Текст книги "Демобилизация"
Автор книги: Владимир Корнилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
– Или, ладно. Я сам на минуту загляну.
9-го апреля был день рождения Курчева. Он снова зарос щетиной, которая уже догнала не сбритые усы, и утром, поглядев в осколок зеркала, засунутого за водопроводную трубу, он очень себе не понравился.
Степанида пришла с дежурства, но он, уже не обращая на нее внимания, бродил в ставшем для него привычным чапаевском затрапезе (тапки на босу ногу, нижняя рубашка и бриджи), натыкался на все двери и выступы, старчески шаркал по неровному выщербленному линолеуму кухни.
Всю неделю сидя на супе и хлебе, лишая себя кино и выпивки, он думал о себе как никогда серьезно, но ничего подходящего не приходило в голову.
– Краска. Искусство. Живопись... – бормотал, валясь на матрас. Искусство не переделывает жизни. Во всяком случае, не обязано. А если и переделывает, то само не марается. Картина от того, что она висит в Третьяковской галерее или лежит в темной кладовке, не становится ни хуже, ни лучше. Да, искусству торопиться некуда. А вот мне... – вздыхал он и сплевывал прямо на пол.
От тоненьких дешевых коротких сигарет (он снова начал курить) пробирал кашель.
– Художник сидит себе и мажет, или писатель сидит себе и пишет, и дела им нету до подлости, карьеризма и вообще всего... Пишут себе и свободны. А мне как? В аспирантуру – дерьмо, не в аспирантуру, скажем, к абрикосочнику, опять – дерьмо. Компромисс – не в аспирантуру и не к абрикосочнику, а так, ни то, ни се, кормиться при редакциях черной работой и писать для лучшего времени? Но при лучшем времени на чёрта это все нужно? А сегодня кому покажешь? Лешке? Зачем оно ему? Марьяне? Так она и без меня все это знает. Инге?.. – но об Инге ему разговаривать даже с самим собой не хотелось.
– Да и как-то нехорошо своим показывать, а чужим нет. Вроде ты, как Господь Бог или кто там еще, Ной кажется, делишь всех на чистых и нечистых. И выходит, что если хочешь печататься, то напихивай туда такого, во что не веришь, но что им, которые печатают, необходимо. А не печататься – опять несправедливость, потому что начинаешь делить людей на тех, кому доверяешь, а кому – нет. А как иначе? Ведь пропала половина "фурштадтского солдата" и еще неясно – на сортир извели или Зубихину оттащили. Или я просто перетрусил и оттого сон приснился?
– Нет, все безнравственно, – переворачивался на тахте, находя оправдание ничегонеделанью, грязному полу, немытому телу и давно не стиранному белью. – Любое действие безнравственно, а нравственно только... – тут он не находил слова, потому что был еще слишком молод и не хотел думать о смерти. Его интересовала жизнь, а она явно не ладилась.
– Если хочешь сделать что-нибудь толковое, то надо вымазаться. Если хочешь подмешать другим сделать что-то подлое, то тоже надо вымазаться. Чтобы мешать, надо сотрудничать, то есть делать вид, что ты им помогаешь, что им свой. А чтобы протолкнуть что-то хорошее, тоже надо делать вид, что ты опять же ихний и что именно для их же пользы стараешься.
А если ты не ихний и не хочешь даже казаться ихним, то твое дело швах. Или вот сиди и торчи в углу, пока тебя не накроют.
– Что ж, я согласен на угол, – рассуждал в пятницу утром, в день своего рождения. – Но хотя бы для начала приберемся в углу, – тут же пошутил и поставил на огонь большую кастрюлю с водой. – Чистый пол никому не мешает.
Денег оставалось ровно червонец и, протирая хозяйственным мылом прогнившие половицы, он вспомнил, что придется потратиться на баню. Завтра к восьми утра ему нужно быть в полку на разводе. А там никому дела нет до твоего раздрызга. Если документы не пришли, то изволь ать-два и на объект. Впрочем, он надеялся, что в бункер его уже не пошлют и пропуск, который он сдал в штабе, не возобновят. Неделей дольше, неделей короче – с армией все!
Но от того, что он там не был целый месяц, он чувствовал, что развинтился и теперь уже каждая минута, проведенная в полку, покажется годом и, не дай Бог, если этих годов наберется с перебором. Расслабленные за штатский месяц нервы не выдержат и можешь отколоть какой-нибудь номер почище стрельбы в воздух, и тогда уж наверняка что-то случится...
Он окатил холодной водой натертый мылом пол и потащил воду к дверям. Пена быстро чернела и мытье небольшой комнаты отняло больше часа. Не вытирая досок насухо, он сполоснул подошвы и руки и влез в ставшее уже непривычным армейское. Сапоги за три недели от неноски и нечистки вовсе скукожились, и Курчев решил заняться ими по возвращении из бани.
На дворе с ним столкнулась разносчица с телеграфа и протянула заклеенный белый квадрат телеграммы и короткий бланк. Он проставил время, расписался и смущенно отвернулся от женщины. У него не было для нее рубля.
Курчев боялся, что телеграмма от аспирантки, знавшей его день рождения, но она была из Ленинграда: "Приеду десятого утром Новосельнов".
Солнце жарило вовсю. Лейтенант, обливаясь потом, еле добрел до Банного проезда.
После парной и душа как-то неловко было мелочиться и, выпив кружку пива и вспомнив, что дома лезвия кончились, он зашел в парикмахерскую, и поэтому на обратную дорогу в полк у него денег осталось только на поезд. На автобусе он бы уже не добрался, потому что билет там стоил на два рубля дороже.
Но войдя в подворотню, лейтенант вздрогнул, обрадовался: дворик почти весь – занял черный длинный и сверкающий, как концертный рояль, лимузин "ЗИС-110".
– У тебя, небось, шаром... – сказал министр, входя с лейтенантом в комнату и, не раздевшись, водрузил на стол бутылку армянского коньяка.
– Да... Отпуск кончился. Я уже уезжать собрался.
– Ничего, подкину.
– Так далеко ведь...
– На колесах всюду близко. Я еще, – вздохнул, – на колесах. Что ж, открывай. Выпьем за тебя! Число твое помню, а сколько стукнуло – забыл. Четвертак тебе?
– Двадцать шесть.
– Ну, все равно не вечность. Я тебе денег привез. Вот, посчитай. Три, как обещал.
– Да не надо... – зарделся Курчев, не столько обрадовавшись деньгам, сколько застыдившись своего недоверия.
– Чего там – не надо?! Не подарок. Твои. Дом-то тютюкнули!.. Жалко.
– Ага, – кивнул племянник.
– Ну, тебе-то не очень... Ты вон устроился, – сказал дядька, наконец стаскивая пальто и оглядывая комнату. – Бедновато, но жить можно, – открыл он шкаф, и Борис вспомнил, что Марьянин клетчатый чемодан, слава Богу, засунут в его желтый кожаный.
– Жить можно, – повторил дядька. – Молодой, еще всего накупишь. А вот мне уже податься некуда.
– Да ну?
– Некуда. Некуда и не спорь. И устал я в Москве. Был бы дом, сразу бы на пенсию и с тобой айда рыбу ловить. Ты жениться не собираешься?
– Нет.
– И правильно. Вот бы и приехал ко мне, если бы дом был.
– А вы новый купите. И вот эти в него... – подтолкнул Курчев по клеенке пачку купюр, сам удивляясь, как легко отказывается от этих свалившихся с неба двадцатипятирублевок.
– Нет. Купить не то... А эти спрячь, – отвернулся дядька, словно не был вполне уверен, что удержится и не возьмет денег назад.
– Хорошо, – кивнул Борис и сунул деньги в полевую сумку.
– Вот, узнаёте? – спросил, вытаскивая из шкафа большую чашку.
– Как же, Кузькина, – усмехнулся министр. – Не любил он меня. За что не знаю. А теперь не спросишь.
– Угу, – кивнул племянник. – А может, любил, и вам показалось.
– Может, – согласился высокий родственник, думая о чем-то своем. – Что ж, так без всего дуть будем? Сбегай напротив, печенья хоть возьми.
– Разом, – выдохнул Борис, но, выскочив в коридор, вспомнил, что денег всего четыре рубля.
– Вон, письмо вам, – выползла из сеней Степанида.
За месяц, что он тут жил, она так ни разу и не назвала его ни Борисом, ни Борисом Кузьмичом, а все – вы, вас, вам.
– Печенья не осталось, Степанида Климовна? – спросил соседку.
– Сушки только.
– Сушки пойдут, дядь Вась? – крикнул в открытую дверь своей конюшни.
– Давай.
– Вот, – протянула соседка глубокую фаянсовую миску с отбитым голубым ободком, полную поджаренных, обваленных в маке маленьких баранок.
– Письмо, – повторила, – возьмите.
И тут, машинально глянув на конверт, Курчев узнал Ингину руку.
– Ты чего, пить или читать собрался? – выглянул в коридор Василий Митрофанович. – Серьезное, что ли?
– Да нет. Так... – застыдился племянник и, внеся миску с сушками, положил ненадорванный конверт на край стола, адресом вниз.
– Да что, читай. Я подожду. Хотя вот разлито, – кивнул на две кружки жестяную и глиняную. Племянник поднял жестяную и чокнулся с родственником.
– Ну, расти веселый, – обнял его дядька и Борис, расчувствовавшись, с пьяным мальчишечьим форсом сунул письмо в полевую сумку – дескать, кто мне сейчас роднее и важнее вас, дядя Вася, и не буду какие-то послания читать-отвлекаться!..
Сначала попеременно, а потом, ближе к донышку бутылки, перебивая друг друга, племянник и дядька стали предаваться сентиментальным воспоминаниям, и дядька все чаще шмалял племянника по затылку и тот в конце концов по-дурацки, чуть не плача, обнял его.
– Хороший ты парень, Борька, – тоже почти прослезился министр. Только деньги зря не спускай. И эти прибери, – кивнул на полевую сумку и тут же сам встал и аккуратно, с уважением, словно это было именное оружие, повесил сумку в шкаф.
"Так мне же с ней в часть ехать", – хотел сказать племянник, но в подпитии постеснялся.
– Торопишься? – улыбнулся дядька. – Ну и правильно. Служба прежде всего. Тебе к которому?
– Все равно. Главное, чтобы завтра к разводу.
– Дорога хорошая?
– Асфальт сплошь.
– Ну и не тушуйся, – по-отечески надел на него шинель, перетянул ремнем и вытолкнул в коридор.
– Чего я жалел всегда, Борька, – сказал он, стоя за спиной лейтенанта, который навешивал на дверь замок, – это, что ты мне только племяш. Понимаешь?
– Угу, – кивнул лейтенант, соображая, что родственник пьян не меньше его самого.
Ключ от замка, незаметно от дядькиных глаз, он пристроил на дверной притолоке.
6
– А все-таки удобно, – думал Борис, растянувшись на заднем сидении ЗИСа. Дядьку они уже завезли. Шофер, очевидно мало обрадованный свалившимся на него заданием, что-то ворчал себе под нос, но Курчев, не прислушиваясь, думал о своем, вминаясь в серые подушки казенного лимузина.
Быстро темнело. Время приближалось к восьми, но еще не поздно было сказать шоферу, чтобы развернулся и погнал в Москву. Шофер бы только обрадовался, а Курчев заскочил бы домой и взял бы из сумки Ингино письмо.
Но ему неловко было перед дядькой, потому что шофер наверняка бы стукнул. Минут двадцать назад у проходной санатория дядька сказал водителю:
– Завтра, Вадим Михалыч, подавай к часу. Лекций у Алешки вроде нет и Марьяна, говорила, освободится...
Дядька сказал это небрежно, но Борис чувствовал, что за этой небрежностью сквозило желание доказать и племяннику, и шоферу, что дома полный порядок.
"Склеилось у вас, и чудесно! – подумал о Сеничкиных-младших. – А у Инги, значит, расклеилось, и потому письмо шлет."
"В углу-то в углу, а на ЗИСе катишься, – вернулся Курчев к самоанализу. – Тогда уж пешком ходи! Два года армии от тебя было пользы, как сгущенки от козла. А тугриков перебрал сколько? А? – грыз себя. – Охота писать в стол? Пиши. Но обществу твое писание без разницы, раз оно его не прочтет."
За окнами машины стало совсем темно, и шофер то и дело переключал фары с ближнего света на дальний, пока они не выехали на отводное шоссе, на котором до самого "овощехранилища" им не встретилось ни одной машины.
– Спасибо. Дальше нельзя, – сказал Курчев и козырнул водителю.
Под зачарованным взглядом солдата роты охраны ЗИС, развернувшись рядом со шлагбаумом, с воем помчался в Москву, а Курчев пролез под полосатой перекладиной и снова очутился в полку, толком еще не зная, кто он теперь офицер или демобилизованный.
На слабо белевшей под тусклой луной бетонке мысли охватывали невеселые, и от того, что военный городок приближался с каждым шагом, на душе становилось холодней и безрадостней.
– Отвык, распустился... – бормотал Курчев.
Меньше всего хотелось сейчас столкнуться нос к носу с Ращупкиным. Да и особист был не сахар.
Вспомнив, что сапоги у него так и остались невычищенными, Курчев спустился в балку, надеясь, что там еще не подсохло. Свежая грязь на обуви всегда выглядит приличнее старой. Но в балке было сухо и тропинка была вполне утоптана.
– Здравия желаю, товарищ лейтенант, – раздался низкий знакомый голос.
Дневальный Черенков, отодвинув известные всему полку доски, сидел на нижнем бревне забора и рядом с ним приткнулась та самая девка, что приходила из ближайшей деревни стирать офицерам и убирать в их домике и однажды вытащила из кителей Курчева и Секачева по полусотенной.
– Черт, напугал, – сказал Борис. – Иди отсюда, а то хватятся.
– Да нет... У нас третий день подъем в пять и без мертвого отдыха. Так что давно давят.
– Все равно иди. Я тебя тут не видел, – раздайнул локтями, будто это были доски, девчонку и дневального и влез к себе во двор.
– Порядочки, – вздохнул, подходя к крыльцу и чувствуя, что встреча с разгильдяем-истопником, который два месяца назад отучивал от бабы почтальона Гордеева, а теперь сам тискает девку в ближней самоволке, несколько примиряет с действительностью.
Он оглянулся. Дневальный снова запахнул в свой стеганый бушлат девчонку. Фонарь над этой частью забора не горел. Весь городок выглядел как-то сонно, почти нигде не было света. В окне парторга Волкова было темно, а у Секачёва с Моревым чуть светилось. Видимо, свет горел в проходной комнате.
– Смотри, не запылился! – засмеялся Морев, едва Борис открыл дверь. Сходу вписывайся. Мы только начали.
За столом, кроме Морева, сидели Секачёв и Павлов и молча скидывали карты. Залетаев спал и второй летчик-связист, вернувшийся из отпуска, тоже спал, с отвычки к электричеству накрывшись с головой.
– Вписывайся, – сказал Федька.
– Если только до утра. А то спать не на чем, – пошутил Курчев, оглядывая две пустые койки без матрасов – свою и Гришки Новосельнова.
– Пехота в отпуске, – сказал Секачёв, имея в виду парторга. – Так что, вписывать?
– Четыре рубля всего, – усмехнулся Курчев, бросая на свою пустую кровать шинель и шапку.
– Поверю, – насупился Секачёв. – Вон кепор продашь, а то мой сперли.
– А я в чем?
– Лысым будешь, – засмеялся Морев.
– Тише нельзя? – буркнул из угла Залетаев, приподнял голову, но, увидев Курчева, тут же повернулся к стене.
– Женился? – кивнул в сторону летчика Борис.
– Да нет. Совсем присох, – улыбнулся Павлов.
– Я про Зинку спрашиваю, – сказал Борис.
– Ничего, обкрутит, – проворчал Секачёв.
Батя им уже комнату обещал. Забродин в госпиталь лег. Освободилась.
– Что, не женился?
– Кто?
– Кто, кто? Инженер, – рассердился Курчев.
– На Карпенке? Так ведь ты же на ней!
– Я?
– Говорили – ты. Она как взяла у летчика адрес, так сюда не возвращалась. Даже шматье какое-то оставила.
– Иди врать...
– Значит, перевелась просто на другой объект. Жалко. Девчонка ничего была.
– Я тебе, историк, на полку двести впишу, – зевнул Морев, – как раз среднее. Идет?
– Нам татарам, одна муть, – придвинул Борис табурет к столу. Он все еще не оправился от известия о Вальке-монтажнице.
– Сдавай, коммунист, – пододвинул Морев колоду Павлову.
– Сдай на мизер, чтоб больше трех не ловилось, – сказал Борис.
– Ну да! Разве Федя-большевик когда сдаст, – вздохнул Секачёв.
– Чего они тебя так окрестили? – спросил Курчев покрасневшего Павлова.
– Скажи, не зажимай, – подмигнул Морев.
– Да хватит вам, – отмахнулся Федька.
– В партию подал, – напуская важности, пробасил Секачёв.
– Врешь!
– Чего врать? Мы все со смеху чуть в штаны не наложили, а Колпиков ничего – принял. Покажи, чума, кандидатскую корочку.
– Правда, покажи, – попросил Курчев, все еще надеясь, что его разыгрывают.
– В сейфе, – мотнул головой Павлов. – Ну что, мизериться будешь? уткнулся в распущенные веером курчевские карты.
– Да нет, – Курчев сразу потерял интерес к игре.
Через полтора часа, почти все время пропасовав, он выиграл восемнадцать рублей и, притащив из волховской комнатенки его матрас и подушку без наволочки, скинул сапоги и накрылся шинелью.
– Спишь? – спросил в темноте Федька.
– Ага, – машинально ответил Борис, думая, как завтра встретит его Ращупкин.
– Батя тут чехвостил тебя.
– А тебя? – усмехнулся Борис.
– Меня – нет, меня теперь не укусишь.
– Ну, это как взяться. Ты пить бросил? – спросил младшего лейтенанта.
– Пить – нет, – засмеялся тот, но тут же посерьезнел: – Без корочки офецеру нельзя. Все равно, когда подавать, сейчас или через год. Уж если решил, так лучше сразу... А то ты отсюда выскочил, а мне что – пропадать?..
– За что Журавль ругал? – спросил Борис.
– А так... За все сразу. Трус, говорит. В воздух стрелял, а потом сразу дёру. Говорит, дня лишнего здесь не потерплю. Документы готовы. Как приедет, пусть к начфину идет и все.
7
Утром Борис на развод не вышел. Сидел на койке и меланхолически разглядывал свои сапоги. Волхов уехал в отпуск и чистить обувь было нечем.
Заметив, что пуговица на левом погоне шинели оторвалась, он сорвал погон, а для симметрии и второй. В мятом кителе и бриджах, в невычищенных сапогах спустился к штабу. Никто навстречу не попадался.
Круглолицый начфин сидел в своей комнатенке с каким-то незнакомым мордатым младшим лейтенантом.
– Вот он, – кивнул начфин на Бориса. – С него возьмешь и как раз будет. А ты, Курчев, сдавай удостоверение, бери справку и вот три косых. По вчера рассчитал. За "молчи-молчи" выходное не положено.
Курчев выложил удостоверение личности, взял справку, которая до получения паспорта оставалась его единственным документом, расписался на отдельном листе ведомости и пересчитал купюры. Все были пятидесятками и здорово оттопырили карман.
– Куда кладешь? – усмехнулся начфин. – А ему?
Курчев понял, что мордатый младший лейтенант – это присланный в часть новый комсорг.
– У меня все плачено, – сказал и вынул из нагрудного кармана билет. Ему жаль было разменивать новые купюры.
– За март уплачено,– поглядел комсорг в свою новенькую ведомость,– а за апрель – нет.
– А сколько?
– Полтора процента, – усмехнулся начфин.
– Фью, – присвистнул Курчев. – Не пойдет. Апрель только начался. В Москве заплачу. Да и с выходного не положено.
– Положено со всего, – помрачнел комсорг.
– А мне двадцать шесть стукнуло...
– Что? Продлеваться не будете?
– Нет, – покачал головой Курчев и положил билет на стол.
– Ох и жмот, – восторженно засмеялся начфин, но Курчев не ответил и вышел.
В штабном коридоре, недалеко от тумбочки посыльного, заложив руки в карманы галифе, стоял, будто нарочно ожидая лейтенанта, капитан Зубихин.
– Здравия желаю, – сказал Борис.
– Привет. Освободился?
– Ага.
– Ну, тогда пошли. Чего-то тебе покажу, – взял Бориса под руку. Специально для тебя приехал.
– Еще чего? – вырвал Курчев руку. Ему казалось, что его арестовывают.
– Да не дрожи. Или совесть нечиста?
– В чем дело?
– Ни в чем. Хотел тебе кой-чего показать. А то уедешь и не узнаешь. Пойдем, жалеть не будешь.
– Некогда. Паспорт получать надо.
– Пошли, пошли. Все равно сегодня не успеешь.
– У тебя что – ордер на меня? – не выдержал Борис.
– Дурак, – сплюнул Зубихин. – С тобой же, как с человеком...
Они стояли на плацу и Курчеву казалось, что полк во все глаза глядит на них из окон.
– Надо, чтобы каждый человек разделил тетрадную страницу... медленно, словно трогал с места тяжелый состав, проговорил Зубихин, и Курчев побледнел, вздрогнул и припомнил сон про Сталина.
– Ну, чего стоишь? Пойдем отдам, – снова взял его под руку особист.
За пищеблоком, в тесной и темноватой (оттого, что с зимы не мыли окна) комнатенке Зубихин отпер сейф и протянул Борису несколько страниц довольно четкого третьего экземпляра.
– Сожги, дурак, и не пиши больше.
– Кто дал? – не выдержал лейтенант.
– Много будешь знать – загремишь... – пододвинул к краю стола консервную жестянку особист. – Пальцы не пали, – поднес он зажженную спичку к несчастному сочинению о фурштадтце.
– Садись, – кивнул на табурет. Сам сел на койку и, запустив руку куда-то к стене, вытащил початую бутылку московской.
– Не закусывать умеешь?
– Ага.
– Ну, тогда на. Стакан у меня, понимаешь, один.
"Конечно, кто же с тобой, кроме меня, пить будет!" – подумал Борис. Ваше здоровье, – взял и опрокинул налитое.
Особист кивнул, взял у него стакан и вылил себе все, что оставалось в бутылке.
– Думаешь, я зверь, да? – спросил, поморщась. – Нет, не зверь. Я почти два курса архитектурного кончил. Если б не война, я, может, дома бы строил. Думаешь, заливаю? – уставился на него Зубихин. – Нет, кончил. Не веришь?
– Ну, и зря, – сказал через минуту. – Ты мягкий. Из тебя чего хошь лепи. Был бы ты моим младшим братом, наставил бы тебе фонарей, чтоб больше не чиркал такого... – кивнул на догоравшие в консервной коробке страницы реферата. – И те тоже сожги. А то на гражданке ребята мышей ловить любят. Понял?
– Ага...
Курчев чувствовал себя оплеванным с головы до ног.
– А вообще голова у тебя соображает, – вытащил особист пачку "Беломора" и прикурил от импровизированной пепельницы. – А раз соображает, то не пиши. В тряпочку молчи, а то попухнешь. В аспирантуру не взяли?
– Нет.
– Ну и отлично. Сунься куда-нибудь на завод. На сдельной больше любого кандидата наук вышибешь. И еще, говорю тебе, как человеку, женись. Вон хоть на той чернявенькой, Вальке, что ли? Или уже?
– Нет.
– Я думал – уже. Она инженеру кирпич повесила.
– Говорят, – выдохнул Борис.
– А будто не знаешь...
– Нет, – помотал головой.
– Ну, как хочешь. Я к тебе по-человечески. Я бы сам такой был, если б не война, – теперь уже вздохнул Зубихин.
Борису показалось, что особист слегка пьян, и ему даже стало жаль этого одинокого в полку человека. Комнатенка его была не то чтобы грязная, но еще какая-то безнадежно запущенная, будто никто из солдат не хотел здесь убирать, а если и убирали (в армии согласия-то не требуется!), то, кое-как смахнув пыль, пулей вылетали отсюда. Стол, тумбочка, табурет, стул, койка, застеленная суконным одеялом – все было тут самое обыкновенное, чисто армейское, и все-таки комнатенка походила не на дежурку, а скорее напоминала офицерскую гауптвахту. Будто Зубихин
был арестован и ему сюда втихаря доставляли спиртное.
– Да, война, – вздохнул капитан. – Ты ведь не нюхал?
– Не нюхал, – согласился Курчев. Ему не терпелось выскочить из этой тусклой камеры.
– Да не сиди как на гвоздях, – поморщился Зубихин. – Я говорю, мы воевали, а чего получилось? Я вон сколько в окопах мерз! С третьего дня на фронте. А чего вышло? Капитан только. А Ращупкин с бабами воевал, а скоро папаху нацепит.
– Сейчас весна, – сказал Борис.
– Ничего – дадут и в солнцепек носить будет. Ему сейчас куда больше светит, чем на войне. А мне на фронте, Курчев, лучше было. Не веришь?
– Нет, почему...
– Мне хорошо было. По мне бы – век не кончалась!..
"Ну да, – подумал Борис. – Небось, землянку тебе оборудовали и резался с утра до ночи в карты, с перерывами на допросы. Все мечтали, чтоб быстрей немцев разбить и по домам, а ты – нет."
– А песню "Играй, мой баян" пели? – вдруг спросил Зубихина.
– Какую? – вздрогнул тот, будто проснулся. – Причем это?
– Да нет, просто так вспомнил, – сказал Борис, уже жалея, что задал идиотский вопрос. – Просто там слова "О доме родном, о времени том, когда мы вернемся домой...".
– Не знаю, я не поющий, – перекатывая желваки, скривился капитан. – На войне все понятно было. Кто хорошо воюет, а кто сачкует. А теперь разбери-пойми. Ращупкин козырем ходит, а офицер он дерьмовый. Больше насчет баб. А ты, дурак, ключи ему даешь.
"Знает или на пушку берет? – покраснел Борис. – Неужели Ишков тоже постукивает?"
– Ну, чего краснеешь? Хлипкий ты, Курчев. Все насквозь в тебе видно. Даже говорить с тобой неинтересно. Ну, что у него за баба?
– Не знаю. Я ее не видел.
– Ладно. Ты мне это брось... "Нет, Сережка не стучит, – обрадовался за Ращупкина. – Стучал бы – чего было спрашивать?"
– Я ее в глаза не видел. Ращупкин довез меня до квартиры и все...
– Ладно, – повторил Зубихин.
"Наверно, кто-то видел, как я грузился с матрасом на бетонке, – решил Курчев. – А Ишков тут ни при чем."
– Ну, что ж. Везунец ты, лейтенант. На гражданке только не влопайся.
– С чего мне?
– Да вроде не с чего: пистолета в воздух пулять не будет. А ведь Ращупкина ты тоже не любишь?
– Он мне не баба, – нахмурился Борис, соображая, не догадался ли ко всему Зубихин, что у них с командиром полка общая женщина.
Но тот вдруг брезгливо поморщился и, не поднимаясь с койки, протянул руку лейтенанту:
– Ладно, бывай! – И Борис, сколько возможно не спеша, вылетел из этой тусклой, похожей на тюремную камеру, комнатенки.
8
В поезде Инга письма лейтенанту так и не написала, а по приезде первые дни ушли на утешение родителей. Врать было мучительно, а Татьяна Федоровна без конца допытывалась, как все было. Отец молчал, но Инга чувствовала, как напряженно вбирает он каждое ее слово, и она отчаянно, даже взвинчивая себя, почти непрерывно рыдала, уповая на одни слезы.
Она знала, что виновата по крайней мере в трех вещах: не застала тетку в живых, не вызвала отца и мать и схоронила покойную в крематории. Но крематорий и невызов родителей были последним желанием Вавы. И Полина всегда бы это подтвердила, и даже Бороздыка (при всей своей радостности) не посмел бы этого отрицать. А то, что она не поспела к теткиной смерти – это был несчастный случай.
Но все-таки, пока все трое несколько успокоились, прошло дня четыре, и Инга не собралась написать Курчеву. Она помнила, что ему 9-го апреля исполняется двадцать шесть лет и очень хотела, чтобы именно 9-го он получил от нее то обещанное ею послание. Но в эти первые дни в Кисловодске не было никакой возможности думать о лейтенанте.
Наконец родители хотя бы внешне успокоились, вновь стали ходить на ванны и пить воду, и Инга, проволынив еще несколько дней, села и написала:
"Борис!"
"Нет, Боренька!" – продумав минут десять, решилась вывести своим угловатым, чуть наискось, почерком. Но тут же, как с горы сорвавшись, начала быстро писать, ничего не зачеркивая:
"Боренька! Так мне легче к тебе обращаться. Я, когда несла чемодан, увидела знакомое и противное, правда чинённое, пальто, которое несло в правой руке твою машинку, и мне стало так горько. Зачем ты ему отдал? Я вырвать хотела. Но он сказал, что ты его обидел и он даже не собирается ее возвращать. Зачем, Боренька?!
Боря, я не знаю, как с тобой разговаривать. У меня все так сошлось, но счастлива я от этого не стала. Лучше бы я встретила тебя на два месяца раньше или еще лучше, если бы я тебя еще не встречала, а вот, через четыре дня, вернувшись (у нас билеты на седьмое), увидела бы впервые тебя. Вот тогда бы мне было хорошо и я бы в лепешку расшиблась, чтобы тебе тоже не было горько. Боря, не сдавай ком. билет. Продлись. Очень тебя прошу. Ну, просто советую. Знаю, никакого у меня нет права на такие просьбы. Ну, пусть так. Просто чужая женщина, которой ты не знаешь, но для которой ты... ну, существуешь... очень тебя просит: не сдавай билет.
Тебя возьмут на любую кафедру. Хочешь, натаскаю тебя в английском, если ты, как говорил, в немецком ни бум-бум. Но у тебя, кажется, есть знакомая, которая здорово знает немецкий. Тебе каждый поможет. Все равно, что ты ни сделаешь, ты останешься чистым и мужественным человеком. Я в тебя верю, Боря.
Слышишь, Боренька?! Я, наверно, тронулась от всего – от смерти тетки, от тебя, от того, что была с тобой, а потом была не с тобой, и теперь вот ни с кем.
Всего этого не надо писать! Прости. Но я врать не люблю и почти не умею, и вот написала, чтобы ты все знал. Но ты и так знаешь. Еще раз прости. Начинаю заговариваться.
Вот написала и стало скучно и как-то пусто.
Да, совсем забыла, хотя все время думала об этом. Я пошлю письмо так, чтобы оно пришло точно в твой день, когда тебе исполнится двадцать шесть. Поздравляю тебя, Боренька, Боря, Борька.
Ты мне позвони, когда получишь письмо. Но, наверно, я все равно не выдержу и прибегу постучаться в твою дверь. Уехал твой товарищ? А тебя демобилизовали совсем?
Инга."
– Шапку продашь? – спросил Секачёв, когда Борис вернулся от особиста.
– Бери так. Ремень нужен кому? – он поднял валявшуюся на кроватной сетке портупею.
– А китель? – пошутил Федька.
– Деньги некуда сунуть, а то бы отдал.
– Утонешь в нем, – зевнул Морев, с сомнением глядя на щуплого Павлова. – Да и кителек того, обтруханный... И вообще, сыпь отсюда, историк. Надоел.
– Ладно, – помрачнел Борис, понимая, что прощания не получается, и, проведя ладонью по лысине Секачёва и по вихрам Федьки, вышел из финского домика.
Было тепло, даже жарковато и, пролезая между досками забора, Борис подумал, что стоит вернуться и отдать ребятам китель, переложив деньги в карманы бриджей. Но боясь, что не будет дороги, он нырнул в балку, потом вылез на пустой бетонке и за шлагбаумом поймал ЗИС-151, который, медленно ползя по шоссе, довез его за два часа до конечной станции метро.
Гришка, расставив свою раскладушку, читал Теккерея.
– Чистый хитрованец. Картина Репина "Не ждали", – улыбнулся Борису, глядя на его обеспогоненную шинель и серые запыленные сапоги.
– Да нет. Я брился, – провел Курчев по вполне еще гладкой щеке.
– Баба твоя тут была. Чемодан свой искала. Все перерыла и, понимаешь, нашла. Вот что значит следователь! Ты чего это его в свой чемодан притырил?
– Да так...
– Знаю. Ращупкина боялся. Чудное дело. Я глянул в окно, вижу на той стороне Сережка Ишков у своей "Победы" колдует. А потом эта фря улицу переходит, а подполковник у нее из рук чемоданчик и под руку в "Победу". Живет она с ним?
– Не знаю, – отмахнулся Борис и кинулся к гардеробу. Полевой сумки не было.
– Погоди, не пыхти. Записку на, – протянул Гришка сложенный вчетверо листок.
"Боря, – прочел лейтенант, – нам нужно поговорить. Василий Митрофанович тяжело болен и нельзя пользоваться слабостью нездорового человека. Кроме того, мы покупаем дом на Оке и там у тебя будет свой угол. А пока верни, Боря, если хочешь считать себя честным и порядочным человеком. 10.04.54 Твоя О.В."
– А теперь бери, – отпер Новосельнов свой саквояж и вытащил оттуда потертую офицерскую сумку. – Три тыщи и какое-то письмо.
– Надо было отдать. Я с самого начала знал, что это деньги гиблые, вздохнул Курчев, понимая, что супротив не попрешь, и тетка даже купит дом, только бы не выбрасывать трех тысяч на ветер.
– Ну и дурак, – покачал головой Гришка. – Я с такой еще бы три лишних слупил. Разоралась тут и давай права качать. Пальто расстегнула, в нос мне свои ленточки тычет. Не там повесила.
– Ладно, кончай. Надолго приехал? Ему не хотелось читать письмо при госте.
– Что? Мешаю? – зевнул Гришка.
– Да нет. Я просто так, – сказал Борис, сбрасывая сапоги, китель, бриджи, – всю эту слинявшую, изрядно потасканную жалкую форму – и влезая в теперь уже не новый венгерский костюм.