355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Демобилизация » Текст книги (страница 30)
Демобилизация
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:44

Текст книги "Демобилизация"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

"Господи, – думал Курчев. – Да будь я завучем, я бы ее в девятом классе на второй год засадил. А тут – она защитится и, глядишь, еще помрет академиком".

– Было проведено обследование двадцати шести предприятий ткацкой промышленности и выведено заключение, что рост производительности труда зависит... – тут диссертантка поплелась к развешанным на коричневых досках таблицам и стала тыкать в них указкой.

"Да это туфта, – думал Курчев. – Она умножает часовую выработку на восемь, потом на двадцать пять, потом на одиннадцать с половиной, так у нее получается годовая, а потом все делит в обратном порядке и опять получается среднечасовая".

"Не злись, ты ведь в этом ничего не понимаешь", – тут же оборвал себя, потому что диссертантка действительно перешла к малопонятным выкладкам, набитым индексами. Но общие ее выводы были по-прежнему бессмысленны. Увеличение числа работающих не вело к увеличению производительности труда. В то же время сокращение числа работающих также не увеличивало производительность.

Никто из сидевших в зале не слушал. Несколько женщин переписывали что-то из подшитых папок в толстые клеенчатые тетради. Трое очкастых членов комиссии довольно громко переговаривались и даже посмеивались, но, видимо, не над соискательницей, а над чем-то своим, не имеющим никакого отношения к защите. Или они ничего не понимали в теме, или тема их не интересовала, но они даже не пытались убедить диссертантку в обратном, а она, нещадно путаясь в цифрах, отчаявшись перебороть их смешки, продолжала тянуть свои нудные, ничего не объясняющие объяснения.

Следом за ней выползла на кафедру ее научная руководительница, седая раскоряченная калека с лицом и голосом школьной учительницы. В диссертации она тоже не слишком разобралась и упирала не на научное значение, а на практическое ее применение и на обширность материала. Затем довольно долго пересказывала содержание каждой из трех глав, то есть повторяла диссертантку, но делала это куда бойче, не путалась в цифрах (она вообще их не приводила) и не "нукала".

Выступившие следом двое оппонентов сказали, что в общем работа соответствует требованиям, предъявляемым к кандидатским диссертациям, и привели, не слишком напирая на них, с десяток огрехов, которые (оппоненты специально это оговаривали!) ни в коем случае и нисколько не снижают ценности данной работы.

Затем был объявлен перерыв и, проголодавшись, Курчев спустился в подвал, в студенческую столовую.

Кормили тут неважно, хотя он нарочно заказал самые дорогие блюда.

"Нет, с аспирантурой всё, – решил твердо. – Позор и дерьмо, хотя пройдет единогласно".

Он взял еще бутылку пива, выпил безо всякой охоты и, забрав в раздевалке пальто, поехал домой.

Марьяна ждала его в кухне, куда ее впустила Степанида.

3

Сеничкин жил у Инги вторую неделю и они еще ни разу не поссорились. Но и он и она чувствовали, что как раз из-за отсутствия размолвок между ними растет какой-то забор невысказанных обид и с каждым днем все труднее через него переговариваться. Поэтому, встречаясь вечером в Иностранке, они спешили в кафе и оттуда домой в постель.

На широком родительском диване им было хорошо, особенно если сразу после близости удавалось уснуть. Теперь, на второй неделе этого странного полубрака, Инга уже не желала ребенка. Теперь она думала о диссертации и о неминуемом возвращении родителей. Работа, вернее вторая ее глава, как-то неожиданно сдвинулась с места, потому что Инга начала писать не о суете и тщеславии героев, а об их разъединенности и глухоте, о некоммуникабельности, как любил говорить ее первый муж Крапивников. Роман Теккерея был достаточно великим романом, чтобы отвечать и такому взгляду, и Инга, упиваясь своей незадавшейся любовью, писала главу почти как дневник.

"А что? Так и надо, – успокаивала себя. – Без личной причастности ничего не выйдет. Холодных исследователей и без меня хватает".

