Текст книги "Демобилизация"
Автор книги: Владимир Корнилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Стоя рядом в качающемся летящем вагоне, он чувствовал изгибом своей руки ее руку в варежке и молчал, мечтая, чтобы поезд летел и никогда бы нигде не притормаживал. Лучше уж не будет, казалось ему, хотя еще ничего не было.
Но когда они вышли на Комсомольской и прошли под мостом, ему бросилось в глаза на небольшом фанерном стенде спасительное объявление: "Заграничный фильм. Нач. 15 и 17 ч. Дети до 16 лет не допуск."
– Как? – расхрабрясь, подмигнул аспирантке.
– Впечатляет, – улыбнулась та. – Наверно, какая-нибудь дрянь, а все равно не пройдешь, надеешься.
– Может, попробуем? – Он почувствовал, что в таком шутливом необязательном тоне ему легче держаться.
– Давайте, – кивнула Инга. – Это тут рядом, в следующем переулке. Я иногда туда бегаю. Сейчас вынесу вам машинку и пойдем.
– Вы идите, а я за билетами, – сказал, почти не обижаясь, что аспирантка не зовет к себе. Прощание отодвигалось на два часа и сердиться раньше времени не стоило. – Идите по своей стороне, а я возьму билеты и навстречу...
– Хорошо. А то у меня тетка прихварывает и вообще кавардак. Предки на курорте, а я еще толком не прибрала, – покраснела Инга, потому что в комнатах она убралась, но звать к себе лейтенанта не хотела.
– Я тоже кавардак развел. Обои клеил, – зарделся Борис, словно заражаясь от аспирантки. Впрочем, краснел он оттого, что обои клеил не один.
– Ого! Так вы квартиру получили! Что ж молчали? Поздравляю. Теперь жених с жильем.
– С развалюхой, – усмехнулся, желая опровергнуть не столько жилье, сколько жениха.
– Ну, счастливо, – подняла Инга варежку и слегка свела в ней пальцы, как в слабом "рот-фронте". – Я скоро.
13
Поднимаясь по переулку, она вовсе не была так весела, как Борис, подбегавший к какому-то второсортному фабричному клубу.
"Везет, – думала. – Жилье. Мужчина с квартирой. А у Алексея Васильевича ничего, кроме жены и четырехкомнатного палаццо. У Г. И. Крапивникова тоже было жилье", – вздохнула Инга, вспомнив, как полтора года назад в антракте одного поэтического вечера Георгий Ильич подошел к ней с глубокомысленно-серьезным, исключающим всякую возможность отказа, выражением лица и потребовал номер телефона. Маленький, лысенький, внешне абсолютно ничтожный, он не заинтересовал Ингу, и номер телефона она назвала просто из вежливости и еще, чтобы поскорей отстал. Конечно, это было ошибкой.
Через неделю она поняла, что не может дня провести без Крапивникова и крапивниковского окружения – всех этих великих, но непризнанных поэтов, художников, безработных актеров, журналистов, историков, без их полупьяной веселой болтовни, без последних самых свежих анекдотов, сплетен и непроверенных новостей; без довольно вольных разговоров, прерываемых в самый опасный момент магическим словом "пресикак", которое чаще всех произносил Георгий Ильич, центр, вдохновитель, глава кружка или общества.
Насколько с Крапивниковым было интересней, чем со сверстниками с филфака! Никто еще так не понимал Инги и никому она так охотно не поверяла себя.
"Это потому, что семья у нас дикая. Люди в дом не ходили... разбирала потом Инга казус своего замужества. – Комнатная бабочка на огонек..."
Но еще до замужества было далеко и все вообще было прилично. Крапивников до нее даже не дотрагивался и никаких искушений, вроде "Бойтесь меня. Я океан!" не применялось. Правда, однажды он прочел ей стихи Эхнатона, объясняя, что они ему приснились и, стало быть, он духовный двойник египетского владыки или даже сам фараон и таким образом мистический супруг Нефертити.
Но Инга лишь пожала плечами и Крапивников вернулся к медленному и церемонному почти невидимому ухаживанию, больше напоминающему глубокую интеллектуальную дружбу. Так длилось несколько месяцев, пока она не привыкла к его внешнему безобразию, перестала замечать, как он некрасив. Потом безобразие каким-то чудом обернулось привлекательностью, и Инга осталась у Георгия Ильича, а затем вышла за него замуж и ни разу до самой осени не пожалела об этом.
Лишь теперь стало неловко перед отцом, матерью и Вавой, что вот старенький, лысенький, а поматросил и бросил. И еще стыдно стало некоторых знакомых, что уже поглядывали искоса и как-то чересчур задирали нос. Впрочем, что на них обращать внимание?
А все-таки что-то в Крапивникове было, если полгода он дурил ей голову, и она была в каком-то сумбуре и плелась за ним, как любая из девчонок в сказке про Крысолова. Да, что-то в нем было. В том, 53-м, таком богатом событиями году он, журнальный работник, взрослый, совсем не глупый, очень эрудированный человек, казалось, жил вовсе не новостями, а одним поклонением Инге Антоновне Рысаковой. Он был – само подобострастие, услужливость, весь – ее пустячные желания, он был влюблен в нее, как старый учитель в десятиклассницу, и трогателен, как юноша, ухаживающий за дамой. И когда она осталась у него впервые на ночь и потом до загса и несколько месяцев после загса на его широкой тахте под скрещенными ятаганами, кремневыми пистолетами и прочими военными безделушками, он, Жорка Крапивников, был чудо из чудес, он читал ее, как книгу, все в ней понимая, и знал и чувствовал, что она хочет в любую минуту, был нежен, нетребователен, внимателен, он переворачивал и выворачивал ее, но всегда только так, как она желала, словно она ему подсказывала. Словом, он был сплошное угадывание, и она была несказанно счастлива с ним целых четыре месяца, пока вдруг, разом в нем словно что-то оборвалось, и он однажды не ночевал дома, потом взял себе в журнале командировку и уехал с какой-то женщиной в Ленинград, после чего Инга перебралась домой, сначала временно, потом наподольше, а затем насовсем.
Лишь постепенно она стала понимать, что с ним творилось и что означала его формула: движение – всё, цель – ничто. Он был просто странный сексуальный маньяк, человек, получающий радость не от близости, а от игры в близость. Он был, как Кин из анекдота, в котором английская королева просит Кина изобразить ей сначала Цезаря, потом Александра Македонского, потом кого-то еще, кажется, Наполеона, и спит каждый раз с Кином, как с Цезарем, Македонским, Наполеоном, и вдруг, когда она просит его остаться просто Кином, Кин пасует, потому что он импотент.
Просто Георгий Ильич вымотался за четыре месяца служения. Ему нужен был новый предмет, новый допинг, и поэтому театр одного актера Г. И. Крапивникова уехал на гастроли.
По-человечески она простила мужа, но как мужчина он был ей уже неприятен, почти мерзок, и она бы не смогла теперь лечь с ним в постель.
"А с Алешей?" – спросила себя.
"Алеше этого не надо. Он меня нравственно любит великой нравственной любовью. Он меня боготворит. Я для него богиня, худющая плоскогрудая богиня. А для земных дел у него следовательша, с которой он уехал за город налаживать прохудившиеся контакты". "Чёрт, почему они все меня любят за душу, за ум, даже за лицо, но никто меня не любит просто так – всю?.. Даже лейтенант смотрит на меня, как на ангела небесного. Что-то во мне неправильное. Но что? В тридцатых годах этот тип был в моде, правда, не у нас, а за железным занавесом. Тип... Мода... Все-таки я женщина, а не обложка журнала", – рванула она на себя дверь парадного и поднялась по лестнице.
– Почему рано? – спросила тетка, которая, по-видимому, несколько отошла, потому что сидела за столом в большой родительской комнате и решала кроссворд в старом пожелтевшем "Огоньке".
– Возвращаю печатный станок, – хмуро ответила Инга, злясь, что тетке не сидится на своей кушетке. Вчера вечером Инга явочным порядком оккупировала большую родительскую комнату и теперь сердилась на непрошенное вторжение.
– Вернусь поздно. Не жди, – сказала, доставая из-под письменного отцовского стола железную, похожую на электрический импортный прибор тестер или маленький частотомер – курчевскую драгоценность.
– Решила пуститься во все тяжкие? – не поднимая седой синеватой головы, буркнула тетка.
– Пожалуй. Только вряд ли удастся... Гуд бай, ма тант.
– Не торопись. Мне уже недолго заедать твой век. Совсем недолго.
– В таком случае я скоро вернусь. Гуд лак! – махнула Инга, как Курчеву, варежкой, но, передумав, подошла к тетке и чмокнула ее в веснушчатый прореженный затылок.
Лейтенант, по-видимому, несся на крыльях, потому что уже ждал ее у подъезда.
– Вот, пожалуйста, – протянула она небольшой железный ящик. – Пушинка. Ничего не весит!... Ах, реферат забыла. У меня второй экземпляр. Первый я передала Георгию Ильичу. Он вернул вам?
– Нет. Видимо, пустил по знакомым.
– Вот это зря, – нахмурилась аспирантка. – Боюсь, как бы я, кроме демобилизации, не принесла вам еще неприятностей. Это работа для узкого круга.
Она взяла Бориса под руку, и он опять решил, что из жалости. Теперь у него были заняты обе руки, и ему не хотелось бы встретить кого-нибудь из старших офицеров.
– Не беспокойтесь. У меня еще третий экземпляр был, но ребята на пульку растащили, – сказал и тут же с голой четкостью вспомнил сегодняшний сон, и ему, хотя он шел под руку с любимой женщиной, стало не по себе. Обойдется, – повторил без особой бодрости.
– Давайте сюда, так ближе, – повернула Инга, не доходя до угла. Обожаю, – усмехнулась, – проходнушки. Будем надеяться, что обойдется. А лучше – не надо бы... Особенно в армии.
– Это вы слышали, как доцент распекал?
– Нет, – мотнула головой. – Что распекал слышала, а слов – нет. Было, как "Голос Америки", сплошная глушилка, – сказала без всякой улыбки и вдруг, неизвестно почему, ведь лейтенант ее не спрашивал, добавила: – Я его с тех пор не видела, – и тут же вспомнила, что встретилась с доцентом на другой день.
Они молча дошли до клуба, неказистого, закопченного одноэтажного барака, раскрыли обитую ощипанным войлоком дверь, в грязном заплеванном коридоре протянули контролерше билеты и вдруг очутились в светлом, чистом, с новыми креслами и новым экраном зале, таком большом, что даже непонятно было, как он уместился в этом тесном с виду бараке.
– Оптический обман, – сказала аспирантка и тут же нахмурилась, вспомнив, как месяц назад она привела сюда доцента, и тот тоже был удивлен.
14
Фильм начался сразу, без журнала, и тут лейтенант вновь обнаружил, что забыл дома очки. Это была американская, видимо, довоенная лента с Флинном в главной роли. С предпоследнего ряда титры не были видны, лейтенант щурился и едва понимал содержание. Сюжет был типично ковбойский, правда, с историческим оттенком. Северяне бились насмерть с южанами, и одна сторона из-под носа другой увозила золотой песок. Флинн с друзьями бежал из тюрьмы и летел по пустыне в почтовой карете. Напротив него сидела шпионка-южанка (Флинн оказался янки), маленькая плюгавая красотка с букольками, которая Флинну в подметки не годилась. Сейчас, когда лейтенант глядел на Флинна без очков, тот не казался таким длинноносым и жутко смахивал на двоюродного брата.
– На Лешку похож, – не выдержал Борис.
– Нет, – помотала головой аспирантка. Похоже, что ее всерьез занимала картина или, возможно, она радовалась английской речи.
– Смотрите, – шепнула и тронула левую руку Курчева, которая скромно лежала на его собственном колене. Лейтенант огромным усилием удержался, чтобы не взять и не погладить эту тонкую и длинную освобожденную от варежки ладонь. Ему хотелось держать ее весь фильм в своей руке и – чёрт с ним! пусть это американское дерьмо никогда не кончится. Но он помнил наставления всех дон-жуанов: никогда сначала не гладить женщине руку и, если целовать, то непременно в губы.
Но о губах сейчас речи не было и он, косясь на Ингин курносый профиль с падающей челкой, радовался, что хоть через шинель и ее дубленую выворотку чувствует такое тонкое, трепетное, почти беззащитное плечо аспирантки.
Фильм, как недавно поезд метро, летел с дурацкой скоростью. Шпионка влюбилась во Флинна и одновременно вывезла с территории северян на быках кучу золотого песка. Флинн погнался за ней, но был пойман южанами, и ему уже грозила смерть. Тогда шпионка, эта кудрявенькая пергидролевая спирохета, помчалась к южному президенту молить, чтобы Флинна не казнили. Президент не соглашался, несмотря на героические заслуги шпионки.
И вот уже были построены солдаты, и забил барабан, и Флинна должны были немножко расстрелять, как вдруг раздался над городом орудийный салют, и тут даже близорукому Курчеву с предпоследнего ряда стало ясно, что фильму конец: южане сдались северянам и подписали мир. Президент Линкольн освободил и наградил Флинна, и на прощание в кадре Флинн и шпионка, которая стала северянкой, сочетались поцелуем.
– Ну как? – поднялась Инга, застегивая дубленое пальто. Лицо у нее теперь при ярком свете было смущенным, словно она стеснялась, что глядела с интересом такую муру.
– Ничего, – пожал плечами лейтенант, который почти ничего не видел и весь сеанс думал только о том, как бы аспирантка сразу не ушла. Правда, еще оставались два спасительных томика Теккерея, и он прикидывал, как бы это поделикатней и поненавязчивей повернуть к ним разговор. Впрочем, на худой конец можно было пригласить женщину в ресторан. Но обидно было сидеть в переполненном субботнем зале (и добро бы еще сидеть, а если замерзать у открытых дверей?!), когда у тебя собственная халабуда с окнами, завешенными от троллейбусов газетами.
– Вам очки нужны. Вы все время щурились, – сказала аспирантка, выходя с Курчевым на заваленный шлаком, грязными цистернами и чугунными чушками двор.
– Я их дома забыл.
– Ну вот, – снова нахмурилась. Ее сердило, что он сегодня такой тюха. В прошлый раз он был куда занятней. Теперь же рядом с ней шел влюбленный антропос, наподобие Бороздыки. Сейчас, в ее раздрызге, не хотелось никаких влюбленностей и переживаний, никаких сложностей, а самого простого и легкого общения. Ей хотелось, чтобы лейтенант взял ее сейчас под руку, привел в свое новое жилье и дальше... Впрочем, она не очень думала, что дальше. Просто ей не хотелось возвращаться домой к тетке или снова ехать в библиотеку, даже в Иностранку. Ей просто хотелось забыться с этим милым, чужим и чудаковатым офицером. Это желание не было ни сильным, ни надрывным. Честно говоря, оно было не сильнее, чем вот два часа назад жажда посмотреть заграничный фильм. Но, Господи, зачем лейтенант так ест ее глазами? Щурится и ест. И куда пропала его болтливость?
– А Теккерея вы мне возвратите? – спросила, стараясь не смущаться. Теккерей ей не так уж был нужен. Она знала его почти наизусть и в доме отдыха обходилась без этих двух зеленых томиков. В Москве же у нее было еще одно издание.
– О да! Конечно. Я-то вообще хотел вас пригласить... У меня кавардак. Обои... – заторопился он, вспомнив, что на полу остались следы клея, и он в спешке и по лености не соскоблил их ножом и не протер мокрой тряпкой.
– Пойдемте, – насмешливо мотнула головой. – Обожаю разглядывать всякие квартиры.
– Это не квартира, а развалюха. Я ж родился тут, – покраснел Курчев, который на самом деле родился в Серпухове, куда мать уехала на последнем месяце. Но лет с трех, когда его определили в детсад при дороге, и до самой смерти матери он действительно жил в этой комнатенке. Первые три класса он ходил через два переулка в школу, пока отец не женился на Елизавете и бабка не забрала Борьку к себе на Оку.
– Значит, мы соседи, – сказала Инга.
– Ага, – улыбнулся лейтенант. Его словно прорвало. Теперь он болтал, не переставая, чувствуя, что если остановится, то уже не заведется, как машина с испорченным стартером. Так бывает во сне, когда снится чудесное и все боишься, что спугнешь, рассыпешь и не соберешь. В экстазе он уже проглядел двух капитанов и одного подполковника, но те – то ли из-за субботнего дня, то ли из-за миловидности его спутницы – простили Курчеву некозырянье.
– Вы не следите, – сказала аспирантка. Хотя лейтенант был ее первым армейским знакомым, она знала, что военные должны при встрече отмахивать руками и за манкирование попадает младшим. Она уже настроилась идти к Курчеву, не хотела, чтобы он влип в какую-нибудь неприятность, да и вообще не жаждала присутствовать при его унижении.
– Ничего, уже рядом, – улыбнулся он. – Вот только в магазин забежим.
Он надеялся, что Степанида сварила мясной суп, а вот предлагать аспирантке водку он бы не решился. Но магазин на Переяславке был плохонький и сухого вина в нем не оказалось.
Инга, поставив на подоконник железную коробку, с досадой наблюдала, как лейтенант судорожно накупает продукты – колбасу, сыр, две банки консервов, капусту провансаль, которую ему завернули в ненадежную бумагу, пачку соли, сахара и две пачки пельменей.
"Теперь уж, – подумала, – наверняка попадется".
Но, к счастью, жилье лейтенанта было через улицу и, когда они перешли Переяславку и вошли в низкую кирпичную подворотню, Инга с облегчением вздохнула, впрочем, еще и потому, что стояла ранняя весна, пожилые гражданки на крылечках не сидели и не судачили, и они с лейтенантом благополучно проскочили в его дверь, за которой шибало легкой сыростью и заквашенной капустой.
"Небогато", – подумала, проходя вслед за Курчевым сени и осматриваясь в полутемном коридоре, освещенном только маленьким и темным, выходящим в подворотню кухонным окошком.
Лейтенант, неловко эквилибрируя пакетами и свертками, отчего из кулька с провансалью уже капало на шинель, снимал с двери большой замок.
– А знаете, очень ничего! – сказала, с любопытством всовываясь за лейтенантом в отпертую дверь. – Правда, здорово!
Борис бросил покупки на обеденный стол и снял с аспирантки пальто. Хотя на дворе еще не стемнело, в комнате было темновато, несмотря на то, что край газеты на левом окне оторвался и в треугольный вырез была видна часть вывески продовольственного магазина.
Гостья, худая и рослая, одиноко стояла в темной низкой комнате, не зная, куда сесть, а рассматривать, кроме белых потолочных обоев, тут было нечего.
– Я сейчас соображу, – забеспокоился Курчев. – Только занять вас нечем. Кроме вашего Теккерея, ничего стоящего нет. Только огоньковский Толстой. Но вы его терпеть не можете.
– А патефон? – кивнула Инга на раскрытую дверку шкафа, откуда лейтенант доставал тарелки, мелкие и глубокие, вилки, нож, две оловянных ложки, солдатскую кружку и пожелтевшую фаянсовую чашку с выщербленными краями.
– Не знаю, работает ли... – пожал плечами, удивляясь, как это за три дня не удосужился опробовать игральную машину.
Когда-то, почти двадцать лет назад, патефон был предметом гордости юного Курчева. Весь двор собирался у их крыльца, и подвыпивший отец заводил пластинки "Рио-Рита", "Утомленное солнце", "Саша" и еше штук двенадцать других. Не обладая слухом, Борька помнил наизусть лишь слова. До войны Курчевы были не то что богаче, а, пожалуй, из-за отцовских гулянок даже беднее соседей, но беззаветно влюбленная в отца мама Клава, учительша, как ее звали во дворе, завербовалась на все лето в пионерский лагерь и осенью подарила машинисту на день рождения новый, обитый коричневым дерматином патефон. Может быть, она надеялась, что с патефоном Кузьма Иларионович чаще будет оставаться дома. Кто ее знает? Бедная учительница начальных классов не долго прожила после этой покупки, а патефон без нее крутили сначала ее муж с техником Лизкой, потом сама техник Лизка невесть с кем, а потом уж, наверно, Михал Михалыч, мужчина положительный, купил радиолу, и патефон вернулся к наследнику первого владельца.
– Куда ни кинь – история! – улыбнулся на мгновение Курчев, вспоминая биографию ящика и вытаскивая его из шкафа. – Тут еще куча пластинок, но все довоенные. Нет, стоп! Одна чужая. Забыли...
Он повернул в руках маленький целлулоидный почти гнущийся диск, на котором сладко улыбался зализанный мужчина и было написано "Родные берега".
– Наверно, мура какая-нибудь, – сказал, раскрывая ящик и вставляя в него заводную ручку. К удивлению лейтенанта, патефон был хорошо смазан и пружина не скрипела. Но край пластинки был покорябан, иголка сразу прыгнула к центру и из-под нее с легким шипением задребезжал голос:
Нам в Сингапуре и в Бомбее
Сиял небес лазурный цвет.
Но верьте мне, что голубее
Родных небес на свете нет.
И нет прекрасней и дороже,
Звучней родного языка,
И нет средь нас таких, кто может
Забыть родные берега.
– Родные берега, – повторила зачем-то иголка, хотя и без того все ясно,
Кто знает, как для моряка,
Минута эта дорога,
Когда в туманном свете маяка
Вдали покажутся родные берега!
– Мура, – повторил лейтенант, вспоминая, что не раз слышал эту песню в увольнении. Под нее вертелись на огороженных танцплощадках морячки, отбивая у артиллерийских курсантов околопитерских невест.
– Ничего, кружиться можно, – снисходительно кивнула Инга, перебирая старые, стертые, кое-где отколотые или треснутые черные диски. – А вообще, очень интересно. Действительно история!
– Всё история! – согласился Борис, доставая из шкафа и вынося в сени бутылку водки.
"Даже моя фатера, – подумал, – за три дня биографию набирает: сначала Ращупкин приперся, потом Валька, а теперь..." – он открыл дверь в сени, достал из-за кадки кастрюлю с супом и поставил рядом поллитровку.
– Теперь... – он снова не мог подобрать подходящие слова и объяснить, что же теперь... Теперь женщина, самая, очевидно, лучшая в мире, пришла к нему в гости, вернее не к нему, а в его фатеру, и он готов был ревновать ее к своему жилью. И в то же время ему было стыдно за неказистую комнатенку, которая свалилась ему чуть ли не с неба, – хотя он почти родился здесь и прожил до полных одиннадцати лет.
В кухне черенком черпака лейтенант разбил лед в большой кастрюле, перелил половину содержимого в меньшую и выковырял полуторакилограммовый кусок мяса. Меньшую кастрюлю он поставил на газ, а большую отнес назад в сени и накрыл камнем.
– Проголодались? – улыбнулся аспирантке. Она уже сидела на покрытой тонким армейским одеялом самодельной тахте.
– Нет. Я ела, когда вы пришли.
– Ну, это когда было! – подошел он к окну и заново прикнопил оторвавшийся край газеты. Занятый пустячной работой, он чувствовал себя здесь куда уверенней, чем в библиотеке, в кино или просто на улице. Инга с любопытством следила за офицером.
– Нет, не надо. Не люблю верхнего света. Так лучше, – сказала, когда он подошел к выключателю.
– Сейчас закипит, – сказал, вываливая продукты на тарелки. Сыр пришлось поместить вместе с колбасой и провансалью. Тарелок не хватало.
– Помочь вам? – спросила гостья.
– Нет, не надо. А то неинтересно будет. Я ведь в первый раз в жизни принимаю гостей.
– Конечно! – сказала аспирантка. Ей начинало здесь нравиться. Только хозяин по-прежнему был излишне суматошлив.
– Несут, несут! – подражая половому из второго акта "Ревизора", закричал, вталкиваясь в дверь с кастрюлей, и тут Инга загадала, что если лейтенант поставит кастрюлю на пол (собственно, больше ставить ее было некуда), то у доцента с прокуроршей примирения не выйдет. Но лейтенант, лишь секунду помедлив, толкнул правым локтем мембрану патефона (она, взвизгнув, легла на свое место) и, придавив другим локтем патефонную крышку, взгромоздил на нее кастрюлю.
– Вот хитрюга, – чуть не вскрикнула Инга и тут же усмехнулась своему невезению и солдатской находчивости хозяина.
Он в последний раз вышел в сени за бутылкой водки, которая почти не охладилась, потом пододвинул стол к тахте; сощурясь, налил в жестяную кружку и в фаянсовую и обе пододвинул гостье.
– Вам какую – армейскую или эту? Я из нее когда-то пенки вылавливал.
– Нет, жестяную. Терпеть не могу молока.
– А я люблю. Но это пью чаще. Вот демобилизуюсь и вернусь к первоисточникам. Ваше здоровье!
– Ваше! Пусть у вас все получится, – чокнулась с ним через стол. Звук получился странный, но она бодро выпила почти не остывшую водку. – Нет, нет! Мне супу не надо, – замахала, будто поперхнулась, когда лейтенант понес полный половник к ее глубокой тарелке с таким же трактором, как на фаянсовой кружке.
– Ну, тогда одного мяса, – удивился он и вылил половник себе.
Ему нравилось, как она ест, пьет, чокается, сидит на его тахте в его комнатенке, уже почти темной от исправленных на окнах газет, и он ловил себя на мысли, что еще никогда не был таким везучим.
15
Бороздыка рассчитывал пробыть за городом по крайней мере до понедельника. Как все неработающие люди, он не терпел воскресений и особенно невзлюбил их теперь, когда обзавелся невестой Заремой Хабибулиной, матерью-одиночкой. Дочка Заремы после шестидневки переворачивала дом вверх дном и заявляться к Хабибулиным в воскресенье было по меньшей мере неблагоразумно. Но и торчать у себя в грязной, запущенной, с подтеками на потолке светелке было невесело и поэтому Игорь Александрович предпочитал проводить уикэнды в гостях. Несмотря на пристрастие ко всему духовному, он обожал хорошую пищу и, охотно заглушая свой непримиримый антисемитизм, посещал еврейские дома, где еще не разучились кормить.
Марьяну Сеничкину, хотя она была чистокровной славянкой, он не переваривал по иным причинам. Но перспектива подышать свежим воздухом была настолько соблазнительна, что на подмосковной платформе, где она ждала его с доцентом, он галантно поцеловал ей руку в разрез перчатки, за что был чмокнут куда-то возле уха.
За несколько минут обратной дороги к дому Фирсановых Бороздыка чутким нюхом неудачника определил, что никакого примирения между супругами не произошло, но, сосредоточив мысли на фирсановском хлебосольстве, которого еще не испытал, но о котором был наслышан, не счел свой субботний выезд таким уж бесперспективным.
И только на лестничной площадке заводского дома, когда они трое наткнулись на какую-то обрюзгшую немолодую женщину в странной стеганке с пришитым облезлым лисьим воротником, Бороздыка понял, что ничего не будет и придется поворачивать в столицу не солоно хлебавши.
Он не допытывался, что это за женщина и откуда она. Впрочем, откуда было ясно так же, как было ясно, что она не чужая. Возможно, он это понял даже раньше Марьяны, которая сначала оторопело глядела на женщину, словно что-то вспоминая, потом рывком обняла ее, зарыдала, наверно, как решил Бороздыка, больше от стыда, чем от радости.
Конечно, это была родственница, которую старались забыть и почти забыли, и уж никак не ожидали, а она вдруг вернулась. Ее надо было куда-то поместить, чуть отогреть, собрать вещей и денег на дорогу – и чужим в эти часы в доме было не место. Это сразу поняли Сеничкин и Бороздыка и, наскоро пожав гостье руку, скрылись на английский манер, не прощаясь.
– Извините, сэр, – сказал доцент в станционном буфете, протягивая Игорю Александровичу полстакана коньяку. – Этот предмет неожидан и для меня.
– Ничего. Бывает, – великодушно чокнулся с ним Бороздыка. Они сели в поезд. Доцент не слишком грустил. Ему не терпелось сбежать от Фирсановых, и явление Марьяниной тетки (он догадался, что это тщательно скрываемая жена пропавшего много лет назад материнского сводного брата) было ему на руку. Он не хотел с Марьяной ни мириться, ни ссориться. Ее побег с чемоданом к переводчице был шокингом и тут следовало что-то делать. Вот он и поехал с ней за город. А явление непредусмотренной родственницы было семейным бедствием и, стало быть, уважительной причиной, чтобы ничего не предпринимать в плане примирения. Во всяком случае, шокинг прерывался, если не аннулировался.
При всей своей собранности, работоспособности, молодости и везучести Сеничкин не любил принимать самостоятельных решений. Он верил в свою звезду и считал, что все само собой уладится. И пока действительно улаживалось. А что Марьяна фордыбачит и бесится, то все они такие. Даже Инга – с виду олененок – тоже с характером и Бог знает чего выдумывает. Он верил, что если не очень расстраиваться, все само собой придет в норму. Кроме того, явление этой нелепо одетой старухи давало компромат на Марьяну и при случае можно было бы подпустить шпильку по поводу фирсановской семьи, ее человеколюбия и христианской отзывчивости. Во всяком случае, это будет шикарная и приятная неожиданность для Ольги Витальевны.
– Братья Киреевские, – меж тем бубнил под ухом Бороздыка в такт постукивания колес электрички.
"Да, – думал доцент. – Человечишко много знает. Такого грех отпускать".
– Сэр, если не пробьемся в какой-нибудь кабак, можно будет выгрузиться у вас? – спросил Игоря Александровича. – Мне страшно неудобно. Сломал вам день.
– Пустяки. Конечно, можно. По-студенчески, как в девятнадцатом веке.
– Угу, – кивнул доцент.
Они почти не расставались с пятого марта, годовщины смерти вождя, когда, случайно столкнувшись в редакции, завели разговор о прошлогоднем покойнике, и уже доцент собирался пустить в адрес усопшего пару колкостей, как Бороздыка сказал:
– Собиратель. Что там ни говорите, а восстановил империю. Единую и неделимую. Даже прибавил пол-Европы. Шутка ли?! Помните, у Шульгина в "20-м"? Выполнил белую идею. Те – всё раздали, этот собрал. А что не русский, так и Романовы – швабы. А теперь только год прошел, и уже Крым хохлам отдаем. Так недолго и все раздать – и Прибалтику, и еще Бог знает что!..
– Ну, это формальность, – сказал доцент.
– Не скажите. Сегодня формальность, а завтра могут и по форме спросить. Это – как повернуть. Конечно, деспот был... Но ведь кто не деспот? Деспот, но реальный человек. Государственник. Нелегко ему пришлось. С анархии начинал.
И дальше Бороздыка начал описывать красоты Львова, Вильнюса и Таллина, городов, где он никогда не был, и Рижского взморья, где никогда не отдыхал, а Сеничкин, объездивший за свои неполные двадцать восемь лет все курорты страны, представил вполне реально, что не собери всего этого Сталин, он, Алексей Васильевич, был бы этого лишен и, отнеся гибель своего отца, Юрия Алексеевича Сретенского, на счет Дзержинского и его последышей, не стал ругать Сталина.
Всю неделю Бороздыка поражал его подобными открытиями, и Сеничкин честно поил неудачливого кандидатишку, провожал, как девушку, до дому, брал на ночь из дрожащих рук Бороздыки раритеты, вроде шульгинских книжонок, и постепенно проникался белыми и светлыми русофильскими настроениями. Нет, он не собирался немедля проводить их в жизнь, но он верил, что со временем они сами проведутся, и тогда уж наверняка он, Алексей Васильевич, будет во всеоружии и уж никак не аутсайдером. Но у себя на кафедре он о них, понятно, не распространялся. Да и в других местах тоже. И только нечаянно в день ухода Марьяны к Шустовой взорвался в разговоре с матерью, помянул своего настоящего родителя и помечтал о возвращении родовой фамилии.
Конечно, это было нехорошо, неблагородно, а главное, не к месту. Он и до скандала с матерью знал, что у его формального отца с президентством не вытанцовывается. Союзнички финтят и прочат француза, а наверху, в Совмине, волынят и никак не могут решить, посылать ли на выборы Василия Митрофановича или с самого начала отказаться от проигранной партии, Сеничкину сказаться больным, послать для проформы на заседание сеничкинского зама, а потом снять Сеничкина и назначить Героя. Для иностранцев Герой импозантней, знает английский и вообще сейчас, в период надвигающейся международной разрядки, смотрится более европейски.