Текст книги "Демобилизация"
Автор книги: Владимир Корнилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 32 страниц)
– Ты куда это?
– На шахматы, – сказал неожиданно для себя, хотя минуту назад и не думал о матче. "Там, – решил, – и прочту."
– А я, может, не вернусь. У Игната заночую. О тебе спросить?
– Спроси.
– Ты что, еще не надумал?
– Нет.
– Ну, штрейкбрехер!.. Вернее, этот, не штрейкбрехер, а как это называется? Слово забыл. Ну тот, кто злостно филонит.
– Саботажник.
– Он самый. Самый ты заядлый и вредный саботажник. Не скажу, что злой. По отдельности, может, ты людей и уважаешь. Но вместе их не перевариваешь. За каждого, а против всех. Вот кто ты. Гроб тебе, Борька!
Борис, не отвечая, с сомнением оглядывал воротник голубой в полоску рубашки и в конце концов бросил ее в нижний ящик шкафа.
– Ты что, женишься? – с подозрением хмыкнул Новосельнов.
– Да нет. Просто первый день свободы. Ему хотелось чувствовать себя как можно уверенней, когда распечатает письмо.
– Ключ получше притырь, – бросил уходя.
– Ладно. Я еще не скоро. Поваляюсь пока... – вздохнул Новосельнов, которому не хотелось идти к Игнату-абрикосочнику.
9
В эту субботу Ботвинник творил чудеса. Отступать чемпиону было некуда. Три партии подряд он продул и теперь отставал от Смыслова на очко.
Зал жужжал, мигалка "СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ" уже не гасла, и все вокруг понимали, что сегодня непременно что-то случится. Игралась двенадцатая партия и, если Смыслов устоит, то все: Ботвиннику крышка, потому что в следующих двенадцати встречах чемпион не выдержит. Все-таки он старше претендента на целых десять лет.
Невольно оглядев соседей, Борис достал из пиджака письмо и медленно и осторожно, будто в нем была денежная доверенность или смертный приговор, провел ногтем по краю конверта.
Инга вернулась в Москву в пятницу вечером и с радостью увидела, что в квартире не осталось никаких следов доцента. В пепельницах не было окурков, пол был подметен.
– Спасибо, – подмигнула в коридоре Полине.
– Заскочи попозже, – шепнула та и через час, когда родители легли, сама внесла в Ингину комнату холст.
– Куда мне? – вспыхнула Инга.
– А мне? – удивилась Полина. – Принес. Передать просил. Не выбросишь. Хотя, как подруге скажу, гадость. И не похожа совсем. Он что, дорогой?
– Не знаю, – потупилась Инга, соображая, надо или не надо звонить благодарить доцента, и что сказать завтра утром родителям.
– Разнюхались? – спросила Полина.
– Да, к жене вернулся.
На другой день, в субботу, она в библиотеку не
пошла и ждала, позвонит ли лейтенант. Но телефон молчал. Холст, не решаясь показать родителям, она задвинула в коридоре за сундук.
День тащился еле-еле. Мать и отец, ничего ей не сказав, ушли из дому. Инга поняла, что они отправились в крематорий, наверно, договариваться о нише в стене.
Наконец, в шестом часу в пустой квартире зазвенело раз-другой-третий и казалось, звонки ударили в оконные стекла, стало весело, необыкновенно светло, будто это звонил не телефон, а само солнце. Инга кинулась к аппарату и услышала приятно-невыносимый тембр Бороздыки:
– Извините, это я. Вы были правы. Я поступил, как идиот. Незачем было возить. Я переходил озеро, и она бултыхнулась в полынью.
"Врет", – подумала Инга.
Бороздыка действительно врал, потому что ни по какому озерному льду не ходил, а напившись со смотрительницей краевого музея, подарил ей утром от широты души и на память о славно проведенной ночи курчевскую пишущую машинку, за что тем же утром, по возвращении в гостиницу, он был изрядно поколочен своей нареченной Заремой Бороздыка (в брачном свидетельстве Бороздыко, потому что работница загса была не слишком грамотной, а молодожены впопыхах ошибки не обнаружили).
Впрочем, с того гостиничного скандала прошла уже неделя. Зарема утихомирилась, почти поверив в историю с озерным льдом, и теперь Игорь Александрович, хотя и ныл в телефонную трубку, но вполне уверенно отрабатывал версию о пропаже машинки.
– Это подло, – бросила Инга трубку, несколько смутив Бороздыку, который после короткого романа с музейным работником, несмотря на избиение в гостиничном номере, был горд и самоуверен.
– Подло, – повторила Инга, достала пальто, в котором ездила на Кавказ, и выбежала в переулок.
– Подлость и гадство, и я сама не лучше, – шептала, приближаясь к Переяславке, но одновременно чувствовала, что при незадаче с пишущей "малявкой" ей проще прибежать к лейтенанту. Хотя вряд ли он обрадуется, что Бороздыка утопил машинку в озере или где-нибудь еще.
– Ушел, – сказал ей тот самый ленинградский неприятный беззубый и лысый приятель Курчева, с неохотой поднимаясь с неизвестной Инге раскладушки. В руках у него был первый том ее Теккерея.
– А скоро вернется? – улыбнулась Инга.
Все-таки было приятней встретить в этой комнате облезлого мужчину, чем какую-нибудь незнакомую женщину.
– Вроде на шахматы пошел. Нарядился и пошел. От радости, говорит, что демобилизовали. А вас что-то давно не было... – вдруг осклабился лысый мужчина, и Инга догадалась, что он все знает.
– Я уезжала.
– Я передам, что заходили. Обрадуется, – подмигнул Гришка.
И вот, достав у перекупщика за полтора червонца семирублевый билет, Инга поднялась на самый верхний ярус концертного зала и среди пестрых, жужжащих, забивших все места и проходы шахматных любителей пыталась найти одного. Но сверху они все были так похожи – и лысые, и блондины, и брюнеты – что отличить их не было возможности. Посреди партера, сбоку слева, сидело несколько военных, но даже сверху они были чересчур тучны и потом звезды у них на погонах казались крупнее, чем положено лейтенанту.
"Нарядился и пошел", – вдруг вспомнила Инга и поняла, что Курчев должен быть в штатском, а в штатском она его ни разу не видела, и потом его вообще может здесь не быть, раз он нарядился. Мужчины на матче были в основном вида потрепанного, а о женщинах и говорить не стоило: все они были либо очкасты, либо настолько невыразительны, что посетительницы научных залов по сравнению с ними казались манекенщицами из иностранных журналов мод.
Вообще же мужчины, мальчишки и старики здесь на балконе вели себя чересчур нервно, будто сидели на трибуне стадиона. Ругани, правда, не было, но неодобрительных возгласов – хоть отбавляй. Костили и Смыслова, и выигрывавшего эту партию Ботвинника, и Инга не слишком прислушиваясь, вся уйдя в зрение и поиск лейтенанта, нет-нет вздрагивала, представляя, каково здесь было Ваве. Впрочем, Вава сидела, кажется, внизу.
Гул в зале рос, и уже в партере некоторые невыдержанные зрители поднимались на своих местах. На них шикали, и какой-то грубоватый мужчина подходил к краю сцены и просил соблюдать тишину.
Под большой демонстрационной доской слева и справа чернели цифры "29". Потом Ботвинник что-то двинул на своем маленьком столике и тут же под огромной доской появилась слева цифра "30", а посередине доски исчезла черная пешка и ее место заняла белая. И тут же черный конь, который пасся где-то в углу, прыгнул в центр и под доской справа тоже появилась цифра "30".
– Ура! – закричали на галерке. – Ботинку конец.
– Бей Ботинка! – раздалось внизу.
– Кранты! Кранты! Спекся, – слышалось со всех сторон.
Почти весь зал поднялся и зааплодировал. Но тут Ботвинник неожиданно двинул пешку на черного короля.
"Шах", – машинально подумала Инга.
В зале опять зашумели, многие кинулись к дверям, и Инге удалось пройти к краю балкона, откуда лучше были видны кресла. Там по-прежнему было скученно, добрая половина зрителей не сидела, а уже стояла, и вдруг Инга своими слегка дальнозоркими глазами поймала в шестом ряду человека, который не глядел на доску, а держал в руках листки бумаги (не шахматный бюллетень, а именно небольшие листки!) и, хотя она никогда не смотрела на лейтенанта с такой высоты, она догадалась, что это Курчев.
С балкона его голова не то чтобы сияла гладью лысины, но плешь все-таки намечалась, и в первую минуту Инге было неловко, словно она подглядывала за ним и узнала о нем что-то нехорошее.
Но вот Смыслов забрал ладьей пешку Ботвинника, и Ботвинник под страшный вопль зала сунул ферзя на последнюю линию и прогнал черного короля, а лейтенант в шестом ряду по-прежнему не отрывался от письма (которое, наверно, уже читал в десятый, если не в сотый раз), и Инге сейчас больше всего на свете хотелось узнать, о чем он думает, уткнувшись в ее письмо.
– Проиграл, – мрачно сказал стоявший рядом светловолосый парень, сочувствовавший, очевидно, Смыслову. На доске слон белых напал сразу на три фигуры претендента.
Балкон быстро очищался. Все спешили вниз. Инга тоже спустилась в фойе партера и прошла к боковому входу.
– Всё. Конец, – крикнули из открывшихся дверей и, просунув голову в зал, Инга увидала Курчева. Он больше не читал письма, а глядел на доску. Лицо у него из-за очков и штатского пиджака казалось незнакомым. К тому же он все время морщился – то ли жалел Смыслова, то ли у него болели зубы.
Уже толпа валила из зала в фойе, а Инга все ждала, не повернет ли лейтенант голову. Ее толкали, а она ждала. Но вот Курчев снова стал читать письмо. Медленно – так Инге казалось – прочел одну страничку, перевернул, стал читать вторую, а в зале хлопали и на сцене Ботвинник со Смысловым снова стали, уже быстрей, чем раньше, передвигать фигуры. Но на демонстрационной доске ничего не передвигалось, а только чернело на белой картонке "Черные сдались".
Ну, что же он?! – чуть не рыдала Инга, потому что между ней и сидящим в кресле лейтенантом уже никого не было. Зал поредел, и если бы Борис поднял голову, он бы сразу ее увидел.
"Подойти?" – решалась она. Но последние десять метров до кресла Курчева пройти было труднее, чем от ее дома до его дома и от его дома сюда в зал.
И тут он поднял голову, вздрогнул, сорвал с глаз очки и близоруко посмотрел на Ингу.
Он ни о чем не думал. Просто вспомнил, как три года назад, весной в Запорожье стояла теплынь, грело солнце и солдаты играли в волейбол. И вдруг приехала из полка врачиха и всей отдельной батарее вкатила страшные противочумные прививки, от которых температура сразу вскакивала на 39° или даже на 40°.
В то время газеты были полны всяких баек о бактериологической войне в Корее. Хьюлету Джонсону показывали мешки, сброшенные с американских "летающих крепостей", будто бы полные чумных козявок, и тут, в Запорожье, командование, давя на бдительность, устроило в субботу прививки, чтобы солдаты за выходной отлежались, а с понедельника опять справляли службу. Приближалось время лагерей, как считалось, самая страдная и ответственная пора.
Но, как всегда, командование не учло всего (а возможно, учло, но не придало значения подобной мелочи). Дело в том, что солдаты могут хоть весь год валять ваньку, но они не позволят себе (даже при температуре 39° и 40°) пропустить ни завтрака, ни ужина, не говоря уже об обеде. Суточный наряд в ту субботу стоял шаляй-валяй, дневальным разрешили сидеть у своих тумбочек, но рабочим по кухне не было никакого снисхождения.
И без противочумных уколов кухонный наряд в этом не приспособленном под казарму здании был тяжел: печки дымили, котлы пригорали, мойки не было, миски мылись в тазу, – и еще была куча неприятных обязанностей, за которыми рабочий по кухне вряд ли успевал поспать больше получаса. А тут еще противочумная порция под лопатку и страшный жар в теле.
Курчев всегда с содроганием вспоминал эту субботу. Безнадежное чувство стыда и страха охватило его еще на волейбольной площадке, когда, подавая мяч, он услышал крик "Уколы!", и достиг до высшей точки через два часа, когда полуживой от прививки младший сержант Зайцев построил в казарме пятерых таких же полудохлых солдат и, корчась от боли, топтался перед строем неполного отделения.
Злобясь от того, что другие сержанты сумели защитить перед старшиной своих людей, а он не смог и, как всегда, самое неприятное доставалось ему, вернее его подчиненным, маленький, щупленький, похожий на пацаненка, сержантик, подрагивая ножкой и вертя куриным хохолком, растягивал злобное удовольствие.
– В кухонный наряд пойдет... – вроде бы размышлял вслух, и глазки его загорались потноватым блеском даже не вора, а шестерки, который пробует свою силу на слабосильном фраеришке.
– Кья-во бы та, его самое, послать... – тянул душу из солдат Зайцев и, как ни страшно было сейчас с такой температурой висеть вниз головой в котлах, выскребая нагар от каши и грязный жир от борща, но стоять в строю во власти этого полудурка и тоскливо надеяться: вдруг пронесет! – было еще невыносимей.
Курчев посмотрел на стоявших рядом ребят и понял, что каждый молится про себя: – Пронеси, Господи, пронеси, воля Твоя, пронеси...
Больше ничего их лица не выражали. А сучонок Зайцев, подрыгивая ножкой, выкобенивался и ковылял вдоль строя под их молящими глазами.
И тогда Курчев не выдержал.
– Да не тяни ты, сука, а то как въеду... – сказал громко и вышел прямо на опешившего сержанта. – Я пойду.
– Но-но, – вскрикнул не успевший позабавиться Зайцев. – Хочешь губы? Так оформлю!
– А ты не тяни, а то вытяну, – повторил Курчев, и младший сержант, вспомнив, как в первом своем кухонном наряде Борис чуть не огрел топором старослужащего, любившего поизмываться над молодыми солдатами повара-ефрейтора, тут же сник и назначил в пару с Борисом солдата Барышева, тихого и мирного парня, охотно и одинаково плохо работающего любую работу.
В ту субботу Барышев дважды плескал водой в лицо Курчева, потому что от лежания в котле вниз головой, кровь ударяла в виски, и Борису казалось, что он проваливается в черную яму. Но сутки прошли, правда, как в тяжелом бреду, но прошли, а тоскливое безнадежное чувство ожидания в строю перед вспрыгивающим чванливым сержантом, запомнилось навсегда.
И сейчас, глядя на стройную аспирантку, которая ничем не была схожа с маленьким, похожим на злобную облезлую дворнягу Зайцевым, Курчев все-таки вновь испытал этот унижающий, тоскливый, тягостный страх обреченности – и, боясь и не желая объяснений, оправданий, выяснений – всех этих длинных, ненужных, мелочных, выматывающих душу и съедающих нервы разговоров, подавляя в себе отчаянную жажду бегства, как тогда, из строя, вышел сейчас из своего ряда и быстро пошел по проходу.
И хотя он знал, что у него впереди ничего веселого, и что они здорово измучат друг друга, а все-таки прошел поредевшее уже пространство зала и, ни секунды не медля, обнял женщину в пустых, распахнутых настежь дверях.
1969-1971 гг.