С печальным удивлением она перечитывала написанные торопливым почерком страницы и каждый раз жалела, что не может их показать чудаку-лейтенанту. И еще ей было жаль, что его письмо о "Ярмарке тщеславия" осталось почти нерасшифрованным. Первые дни было не до письма, а потом не до лейтенанта. Теперь, будь у лейтенанта телефон, она бы ему, возможно, и позвонила, а так вот вдруг после всего прийти с просьбой прочесть эти двадцать с лишним страниц, посвященных человеческой разъединенности, было бы подлостью. И обещания написать Курчеву она не выполнила, потому что глупо переписываться с человеком, живущим за шесть кварталов.

Но диссертация занимала только часть души. Оставшееся место прочно оккупировал страх перед приближающимся приездом родителей. В субботу утром пришла телеграмма: "Беспокоимся молчанием звонили многократно", и Инга, встретив доставщицу на лестнице, не особенно раздумывая, по дороге отправила ответную депешу: "Телефон выключали ошибке будто неуплату целую Инга". Но уже через четверть часа, спускаясь по эскалатору, она глубоко раскаивалась в посланной телеграмме и, вместо того, чтобы ехать по радиальной линии до Дзержинской, села на кольцевую до Курской и, выскочив на поверхность, купила в предварительной кассе билет на понедельник.

– Я взяла на послезавтра, – сказала она вечером Сеничкину. Понимаешь, нельзя приехать к ним день в день...

Они и раньше говорили об Ингином отъезде, но как-то неопределенно. И, хотя новость была для доцента неожиданной, он тут же смирился, решив: "Что ж, так, наверно, лучше: нельзя жить под дамокловым мечом. Пусть приедут, тогда разберемся..."

– Когда поезд? – спросил поспешно, потому что ему показалось, что он слишком долго оформлял про себя это решение.

– В час с минутами.

– Жалко, не успею, – виновато улыбнулся. – Как раз лекция.

– Ничего. Я ведь на неделю и потом чемодан легкий. А ты тут живи.

Сеничкин ответил что-то неопределенное в том смысле, что совсем неважно, где он будет ее ждать.

"Конечно, неважно, – подумала Инга. – Ему все неважно. Он принес и он унесет свой портфель. Даже такси брать необязательно".

Ночью она долго лежала с закрытыми глазами, притворяясь спящей и чувствуя, что он тоже не спит. Ей хотелось, чтобы быстрей наступил понедельник и она бы уже сидела в плацкартном вагоне.

В воскресенье утром они встали не выспавшись и Алексей Васильевич неожиданно объявил, что ему надо к отцу в больницу. Он забыл, что раньше обмолвился Инге, мол, в Кремлевку пускают с двух. И она не стала уличать его во лжи, понимая, что ему сейчас так же, как ей, не по себе. Для него она тоже уже не здесь, а в спешащем на Кавказ поезде.

– Хорошо. А я пока соберусь, – сказала, тоже забыв, что вчера вечером говорила, что почти ничего с собой не возьмет.

Но когда за Алексеем Васильевичем хлопнула дверь, Инга тотчас влезла на стул, сняла со шкафа старый небольшой фибровый чемодан и начала набивать его вещами.

Было начало двенадцатого и она, вырвав из тетради лист, написала:

"Алеша!

Они только что звонили, и я попытаюсь переменить билет на сегодня. Целую. Инга".

Большего выдавить она не смогла.

Через четверть часа, когда с не таким уж легким чемоданом Инга быстро шла по Спасской к остановке троллейбуса, вдруг из параллельного Докучаеву Скорняжного переулка вынырнула на Спасскую странно знакомая фигура с небольшим железным ящиком в правой руке.

– Ига, – крикнула женщина, узнав сначала курчевскую машинку, а потом Бороздыку.

Тот обернулся, являя собой важность и относительное благополучие, поскольку карман был пристрочен и пуговицы на двубортном пальто пришиты, хотя и в один ряд.

– Тоже отбываете? – спросил Бороздыка. – А где наш доцент?

– В Кремлевку поехал. А вы за иконами? Зачем же лейтенанта ограбили? кивнула на железный ящичек. – Вы же печатать не умеете.

– Ничего. В поезде научусь.

– Знаете, Ига, верните Борису машинку. Вы непременно ее сломаете или где-нибудь забудете. А то чего доброго презентуете кому-нибудь.

– Ну вот еще. Не каркайте. У нас по части угадайки Марьяна Сергевна. Или соревнуетесь?

– Ига! Честное слово, верните, – не обращая внимания на выпад, сказала Инга и, поставив чемодан на мокрый тротуар, протянула руку к железному ящику.

– Ну, ну... бросьте, – отвел Бороздыка руку с ящиком за спину. Лейтенант хамить себе позволил, словно в казарме. Нет и нет, – попятился от аспирантки.

– Ну, хотите, вот в лужу плюхнусь, – чуть не со слезами говорила, представляя, как не хотелось Борису отдавать Бороздыке машинку. – Ну, хотите... ну, что хотите для вас сделаю.

– Спасибо. Теперь уже нет необходимости, – схамил Бороздыка, но тут же, испугавшись, перебежал на другую сторону улицы и заспешил к себе домой.

"Сволочь! Сволочь!" – хотелось ей крикнуть во все горло вслед Иге, который, убегая, небрежно размахивал пишущей машинкой, словно это был пустой бидон из-под керосина.

– Негодяй, – сказала довольно громко и тут же подняла руку, потому что с Садового в Спасскую свернуло свободное такси. Водитель, развернувшись, довез ее до площади Курского вокзала, где ей в кассе без всяких отговорок обменяли билет и, сунув чемодан под нижнюю полку, Инга еще долго ходила по перрону, отчаянно сожалея, что нельзя позвонить лейтенанту. Может быть, тогда он пошел бы к Бороздыке и силой отнял машинку.

И оттого, что ей неловко стало перед Борисом, она все время до отхода поезда сочиняла в уме письмо, которое собиралась написать ему из Кисловодска.

О встрече с отцом и матерью она пока старалась не думать.

– Послезавтра Кларку режут, а она, бедняга, плачет. Просила шмутки принести. Сбежать хочет, – сказала Марьяна. – Уверяет, что сон видела, будто помрет. Не жалко ее?

– Жалко, – пробурчал Курчев. Они снова курили в темноте.

– Ничего тебе не жалко. Ведь сбежал тогда, а? Телеграммку отстукал, а сам – дёру. Все вы такие, – беззлобно вздохнула Марьяна. – Но и мы не лучше. В больницу хоть придешь?

– Приду.

– И в больницу не придешь. Побоишься, чтоб чего-нибудь Кларка не подумала. Не бойся. Я ей сказала, что у тебя роман с мадмуазель аспиранткой.

– Хватит...

– Не хватит, а только начинается... Мадмуазель вчера укатила в Кисловодск.

– Врешь!

– Ладно, не пыжься. Я не ревную. Давно пора по Екклезиасту все вернуть на круги свои. Ты женишься на мадмуазели, я рожу Лешке пащенка, а Кларке взрежут шею и она увидит алмазное небо.

– У тебя просто...

– Просто не просто, а пора остепениваться!..

– Бедный Ращупкин!..

– Не хами, – толкнула его локтем. – Поссоримся. А я тебе, ох, еще как пригожусь!.. В шарашкино ателье поступишь?

– Наверно. А может, и нет. Погляжу.

– Глядеть нечего. Надо сразу поворачиваться, туда или сюда. Я тут думала о тебе. В конце концов, не обязательно идти куда-то служить. Можно и черной работой кормиться, вроде Бороздыки. Кстати, взял у тебя машинку?

– Ага.

– Ну и балда! Придется новую покупать, а второй такой не достанешь. Так вот, можно и на черной халтуре жить. Жорка Крапивников подкинет и еще в другом месте, и в третье влезешь. Парень ты не ленивый. Платят там, понятно, жиденько, но как-нибудь обернешься, а остальное время будешь писать свое. Это тот же "угол" Достоевского, то же подполье, но сверху облегаленное. Литературный работник и все такое... Только за, скажем, восемь сотен вкалывать придется, как другому за восемь тыщ. И сил, конечно, на свое не так чтобы много останется. Но ты парень могутный. Авось, кровью харкать не скоро начнешь и чего-нибудь для себя успеешь. Жутко жалко тебя, Борька! Но без таких идиотов, может, еще хуже...

– Не знаю, – смутился Курчев неожиданностью последней фразы.

Поднявшись на другой день в девятом часу, Борис никак не мог поверить, что своими руками отдал позавчера Бороздыке машинку. Марьяна еще не просыпалась, но соседка была на дежурстве и он мог бы прекрасно устроиться в кухне за своим столом. Жажда деятельности прямо-таки распирала лейтенанта. Расхристанный, как Чапаев, в бриджах, в нижней рубахе и тапках на босу ногу, он слонялся по коридору и кухне, нетерпеливо ожидая ухода Марьяны.

Ночной разговор разбередил Бориса не из-за одного сообщения об Ингином отъезде. Инга была далеко не только географически. Она была далеко в нем самом. Он так глубоко ее запрятал, словно она была куском динамита или адской машиной, и он даже боялся думать о ней. Он думал о себе.

Марьяна вечно попадала в самое яблочко.

– За все надо платить – за любовь, за семью, за детей, если родятся. Да еще втридорога, – сказала вчера. – А тебе, Борька, вообще не знаю во сколько раз дороже!..

– Но она все равно к тебе вернется, а ты зарыться хочешь в этой конуре. Ты вообще не хочешь жить в наше время. Потому и простить не хочешь? Верно?

Да, она угадала. Ему действительно не хотелось бы жить в этом куске времени и в этой местности, хотя вообще-то жить хотелось. Ни разу с тех пор, как узнал, что Инга сошлась с его кузеном, он не подумал о самоубийстве. Армия начисто отучила от подобных глупостей. Если ходишь "через день на ремень" с заряженным коротким автоматом ППС, который только чуть длиннее пистолета и который ничего не стоит, перевернув, уткнуть в левую сторону груди, всякие мечты о смерти становятся бессмысленными. В институте Курчев порой грешил ими, в армии – никогда.

И сейчас, бродя по пустой квартире, Борис думал о высоком широкоплечем и лысом художнике, которого встретил у Крапивникова. Как тому удается устраиваться в этом веке и сводить начала и концы?

Телефона у художника не было, но был телефон у картавящей женщины Татьяны и, топчась по коридору и кухне, Курчев сердился на невестку, что та все еще спит, а вот так, в затрапезе, не выскочишь к телефонной будке.

Теперь ему жутко, прямо-таки вынь да положь, хотелось увидеть художника, хотя накануне о нем не вспоминал. Почему-то этот незнакомый, занимающийся совсем иным ремеслом человек вдруг представился обладающим высшей и последней истиной.

– Художник, пожалуй, ничего. Очень хороший художник, – сказала о нем Инга. С Марьяной говорить о живописце не хотелось. Марьяна все знала и обо всем догадывалась. А это было обидно и утомительно.

В наружную дверь постучали. Стук был негромкий, но властный и веселый, словно человек точно знал, что ему откроют, обрадуются и впустят. Так стучат почтальоны, принося денежные переводы, но Курчеву никто не собирался присылать денег.

– Уж не Лешка ли? – с неудовольствием и некоторой растерянностью подумал Борис. Но это оказался Ращупкин.

– Здравия желаю, товарищ подполковник, – шепотом сказал бывший лейтенант, отступая в глубь коридора и загораживая собой дверь в комнату. Извините, у меня... – он помялся, ища слова, и наконец нашел, – знакомая...

Подполковник, одиноко высясь в низком и темном коридоре, еще только соображал, что ответить, как вдруг, будто нарочно, распахнулась дверь и из-за спины Курчева в наброшенной поверх ночной рубашки шинели, с полотенцем в руке лениво вышла в коридор Марьяна.

– Салют, – только чуть-чуть, на одно мгновение, смешавшись, кивнула подполковнику, даже не запахивая шинели, прошла между двумя офицерами в кухню и прикрыла кухонную дверь. Дескать, разбирайтесь сами, а мне некогда.

"Сделать, что ли, из него котлету?" – поглядел Ращупкин на побагровевшего лейтенанта, но лишь козырнул, пробурчав:

– Виноват! – неловко согнувшись и все-таки чуть не задев своей роскошной фуражкой сенную притолоку, вылез из квартиры.

"Выходное, как пить дать, срежет, – подумал Курчев. – И чёрт с ним", тут же махнул рукой, хотя денег оставалось самые пустяки, меньше полутора сотен. Был вторник, тридцатое марта, и надо было тянуть до десятого числа, конца отпуска. Оставалась, правда, надежда на возвращение Гришки. Надеяться же на обещанные министром три тысячи рублей – было глупо.

– Влопался? – спросила Марьяна, возвращаясь из кухни.

– Да что он мне теперь?! Я уже – тю-тю, – присвистнул Борис, распрощавшись с выходным пособием и годом выплаты за лейтенантское звание. – Тебе вот как?

– А мне что? Покочевряжится и, как миленький, приползет. Вопрос только, захочу ли? А гадить тебе не будет. Понимает, что тогда со мной конец. Примет пару бутылок и отойдет. Не расстраивайся.

Она ошиблась только в одном. Ращупкин пить не стал. Злобно матерясь, он влез на заднее сидение "Победы" и велел везти себя на окраину к Затирухину. Самые подлые мысли крутились в его голове, но то, что он сделал, даже отдаленно не пахло подлостью. Он попросил Затирухина не мурыжить с курчевскими документами и тотчас переслать в полк.

– Глаза б мои на него не глядели, – сказал начальнику отдела кадров.

– Так чего либерализм разводишь? Лиши выходного и привет. Натворил чего?

– Да ну его, пачкаться... – нахмурился Ращупкин, но в душе он отчаянно жалел, что командует полком, а не всего двумя шкафами в бункере "овощехранилища" и не может свести счеты с этим зазнавшимся лысеющим, чёрт-те чего о себе навоображавшим историком. Но все-таки он представил, как входит в курчевскую хибару, сбрасывает шинель и гоняет лейтенанта из угла в угол, опечатывая несчетно свои кулаки на его широкой скептической харе, пока скепсис не расплывается в сплошное красное пятно и сам лейтенант, сплевывая желтые зубы, не начинает выть, как роженица.

4

Дом был каменный, но уж очень неказистый, изрядно запущенный и, очевидно, плохо отапливаемый. Поднимаясь на второй этаж по холодной сырой с подтеками лестнице, Курчев увидел на полумарше уборную с умывальником. Свет в ней забыли погасить и дверь не притворили.

"Еще хуже, чем у меня, – подумал, вспоминая, как стыдился аспирантки за непрезентабельность своего жилья. – У меня хоть топят, а тут впору шубу надевать".

Он уже второй день искал жилище художника. Женщина Татьяна, которой дозвониться было труднее, чем в железнодорожную справочную, адрес знала весьма приблизительно, а телефона у живописца не было.

Дверь открыл художник и вид у него был несколько встревоженный и затравленный, словно он занимался чем-то недозволенным, а Курчев был по крайней мере фининспектором.

– Извините, – сказал Борис. – Вы меня не помните? У Крапивникова я тогда был в армейском.

– Ах да, – провел художник рукой по большому лысому черепу, но от дверей не отодвинулся.

– У вас телефона нет. А Татьяна дала неточный адрес. Я давно вас искал... – быстро и потому нечетко залепетал Борис. – Я пойду. Только скажите, когда прийти можно... – потупился, стесняясь художника и стесняясь того, что ему говорил.

– Да нет. Заходите. Я уже закругляюсь, – оттолкнул живописец дверь, и Борис вошел в темную кухоньку с зажженной газовой двухконфорочной плитой, а через нее попал в холодную, но очень светлую комнату, две стены которой были сплошь из небольших стекол, связанных тонкими деревянными рамами, отчего комната смахивала на оранжерею. – Не раздевайтесь. Здесь далеко не Сахара, – сказал хозяин, поворачивая к стене большую деревянную штуковину, которая, Борис вспомнил, называлась мольбертом. На ней что-то желтело посреди белого холста, но Курчев еще не успел вздеть очки. – Так что же привело вас в мои палестины? – спросил хозяин, произведя перестановку. Картинки поглядеть пришли? Вы с усами и в штатском на шпика походите. Вам бы еще гороховое пальто...

– Спасибо, – усмехнулся Борис. В понедельник, собираясь на защиту диссертации, он, бреясь, сдуру оставил усы.

– Если дадите бритву, пожалуй, сбрею, – попробовал польстить хозяину.

– Это, пожалуйста, в парикмахерской. Так что, картинки выставить? – и не дождавшись ответа, художник вышел в кухоньку и принес в два приема четыре картины, которые развесил на одной из внутренних стен.

– Вот, глядите. А я тут доуберусь. – Он стал поднимать с пола измазанные краской газеты и складывать в большой цинковый бак.

Курчев вздел очки, сел на табурет, потому что тот стоял ближе к нему, чем стул, и уставился на холсты. На всех четырех были написаны не люди, а какие-то странные предметы. На одном – желтые шары на желтом столе. На втором была изображена какая-то стеклянная глыба и тут же ее небольшие осколки. Весь холст был серо-зелено-голубого цвета и непонятно было, как на серо-зелено-голубом различимо серо-зелено-голубое. Но и глыба и кусочки были видны очень четко и были, несмотря на свою загадочность, очень вещны. Третий холст был похож на второй, только на нем глыба была справа, а осколки (их уже было не четыре, а шесть) – слева. Да и холст был чуть шире.

Но больше всего Курчеву понравилась четвертая картина. Она была странной формы, узкая и длинная – причем высота ее не составляла и одной пятой длины. На гладкой поверхности были поставлены, наподобие городков, грязно-серо-желтые цилиндрики, кубики и шары. Они шли от левого края картины к правому, причем можно было линейкой проверять – нигде не нарушалась дистанция. И все они – их было двенадцать штук – были, казалось, одного цвета и шли в одной последовательности – цилиндр, кубик, шар, цилиндр, кубик, шар.

– Повеситься охота, – повернулся Курчев к хозяину, который уже кончил собирать газеты, накрыл бак крышкой и сел сверху.

– Вы думаете?

– Вижу, – ответил Борис. – Это очень здорово, если я хоть что-то понимаю.

Лейтенант встал с табурета, нагнулся (картина висела почти у пола) и, чуть не уткнувшись носом в холст, разглядел, что каждый из предметов написан чуть иначе. То, что издали казалось одинаковым, на самом деле было далеко не таким. Например, на втором цилиндре были тонкие красные прожилки, на первом кубе синее пятно – да и вообще вблизи было скрытое буйство красок, хотя с двух метров картина являла собой что-то вроде загробного помещения и унылого однообразия ада.

"Вроде нашего бункера, когда останешься в нем один", – подумал Борис.

– Можно, я расскажу вам про нее? – спросил вслух.

– Не надо. Я вижу, вы поняли, – усмехнулся художник.

– Правда, очень здорово. Я и верил, что здорово будет. Только не думал, что так. Но ведь этого никогда не выставят.

– Как дело пойдет-повернется. Вообще-то тут ничего нет. Ведь я с них рисовал, – он подошел к подоконнику, нагнулся, открыл что-то вроде кухонного шкафа и показал Курчеву все двенадцать цилиндриков, кубов и шаров, уныло стоящих на фанерной полке.

– Нет, не то, – покачал головой Борис, на которого оригиналы никакого впечатления не произвели.

– Это не они.

– Они. Я искал точности. Вот сюда я их ставил, – кивнул хозяин на стоявшую под другим подоконником длинную узкую лавку, – и отсюда, – он показал на место, где стоял перед приходом Курчева мольберт, – писал.

– Да, я понимаю, – на мгновение смутился Борис, не зная, валяет ли художник ваньку или говорит всерьез. – Но все равно важно, кто писал, а не с какого места. Вы только такое пишете?

– Только. Никто позировать не может. У меня с нервами швах и я должен работать строго в одно время. А натура вечно опаздывает. Я уже год людей не пишу. Вот последняя.

Он вышел в кухоньку и принес оттуда подрамник высотой с метр и шириной сантиметров в семьдесят и, когда перевернул его и повесил выше всех картин, Курчев увидел Ингу в знакомых ему свитере и юбке. Она сидела на стуле и печально глядела прямо на Бориса.

– Я не знал... – выдохнул он и тут же осекся, подумав, а не жил ли художник с аспиранткой.

– Чего? – спросил хозяин.

– Да нет. Ничего... – справился с собой Борис. – Ну и намерзлась, наверно, она у вас!

– Да, было, – усмехнулся художник. – Правда, писал я ее в апреле. Хотел ню, а она ни в какую. Ну вот, такую пришлось... Муж хотел купить портрет, потом раздумал. Теперь она, кажется, второй раз замуж выходит и второй супруг купил. К свадьбе, наверно. Деньги принес, а холст еще не забрал. Да что я?! Это ведь брат ваш. Так ведь?!

– Ага, – покраснел Курчев, – двоюродный.

– Неплохой экземпляр, хотя немного странный. Пришел позавчера. Принес три тысячи и спрашивает, могу ли продать эту девчонку. Я бы ее и за две отдал. Утеплять студию надо.

– Ну, это вы продешевили! – сказал Борис. – Три тысячи – гроши за такое!..

Хотя у него в кармане было всего сто рублей одной бумажкой и на три тысячи ращупкинских он надеялся не больше, чем на три тысячи сеничкинских, ему было зверски обидно, что Лешка увел у него не только женщину, но и ее портрет.

– Может, и гроши, – кивнул художник. – Но ведь цены нет. Выставком у меня ничего не берет. Ее глядели, тоже не взяли. Мерзлячка какая-то, говорят. Меня не балуют в МОСХе.

– А вы бы хотели?

– Конечно. Надоело сидеть взаперти.

– А вы себе цены без них на знаете? На чёрта вам начальство?

– Может быть, знаю, а может, нет. День на день нe приходится. Анахоретом жить трудно... Надо, чтобы глядели, ругали, пусть, но видели, что ты делаешь. А те, что таскаются сюда и хвалят, тем цена невелика. Раз уж пришли, то непременно хвалить будут. Хотя бы из вежливости.

– Вы просто не в настроении, – начал волноваться Курчев. – Вы же художник. Я ни черта не смыслю в живописи, но, по мне, вы – замечательный художник. Да и на чёрта вам всеобщая ругань или всеобщее одобрение? Да будь я живописцем, я бы Бога благодарил. Чего лучше? Сиди себе в углу и рисуй, и плюй на все.

– Ну, а вы сочиняйте рефераты.

– Не то. Ключевский писал, что если мы не знаем последствий каких-либо преобразований, то мы не можем делать их предметом исторического изучения. А меня, как на зло, интересует только современность. Собачий характер. Сам хочу сидеть в погребе, но писать о том, что творится на поверхности. Противоречие?

– Нет, не особенно, – с интересом поглядел на него художник. – В погребе? Это вы ничего сказали. Холодно только. И одиноко. Значит, зарыться решились?

– Что-то вроде. Если духу хватит. Я потому к вам и пришел, поглядеть, как это получается. Но художникам легче. Они при вечности. А меня сегодняшнее мучает. Но все равно не думал, что так здорово, – он снова повернулся к холстам. – Я, знаете, обклеил две недели назад комнату нарочно потолочными обоями. Надеялся, вдруг придете и чего-нибудь нарисуете... А теперь вижу...

– Не в том дело, – улыбнулся хозяин. – Я бы с великим удовольствием. Только не могу. Не умею.

– Как? – не понял Курчев.

– Да так. Не умею – и все. Если б умел, у меня бы мастерская была, а не льдина-холодина.

– И спичечного коробка нарисовать не можете?

– Нет.

– А как же эти? – кивнул Борис на нижний холст.

– Эти могу. Эти вижу. У меня глаз другой. Простите, устал... Мне идти надо, – вдруг разволновался хозяин.

Борис встал с табурета, подождал, пока художник снимет со стен и уберет в кухоньку работы, и вышел вместе с ним на улицу. Ингиного портрета он, как следует, не рассмотрел. Разговора не вышло и все, как прежде, предстояло решать самому.

5

Василий Митрофанович не лежал в больнице, как сказал Инге доцент. Вернее, в больнице он лежал, но к воскресенью был уже (правда, временно) выписан и отправлен на поправку под Москву в один из самых шикарных закрытых санаториев. Наверху еще не решили, увольнять ли В. М. Сеничкина по чистой на пенсию или переводить на другую, менее почетную должность. И оттого, что не поступило высшего указания, в "Кремлевке" врачи никак не могли определить степень болезни Василия Митрофановича. Давление у него поднималось, но не катастрофически. С таким давлением можно руководить и руководить, но спускаться вниз с такими показателями было обидно.

Для себя Василий Митрофанович твердо решил уходить по чистой. Он не то чтобы устал. Просто ему все зверски надоело. Надоело дрожать и волноваться, надоело выискивать лазейки и давить на связи, надоело, наконец, надеяться. Да и домашние дела надоели. Жена считала, что пенсия Васю погубит. Дочка фордыбачила, считая, что уволенный министр не пробьет ее в институт. Один Алешка, занятый своими семейными неурядицами, сочувствовал отцу, но из его сочувствия, как всегда, шубы сшить не удавалось. И, слоняясь по санаторному парку, Василий Митрофанович чувствовал себя одиноким и заброшенным.

А между тем грело солнце, выбивалась на клумбах редкая зеленая травка, и как раз время было рыхлить в саду землю, а чуть позже вскапывать огород под огурцы и картофель. Бродя по аллеям, Сеничкин-старший переживал, что его зря тут держат, что самые золотые дни уходят зря. Дали бы пенсию и прогнали, и он бы тут же уехал на Оку, отремонтировал материнский дом, покрасил бы лодку. Но, поворачивая к главному корпусу, он вдруг с ожесточением вспоминал, что материнский дом давно продан, что дача у него казенная и, если его сейчас, до мая, выпрут, то летом семье придется торчать в Москве или снимать за большие деньги комнату с террасой у частников. Он не говорил об этом с Ольгой Витальевной, но знал, она надеется, что проволынят до лета. Она молится об этом, потому что Надьке после тяжелой для нее зимы (а проще говоря – аборта) и в предвиденье полутора десятков экзаменов – на аттестат зрелости и в институт – просто необходимо в последний раз воспользоваться совминовскими благами.

– Надо, необходимо... – ворчал Василий Митрофанович. – Всем надо, а мне за всех отдувайся... – И он снова злился на жену, что продала дом на Оке. Сейчас бы скинуть с ног эти теплые ботинки "прощай, молодость", переобуться в сапоги, а еще лучше – спуститься с крыльца босым и осторожно пощупать ногой, греется ли земля!

"Устал или постарел сильно, – думал он. – Постарел, наверно, а то бы домой так не тянуло".

И оттого, что дома, того самого, пятистенного, с надстроенной мансардой серпуховского дома не было, разбирала тоска и злоба, и никак не хотелось возвращаться в Москву, в свою четырехкомнатную квартиру, которую, он знал, за ним оставят до самой смерти.

В эти дни безделья, в перерыве между забиванием "козла", он все чаще вспоминал племянника.

Читать Василию Митрофановичу не хотелось. Газеты он проглядывал кое-как, больше для отвода глаз, потому что то, что в них писалось, его уже не интересовало. В гостиную к телевизору он тоже являлся редко. Отдыхающие его раздражали, и вовсе не потому, что он был крепче и здоровее многих. Нет, были поздоровее его. Просто он чувствовал, что знакомые, да и многие незнакомые (узнавшие о нем от его знакомых) смотрят на него как на человека в их среде и в этом санатории – временного. Отдохнет – и больше глаз мозолить не будет. Даже медицинский и обслуживающий персонал начал позволять себе в отношении Василия Митрофановича некоторую, правда едва заметную, небрежность – и это тоже раздражало, хотя Сеничкин старался не подавать виду.

– Матери скажи, чтоб три тысячи привезла, – сказал он Лешке в последнее мартовское воскресенье.

Но пришла среда, и Ольга Витальевна не появлялась, а в субботу она заехала прямо из школы и денег у нее с собой, понятно, не было. Но она твердо обещала привезти на неделе. На неделе она опять не приехала, и вот в четверг вечером Василий Митрофанович позвонил к себе в Управление и попросил прислать завтра к полудню шофера и с ним свою зарплату. Оставалась неделя до выплатного дня, и поэтому Василий Митрофанович попросил свою секретаршу передать главбуху, что, если в кассе всех денег нет, пусть пришлет хотя бы три тысячи:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю