сунула ему в карман шинели. Он как будто не заметил и продолжал пить, почти не заедая.

Вдруг часы пробили пять и подполковник вроде бы протрезвел, встал, сорвал с вешалки шинель, но тут его качнуло и он рухнул назад на тахту. Силой Клара Викторовна подняла его, запихнула в шинель и вывела на лестницу. Он не мог идти один и ей пришлось свести его вниз и остановить такси. Таксист не хотел везти пьяного, и она села вместе с Ращупкиным и полтора часа они колесили по городу.

У подполковника случилось прободение памяти. Он забыл, куда ему надо ехать, и они сначала помчались на окраину (подполковник твердил, засыпая, ее короткое название). Но, подъезжая к войсковой части, Константин Романович, то ли от быстрой езды и полуоткрытого окошка, то ли от вида военных зеленых "Побед" и проходящих мимо офицеров, несколько очнулся и промычал:

– Нет, не то... На-азад...

Таксист начал злиться. Клара Викторовна пообещала вознаградить его, но вдруг подполковник очнулся и сказал:

– В Академию.

– Но я вас такого туда не пущу, – взмолилась переводчица.

– В Академию... В Академию и все... Все в порядке... Та... Так точно... Слушаюсь... Ша...

– Езжайте назад, – вздохнула Клара Викторовна и, когда такси прошло мимо фронтона Академии, подполковник, снова проснувшись, улыбнулся:

– Вот она, моя... личная...

Шофер обогнул сквер, высадил переводчицу у клуба и, развернувшись, подвез Ращупкина к Сереге Ишкову. На этом, собственно, все кончилось, но "немка" запаслась важным компроматом на свою закадычную подругу.

10

У Клары Викторовны Шустовой не было личной жизни. Вернее, недолгое время была, но не задалась и ничем не кончилась. Проходив до двадцати шести лет, хотя вокруг хватало мужчин, в девицах, она неожиданно вышла уже в Германии за двадцатидвухлетнего, столь же неопытного техника-геодезиста, с которым прожила меньше года. У них, как и у всех советских граждан, живущих за границей, было много денег, много тряпок, вполне приличная казенная квартира с современной мебелью, приемником, магнитофоном и маленьким кабинетным фортепиано, но чего-то главного у них не получилось и они тихо и мирно разошлись. Техник вернулся в Москву и поступил в институт, а теперь, в самом начале 54-го, вернулась и Клара Викторовна.

Деньги у нее были. Во-первых, набралось за два с лишком года от сдачи квартиры. Во-вторых, часть зарплаты шла в рублях и накапливалась на сберкнижке. Так что устраиваться на работу Клара Викторовна не торопилась, хотя ее усиленно звали назад в Академию и предлагали еще несколько мест, в частности, в Министерстве внутренних дел. Но она не спешила, собираясь и никак не решаясь лечь на операцию щитовидной железы.

Именно в ней, в этой мерзкой щитовидке, Клара Викторовна видела причину всех своих бед: неудачного замужества и еще менее удачных коротких романов, которые стоило бы назвать грубее и выразительней.

– С Димкой (Димка был двадцатидвухлетний супруг) мы так ничего и не поняли, – как-то разоткровенничалась она на юге с Курчевым.

Это было августовской ночью. В распахнутое окно лезли большие южные звезды и кривая турецкая луна. Курчев и переводчица лежали рядом на узкой хозяйской кровати и курили одну сигарету за другой. Говорить им было не о чем, но молчать тоже было неловко, потому что близость у них не ладилась. Они не подходили друг к другу, но отпуск только начался.

Они и Сеничкины сняли две комнаты в одном доме, правда, в разных крыльях, и Курчев с переводчицей все тянули лямку, каждый раз наивно надеясь, что в следующую ночь им повезет больше.

– С Димкой мы не понимали, – повторила Клара Викторовна, – а с тобой все понятно. Это – не то, не то и не то... Это профанация, а не близость. Ты нетерпелив, ты все время спешишь. Это все не то. Это вообще редко удается. Но, когда удается, это чудесно. Это праздник тела...

"Именины сердца" – чуть не сказал Курчев, вспомнив гоголевского Манилова. Но крыть было нечем. Рядом лежала женщина и ей было плохо. Он не понимал, в чем дело. Он был здоров, его тянуло к этой женщине, каждый день тянуло и каждую ночь, но когда после поспешной близости она начинала нервничать, сердиться, впадать в тихую истерику, пропадала всякая охота ее обнимать и хотелось бежать через окно куда-нибудь к морю или в горы. Несколько раз после таких истерик он вылезал на крышу сарая и дымил там сигаретой, а однажды там же заснул и утром, под смех сбежавшихся квартирантов, был стащен оттуда Алешкой.

Курчев тоже был раздосадован. Не такой уж он был опытный парень, но прежде у него не было оснований жаловаться на женщин. Впрочем, это были короткие (если не считать первого романа с хлебной продавщицей) солдатские или еще студенческие грешки.

"Может, я вправду никуда не гожусь? – раздумывал он днем, лежа у моря на крупной горячей проламывающей спину гальке. – А чёрт!.. Но она тоже хороша. И влипнуть боится и беречься не хочет... Разбери пойми..." – Он злился на переводчицу, но и жалел ее. Наверно, если бы им не пришлось вместе спать, они бы подружились. Но они спали в одной комнате и не высыпались, мучаясь и ссорясь.

Хитрая, зоркая Марьяна давно догадалась, что у Кларки с лейтенантом не клеится и, уже не опасаясь, что переводчица умыкнет драгоценного Алешку, начала шутливо задирать Курчева, приставать к нему на пляже и обниматься с ним в менее многолюдных и освещенных местах. Это было вполне несерьезно и делалось лишь для расшевеления приунывшего мужа.

Но лейтенант обычно держал себя в рамках, да и Сеничкин нисколько не ревновал свою Марьяну. Лейтенант держал себя в рамках, но кое-чего это ему стоило. Марьяна нравилась куда больше переводчицы. Она была красивей (это бы и слепой разглядел). Кожа у нее была чистая, да и характер, несмотря на хваткость и хитрость, легкий. Наверно, она спала с мужчинами весело и без трагедий.

Марьяна нравилась Курчеву, но она была женой двоюродного брата и он мысли о ней глушил, однако понимал, что в несуразицах с переводчицей, хотя и косвенно, но виновата и привлекательная невестка.

Словом, Курчев с Кларой Викторовной кое-как дотянули отпуск и с облегчением расстались. Она вернулась еще на четыре месяца в ГДР, а он в полк.

В Германии работы на объекте уже свернули и преобладало чемоданное умонастроение. Многие понимали, что жизнь на родине, несмотря на окончание ностальгии, будет куда бедней и неуютней, и гуляли на чужбине из последних сил. Клара Викторовна, которая не так уж и любила, как она выражалась, "клюкнуть", поддалась общему загулу и, понятно спьяну, сошлась (вернее, просто дала себя увести на ночь) с одним военным инженером, в котором тут же разочаровалась. Затем в другой подвыпившей компании к ней пристал ее непосредственный начальник, который раньше с ней заигрывал весьма тактично и скромно. На этот раз Клара Викторовна не кобенилась и повела начальника к себе. Но "праздника тела" тоже не получилось. Может быть, его вообще не бывало. О нем насочиняли западные писатели, а потом стали попугайничать всякие гулящие личности, вроде прокурорши Марьяны.

– Ты пей меньше, а то у тебя глаза вылазить начали, – сказала Кларе Викторовне соседка по коттеджу, геодезистка.

– Веки красные. Очки менять надо, – вздохнула, глядя в зеркало, переводчица. – Минус восемь уже не годятся...

– Это базедка, – безапелляционно фыркнула геодезистка.

"Всегда обрадует", – рассердилась переводчица, но вслух сказала:

– От базедовой болезни глаза не краснеют.

– Кто спорит? Краснеют от выпивки, а вылезают от базедки. В госпиталь сбегай, подруга.

И дня через два, не ожидая и не надеясь, что Кларка пойдет к врачу, сама привела к ней своего ухажера из соседнего немецкого городка: там стоял военный госпиталь. Ухажер намял Кларе Викторовне шею и сказал, что прощупаться прощупывается, но точно он ручаться не может. Все-таки он хирург, а не эндокринолог. Надо ехать в Берлин.

Но Клара Викторовна, не желая посвящать окружающих в свои недуги, не пожалела дефицитных марок и пошла к местному немецкому врачу. Он был строг и сух. По-видимому, не любил русских. Но, снизойдя к ее прекрасному немецкому выговору, постепенно разговорился и объявил, что так оно и есть базедова болезнь во всей форме. Зря она ездила в августе на этот раскаленный юг; теперь лечить уже поздно – надо резать.

– Вырежут – все будет в идеальном виде. Вздохнете легко и увидите счастье или, как у вас говорят...

– Небо в алмазах, – подсказала, переведя на немецкий, Клара Викторовна.

– Вот, вот...

Но не слишком надеясь на небо, точнее, надеясь и боясь потерять эту надежду, Клара Викторовна протянула с операцией до самого отъезда, продолжала тянуть и в Москве. Вчерашнее появление Кости Ращупкина и сногсшибательный компромат на закадычную подругу несколько растормошили переводчицу и развлекли в ее унылом ничегонеделанье.

11

Выскочив в тот злополучный День Пехоты из надышанного водочным перегаром такси, Клара Викторовна влетела в свою квартиру и, не снимая шубки, набрала Марьянин телефон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю