Текст книги "Демобилизация"
Автор книги: Владимир Корнилов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
– Чего? – не понял Борис. Он улыбался, глядя на родича. Тот высился в коридоре – огромный, без пиджака, в жилете, похожий на цивилизованного купчину или американского заматеревшего боксера, оставившего ринг. За ворот свежей, видимо, только утром надетой рубахи была заправлена жестко накрахмаленная салфетка.
– Прасковья Прокофьевна, еще прибор, – пробасил дядька в сторону кухни. – Тетя Оля на совещании, так мы с тобой по-холостяцки, – подмигнул племяннику и достал из буфета начатую бутылку армянского коньяка.
Гостиная вся светилась, будто солнце било в нее не из окна, а со всех четырех стен. Шелковая спина дядькиного жилета сверкала, как выпуклое зеркало.
Горбатенькая домработница внесла тарелку с супом.
– Ни-ни, не уносите, – запротестовал министр, когда она хотела переложить на диван "Огонек", раскрытый на портрете Сталина, и третий номер "Нового мира" в картонной обложке, который (это помнил Курчев) стоил на два рубля дороже.
– Вон гляди. Видел? – взял "Огонек". – Старик ничего, а?
– Неизвестный снимок, – сказал племянник. На Сталине не было погон, хотя фотография была явно последних лет.
– Неизвестный? Сказал тоже... Самый что ни на есть известный. Такой и был. А все остальные – намалеваны, ретуши на них больше, чем снимка.
– Часто видели?
– Часто не часто, но доводилось. Год назад что было?! А теперь – всего один портрет.
– Так сегодня только третье.
Курчеву хотелось есть. Суп стыл на тарелке, а дядька, воодушевленный снимком, коньяку еще не разливал.
– И пятого тоже не будет. Вот снимок, стихи – и все. Теперь постановление – одни рождения отмечать.
– Да, я слышал.
– А чего слышать? В газетах было. Стихи прочел?
– Какие?
– Журнал купил, а стихи не читал. Спереди они. Сейчас зачту тебе. Вот выпьем только.
– Ни-ни, в память не чокаются, – отстранил Василий Митрофанович рюмку.
– Так ведь третье еще, – повторил племянник.
– Все равно. По такому человеку можно и неделю отмечать. Вот послушай. Или голодный? Так ты ешь, а я тебе главное. Где оно? Я вроде подчеркивал.
Министр пошарил на столе очки. Не нашел, крикнул домработницу. Она принесла, но не те. Тогда решив, что шрифт достаточно крупный, министр, вытянув журнал в увесистой левой ручище, стал громко, но запинаясь, как в первом классе приходского училища, читать:
Покамест ты отца родного
Не проводил в последний путь,
Еще ты вроде молодого,
Хоть сорок лет и больше будь.
– Понимаешь, Борька, а?! – прервал чтение. – Да нет. Тебе не понять. Ты сирота, – запустил он свободную руку в негустую шевелюру племянника.
– Вот это – стихи! Не то что у контрика... Как его фамилия, забыл...
– Гумилев?
– Да. По кронштадтскому мятежу припух. Вот нашел:
И тем верней, неотвратимей
Ты в новый возраст входишь вдруг,
Что был он чтимый и любимый
Отец – наставник твой и друг...
Так мы на мартовской неделе,
Когда беда постигла нас,
Мы все как будто постарели
В жестокий этот день и час.
– Здорово, правда?
– Угу, – кивнул Курчев, наклоняя тарелку от себя, как учила переводчица.
– Там еще хорошее есть. Давайте второе, Прасковья Прокофьевна. Еще по одной примем, а?
Горбатенькая внесла шипящую, сверкающую, как чайник, сковородку. Министру жаркого наложила с верхом, а лейтенанту деликатно, чуть прикрыв донышко тарелки.
– Чего жидитесь? – сдвинул брови Василий Митрофанович. – Солдата накормить не можете?
– Алексей Васильевич и Марьяна Сергеевна не кушали...
– Кладите все. Еще чего-нибудь сочините. Подумаешь, пища. Голод на Волге, да?
– Мне больше не надо, – отодвинул тарелку Курчев. Он обрадовался, что Лешка в Москве и дом отдыха действительно оказался домом отдыха.
– Ничего, не красней, – снова погладил его министр. – Весь уют нам попортила, Прокофьевна.
– А мне чего? Я, как велено, – ухмыльнулась горбатенькая и вывалила лейтенанту в тарелку все, что осталось на сковородке.
– А, мать ее бляху кривую, – пустил ей вслед министр. – Сбила меня. Придется добить бутылку. Как полагаешь?
– Я всегда... – усмехнулся Курчев. – А Ольга Витальевна?
– Ну, ты это брось, – подмигнул Василий Митрофанович. – Это бабка твоя все пела, что я под каблуком, царствие ей небесное. А я просто уважаю тетю Олю. Уважаю и люблю. И обижать ее не к чему. Люблю и уважаю, – повторил с вызовом. – А ты – нет. И тебя, Борис, все равно люблю. Ты мне родная кровь. Ты один да Надька. А Надька начала... Догадываешься?
– Нет, – солгал Борис. Он понял, что дядька не пьян, а только хочет напиться и выпросить жалости.
– Да-да, племяш. Начала. Оленька ее накрыла. Ну, что будешь делать? Позор на седины мои, – провел ладонью по вполне плешивой голове. – Как помер отец родной, все сикось-накось пошло.
– Так это ж не связано... – сказал племянник. Он доел жаркое и теперь попивал компот.
– Не связано? Как же... Всё в заёме, то есть... сбился... взаиме... Алешка из института придет, объяснит тебе по-своему. А я тебе по-нашему, по-старому так скажу: пришла беда, отворяй ворота. Может, коллективом в чем и справимся, но того уже не будет.
Министр вылез из-за стола и пересел на диван, указывая племяннику место рядом.
В коридоре раздался звонок, потом в комнату снова вошла горбатенькая и сказала, что вернулся шофер.
– Пусть ждет, – отмахнулся Василий Митрофанович. – А, все равно! – он посмотрел на красивые импортные часы на широком белого металла браслете. Скажите, пусть едет один. У меня что-то с давлением.
– Я здесь, – ответил из коридора высокий голос.
– А? Ну хорошо. Скажи Крючкину, Вадим Михалыч, что с давлением у Сеничкина не порядок. А завтра подавай, как всегда.
– Ясно.
– Нехорошо вам? – спросил племянник.
– Да нет. Это так... Чего там... Мы теперь ночами не работаем. Забота об людях, – усмехнулся, видимо, кого-то передразнивая.
– Так ведь лучше, – не удержался племянник.
– Кому лучше, а делу – вред. Вон я тебя давно не видел, – он обнял Бориса, – и на дело плюнул. Пусть до завтра ждет. И другой так, и третий... Нет никого над нами. До шести вечера сидим – и шабаш. Иди домой в ящик глядеть, – кивнул на покрытый черной бархатной накидкой большой телевизионный приемник. – Нет никого. Как шесть часов, так наверху пусто. Чувствуешь? Как все равно, если б Господь на небе был и в четверть седьмого пошабашил, и айда до утра – вселенная без хозяина.
– Подходяще, – усмехнулся Курчев. Ему хотелось спросить, сам дядька придумал сравнение или где-то услышал.
– Если б год, вернее, полтора назад работали б только до вечера, ты б меня и живого сейчас не видел. А дознались бы, что родичи, тебе б лейтенанта не приклеили.
– Так тухло было?
– Ага. Сталин меня спас. В четверть третьего утра...
– Надо же, – выдохнул Борис, боясь спугнуть разговорившегося родича.
– Спас, – повторил тот. – Синоптики, бляхи, подвели. В позапрошлом году, помнишь, авиационный парад переносили. Это из-за меня.
– Надо же.
– Натерпелся я тогда. Назначили праздник. Меня, само собой, не спросили. Я своим говорю, чтоб погода была. А они, черти, отвечают: не будет погоды, Василий Митрофанович. Не будет и все. Ну, что делать?! Я вашему теперешнему министру: "Не будет погоды, товарищ Заместитель Председателя". А он матом: "Я тебя так и переэтак, Сеничкин. Цыц и смолкни". А в самый парад дождь полил. И давай отбой. Я, Борис, застрелиться думал. Честное слово. А тут еще ваш козел бородатый, маршал обозный, по вертушке мне наяривает: "Я тебя, Сеничкин, в дым пущу. Я тебя, я перетебя..." Отвечаю: "Слушаюсь. Будет сделано, товарищ Заместитель Председателя". А что его предупреждал, мол, чистого неба не будет, про то не заикаюсь. Дальше – хуже. Маленков звонит. Голос, как стук в дверь, когда ночью приходят. "Мы вам доверили, товарищ Сеничкин, ответственное дело, а вы подвели партию и народ". Без мата, но лучше бы четырехэтажным крыл. "Как с вами поступить, товарищ Сеничкин? Можно ли доверять вашей партийной совести?"
– Ну, что скажешь? Сижу в своем кабинете, как в Бутырках. Домой не иду, хоть воскресенье. Тетя Оля звонит. Я ей: "После, милая, после". Чувствую, что-то еще будет. И не подвела нюхалка. В третьем часу звонок. Поскрёбышев. "С вами будет говорить товарищ Сталин". И знаешь – выручил: "Мы вам доверяем, товарищ Сеничкин, – так и сказал. – Парад переносим на неделю. Но вы уж нас не подведите". – "Будет сделано", – отвечаю. Как на магнитофоне, вот здесь запомнилось, – постучал министр пальцами по жилету слева. – Больше ничего не сказал. Ну, я неделю жил, сам понимаешь, как. Но, верно, Бог есть. 24-го числа было полное солнце. Вот оно как. А не будь самого, меня бы еще до ночи куда-нибудь свезли. Век не забуду ему, хоть и нет его.
Раздался звонок, пришла министерша и устроила лейтенанту разнос, что подбил Василия Митрофановича на выпивку.
– У него давление. Ему нельзя. Ты, кажется, знаешь, а все равно мимо бутылки...
– Три рюмки, только три, Оленька, – сопел министр.
Курчев рассчитывал переночевать сегодня у родственников, но министерша его разозлила и, не дождавшись молодых Сеничкиных, он буркнул что-то нечленораздельное, схватил скатанный в трубку журнал и выскочил на улицу.
20
Начинало темнеть и надо было как-то убить время. Заваливаться раньше одиннадцати в офицерское общежитие, именуемое в просторечии "коробкой", смысла не было. Могли, не разобравшись, упечь куда-нибудь в наряд, а разобравшись, попросту выставить. "Коробка" предназначалась для только что выпущенных офицеров, ожидавших назначения. Это был своего рода перевалочный пункт. После одиннадцати там все замирало. Караульные у ворот пропусков не спрашивали, а на офицерском этаже в каком-нибудь кубрике всегда пустовали койки. Важно было прийти туда не слишком пьяным, чтобы не обчистили. Кражи в "коробке" были делом постоянным, хотя офицеры все время менялись.
"Не завел опорных мест", – ругнул себя Борис.
Год назад во время курчевского военпредства техники-лейтенанты шарашили по всей Москве и окрестностям. Многие заимели кучу адресов. Некоторые бедняги даже женились. А Курчев, как в студенческие годы, торчал больше в читальнях и никаких знакомых женщин у него не прибавилось.
В конце концов, махнув рукой на женщин, он спустился к Зоопарку. В кинотеатре "Баррикады" шел итальянский фильм "Рим в одиннадцать часов". Хвост стоял не слишком длинный. Курчев купил билет на восьмичасовой сеанс, но времени еще оставалось целый вагон и он снова позвонил по Ингиному телефону.
На этот раз трубку снял мужчина. Ясно было, что это не муж, а лишь отец или сосед, но Курчев растерялся и бросил трубку, так и не узнав, в каком доме отдыха обитает аспирантка.
Тогда он позвонил Крапивникову.
– Где вы? – раздался веселый голос. – Давайте на одной ноге. У нас очень милое общество. Да, захватите, пожалуйста, горючего. Две бутылки, больше не стоит. Лучше возьмите коньяку и лимонов. Тогда не нужно закуски. Адрес запомнили?
– Ясно-понятно! – ответил радостный Курчев и, забыв про "Рим в одиннадцать...", бросился в магазин.
Через четверть часа с двумя бутылками грузинского коньяку и четырьмя лимонами, которые топырили карманы и без того тесной шинели, он постучал в крапивниковскую квартиру.
– А! Принесли?!
Маленький лысый человечек в роговых очках выхватил у нею из рук журнал.
– Входите, входите!
Из полутемного коридора Курчев попал в комнату немногим светлее. То ли от плохого освещения, то ли от старой мебели и пожелтевшего печного кафеля она казалась запущенной, но холодное оружие, висевшее на ковре вдоль стены, придавало ей загадочность. Борису тут понравилось больше, чем у аккуратных Сеничкиных.
– Вот, – сказал выходя на середину комнаты и вытаскивая бутылки и лимоны.
– Выставили все-таки юношу, Юочка, – програссировала очень симпатичная средней молодости женщина. Она сидела с ногами на длинной тахте, которую покрывал повешенный на стену ковер и, хотя в комнате было холодновато, прижималась щекой к широкому лезвию меча. Женщину обнимал чернявый мужчина. Он был то ли пьян, то ли нагл и женщину обнимал так, будто в комнате они были одни. Женщина, по-видимому, не придавала этому значения, но Курчев был обескуражен.
"Про реферат, – подумал, – не поговоришь." В комнате был еще один, тоже очень крупный, лысый мужчина, который понимающе улыбался лейтенанту: дескать, не тушуйся. Лысый сидел в углу у печки и, хотя был в свитере, видимо, мерз.
– Молодец, Борис Кузьмич, – пел меж тем хозяин. Он раскрыл журнал, вышел на середину под висячую лампу и собирался, как министр, читать поэму.
– Оставь, – бросил с тахты чернявый, которого Курчев мысленно обозвал жуком.
– Да. Хватит с нас, Юочка, сейвиистов, – медленно и капризно протянула женщина.
– Лучше выпьем, и я пойду, – сказал мужчина в свитере.
– Глупцы! – не унимался хозяин. – Тут не сервилизм, а бунт. Вон глядите:
Да, это было наше счастье,
Что жил он с нами на земле.
– Спасибо, – откликнулась женщина.
– Хорошо, хоть несчастье помогло, – сказал чернявый, не снимая пятерни с груди грассирующей гостьи.
– Будет вам, – скривился мужчина в свитере.
– А что! Юрка прав! – раздался приятный голос и в комнате появился худощавый, очкастый и усатый человечек, которого Курчев видел днем на Комсомольской площади!
"И он же ожидал в Докучаевом! – тут же понял лейтенант, глядя на поднятый воротник рваного демисезонного пальто и опущенные уши меховой шапки. – Да они тут все Ингу знают. Все. И муж, и вот этот плюгавенький, быстро соображал лейтенант, новыми глазами оглядывая комнату. – Что ж, вообще-то интересно..."
– Юрка прав, – повторил Бороздыка, который не узнал или сделал вид, что не узнал Курчева. – Это действительно выпад. Что было Симонову в прошлом году, когда он в своей газетенке заявил, что теперь задача литературы воспеть Сталина, как когда-то Ленина?!.
– Ладно, – повторил мужчина в свитере. – Не слушайте их, – подошел он к Курчеву и положил свою большую ладонь на погон шинели. – Я читал ваш опус. Вы умнее их.
– Раздевайтесь и знакомьтесь, – с обезьяньей улыбкой суетился хозяин. – Вот сюда, на сундук. В коридоре случаются экспроприации.
"На Радека похож", – подумал Курчев, сбрасывая шинель на темный невысокий комод, где вповалку лежали телогрейки, два мужских пальто и женская шубка из буроватого меха.
– Там еще про коллективизацию есть, – сказал Бороздыка. Он выдернул из рук Крапивникова журнал и красивым с надрывом голосом почти запел:
Суровый год судьбы народной
Страны Великий перелом
Был нашей молодости сходной
Неповторимым Октябрем.
Ее войной и голодухой,
Порывом, верой и мечтой,
Ее испытанного духа
Победой. Памятью святой
Ночей и дней весны тридцатой,
Тогдашних песен и речей,
Тревог и дум отцовской хаты,
Дорог далеких и путей;
Просторов Юга и Сибири
В разливе полном тысяч рек,
Всего, что стало в этом мире,
Чем наш в веках отмечен век.
– Темно, – сказал мужчина, гревшийся у голландки.
– Тем более, – сказала женщина. Она оттолкнула чернявого и спустила ноги на пол. – Холодно у вас, Юочка, – сказала, подходя к старому буфету и доставая желтые, как печные изразцы, маленькие чашечки.
– Не хочу сушать этой гадости, Ига. П'ошлый г'аз вы п'ивели какого-то Воодю Ког'нилова и он читай такую же мг'азь.
– Точно, – поддакнул чернявый. – Лейтенант, вы пятого марта плакали?
– Шестого, – уточнил Бороздыка, приглядываясь с интересом к Курчеву.
– Плакал, – в тон чернявому ответил Борис. – Мне в очереди новые хромачи ободрали. До бела стерли. Теперь вот в чем хожу, – поднял он свой милицейский сапог.
– Молодец, – засмеялся мужчина. – А вот Ига притащил нам сюда такого, как вы, лейтенанта. Тоже с белыми погонами. Так тот полвечера читал, как армия рыдала, увидев усы в траурной рамочке.
– Там не армия, а один часовой, – попробовал защитить неизвестного Курчеву поэта Бороздыка.
– Тот лейтенант – эпигон этого, – кивнул мужчина в свитере на журнал.
К стыду народа своего
Вождь умер собственною смертью...
– Да! Это стихи, – сказала женщина, расставляя чашечки на ломберном столе.
– Стихи – не стихи, а смысл великий, – сказал лысый в свитере. Он открыл бутылку, разлил коньяк по чашечкам, но чокнулся с одним Борисом.
– Рад, что познакомился. Счастливо.
Лысый подошел к комоду, вытащил из-под женской шубки и курчевской шинели потрепанную стеганку, напялил ее и ушел.
– Не обращайте внимания, – улыбнулся хозяин.
– Он со странностями. Но художник великий!
– А картины поглядеть можно?
– Он не 'юбит показывать. Пока свет'о пишет, а п'и эйектг'ичестве его к'асок не г'азгьядите.
– Единственный образованный художник, – сказал Бороздыка.
– Что ж, пока мы воевали, он Гегеля читал, – отозвался чернявый.
– Юочка тоже читай. Один ты, Сейж, темный,
– сказала женщина, возвращаясь с кофейной чашечкой на тахту и сама теперь обнимая мужчину.
– Вот рекомендую. Супруги. Восемь лет живут. Обнимаются только в гостях, – сказал Крапивников.
– А это Ига Бороздыка. Кандидат наук. Прошу любить и так далее.
– Вас я сегодня видел, – не удержался Курчев.
– Возможно, – высокомерно кивнул Игорь Александрович.
– Внешность запоминающаяся, – зевнул чернявый.
– Заткнись, – дернулся Бороздыка.
– Будет вам. Офицей Бог знает что подумает. Г'азлии бы еще.
– Алкоголичка, на мою голову, – вздохнул чернявый и тут же налил во все пять чашек.
– За вас, Борис Кузьмич, – жеманно поклонился Крапивников. – Дай вам Бог счастья и свободы. Чего куксишься. Ига? Тебе разве не понравился реферат?
– Понравился, – промычал Игорь Александрович. – Но вообще-то...
– Если критикуешь, не пей, – сказал чернявый.
– А мне понравился и я еще налью. – Он пододвинул к тахте ломберный столик. – Вот, мать, не могла найти посуду поменьше.
– Не торопись, товарищ прокурора придет, – улыбнулся хозяин.
– Тогда тем более поторопимся. Ваше здоровье, лейтенант. И пусть доцент сам горючее приносит.
– Ты несправедлив, Серж, – сказал хозяин. – Товарищ прокурора никогда не скупится.
– Вы об Алешке? – спросил Курчев.
– О нем, – ехидно кивнул Бороздыка. – Сейчас скажете, что Марьяна Сергеевна – следователь.
– Брось. К чему детали? – величественно махнул рукой Крапивников.
– Это из "Воскресенья". Я знаю, – сказал Борис.
– Опасный чеовек, – засмеялась женщина. – Тойко, пожауйста, нас не г'азобачайте.
– Пустяки, – актерски размахивал руками Крапивников. – Алеша наш друг и товарищ. Наш, а не какого-то прокурора. И ты, Ига, не ревнуй. Ему, Борис Кузьмич, понравился ваш опус. Правда, Ига?
– Я уже сказал. Во всяком случае больше, чем писанина доцента.
– А вы напечатайте.
– Где? – засмеялся Крапивников. – Где? Укажи мне такую обитель?! Не надейтесь, Борис Кузьмич. Вам на роду написано не печататься.
– Вы меня утешили.
– Это действительно так, – кивнул Бороздыка. – Вам, лейтенант, не светит. Вот вашему кузену...
– Не ревнуй. Я просил... – повторил Крапивников.
– Это что... про Ингу? – спросил чернявый.
– А ты о ком думай? О ней, об очаг'овательной Инге. У Юи – амуы, у Иги – веиги, – продекламировала женщина.
Все засмеялись.
– Вы правы, – сказал Крапивников, – но только насчет вериг. Ига женится.
– На Инге? Вот счастливчик! – вздохнул чернявый, но Крапивников тут же внес ясность:
– С Ингой Антоновной я еще сам, грешник, не развелся. А Ига женится на очаровательном существе, представительнице братского татарского народа Зареме Хабибулиной.
– Моодец! – воскликнула гостья.
– Татарское иго в миниатюре, – буркнул ее скептический муж.
– Поосторожней, – вспыхнул Бороздыка.
– Пайдон, пайдон, как сказала бы моя жена, – засмеялся чернявый. – А Инга, выходит, свободна. Или товарищ прокурора...?
– Вы, как об обмене жилплощади, – не выдержал Курчев, но все-таки постарался придать голосу максимум безразличия.
– О, кругом сплошные высокие чувства! – воскликнул чернявый. Лейтенант тоже соискатель.
– Кони вороные, нам не ко двору, – отмахнулся Борис.
– Г'ысаки, Г'ысаковы, – попробовала скаламбурить гостья.
– Бросьте вы. В конце концов она моя жена, – сказал Крапивников.
– Привет от Александра Блока, – сказал чернявый. – Тебе, Юрка, гарем, а евнухом и для учета – Игу.
– Заткнись или выйдем в коридор, – сказал Бороздыка.
– Пожаейте его, Игочка, – всплеснула руками гостья.
Курчеву стало жалко Бороздыку, такого тощего, хилого и взъерошенного.
– Однако доцента нету, – миротворчески вмешался Крапивников. Откупоривай вторую, Серж. Вы, лейтенант, не против не ждать кузена? Он обязательно принесет. Явится с мадам. Они разводиться собираются.
– Шутка? – не понял Борис.
– К сожалению, нет.
– Давай мы тоже г'азведемся, – сказала гостья.
– Если хочешь, – ответил муж, и Курчев понял, что у них тоже не все ладится.
– У вас тут, как в нарсуде, – сказал, чувствуя, что в своем легком подпитии переходит границы, отведенные человеку, впервые попавшему в незнакомую компанию.
– Да, – подхватил хозяин, – Суд не суд, но что-то вроде церкви. Остается в попы постричься.
– А что? – сказал чернявый. – Она падает на колени, а Юрка гладит ее и приговаривает: "Крепись, дочь моя".
– Перестань, – крикнул Бороздыка. – Не тебе надругиваться...
– Над святыней? Знаю. Достоевский на Тверском бульваре.
– Да, Достоевский.
– Успокойся, – перебил Крапивников.
– А почему? Пг'одойжайте, – сказала женщина. – Пг'одойжайте. Скажите, почему Сейжу нейзя г'угать Татьяну Айну?
– Бросьте, – скривился Крапивников.
– Потому что Пушкин – наша гордость и единственное наше спасение, сказал Игорь Александрович.
– Я думал – Булгарин, – не выдержал Крапивников.
Курчев не понял, супруги, по-видимому, тоже.
– Сейж тоже г'усский, – сказала женщина.
– Только по матери, – уточнил чернявый. – Это, кажется, для них недостаточно.
– Для кого – "них"? – спросил Курчев, но ему не ответили.
– С тобой откровенничать нельзя, Юрка. Больше ничего не скажу, покраснел Бороздыка, обижаясь за Булгарина, о котором он написал лишь одну фразу.
– Да, Пушкин наше спасение, – обернулся к супругам.
– От инородцев? – спросил Серж. Теперь в его голосе не слышалось шутки.
– Не только. От развала, от гнилья. От всего.
– И от Запада? – спросил Крапивников, который тоже стал серьезным.
– Да! Да! От Запада и от Востока.
– А как же "друг степей калмык"? – спросил Курчев, раздосадованный, что ему не ответили на прежний вопрос.
– С калмыками все ясно, – отмахнулся Серж.
– С калмыками был интересный эпизод. Кстати, это и к Пушкину относится, – сказал Крапивников. – Когда было полтораста? В сорок девятом? Мне рассказывали, 6 июня никто из высланных в места отдаленные на работу не вышел, а весь калмыцкий народ, как один человек, потянулся в район, Бог знает за сколько километров, где было радио. Прямо всем выводком шли, как цыгане. Только что – на своих двоих. Знали, что юбилей и что без "Памятника" не обойдется. И вот, читает Ермилов по бумаге, а вся нация замерла: скажет или нет? На финне оборвал.
– Калмыки воевали против, – сказал Бороздыка.
– А ты – за... – усмехнулся чернявый. – Да и не все против. Многих сразу после войны, в самом Берлине в "Столыпины" запихивали. Так с орденами и ехали.
– Ну, а татары все. Сплошь, – не хотел отступать Бороздыка.
– Про татар не знаю. По татарам не специалист.
– Она не крымская.
– Приятно слышать, – чернявый опрокинул последнюю порцию коньяка. Пойдем, Танька. Больше уже ничего не будет. И доцент ничего не принесет, поскольку не явится. Ох, уж эти мне гости!
– А что? Ничего пьеска! – подхватил Крапивников. – Читали, Борис Кузьмич?
– Нет, – не понял Курчев.
– Гости, – хмыкнул Бороздыка. – Лучше бы уж назвал месячные или еще точнее.
– С кем не бывает, – усмехнулся Крапивников. – Но репризы там прелесть. Как это:
Расстройство в доме Кирпичевых,
Ах, что же в доме Кирпичевых?
Ах, Кирпичевы ждут гостей.
– И вовсе не так. Вы, Юочка, учше бы пг'очьи стихи Эхнатона. А эти вы запомнить не в состоянии.
– Бог мой, чего тут запоминать?! Он же стащил из "Трех сестер". Старшая, Маша, без конца твердит:
"У лукоморья дуб зеленый..." – сказал Бороздыка.
– Нет, нет, не говорите, – запротестовал Крапивников. – Все-таки зерно он протащил. Начальник не может быть хорошим человеком. Власть портит людей. Это зерно он протащил.
– Ну, зерно ему склюнут, – сказал Бороздыка. – А названием выдал себя. Языка ведь не знает. Гости!...
И тут как раз ввалились Сеничкины.
– Салют!
– Привет!
– Дай облобызаю, – галантно обнял Крапивников Марьяну и демонстративно поцеловал ее в губы.
– Давно не чмокались, Юрочка, – усмехнулась та.
– Здравствуй, Танька. Мы разводимся, – повернулась к картавящей женщине.
– В добг'ый час.
– А ты как здесь? – строго спросил Сеничкин лейтенанта. – Нечего тебе тут делать. Написал, что я велел?
– Здравствуй, Боренька, – отталкивая мужа, кинулась на шею лейтенанту Марьяна. – Мы с ним разводимся!
Курчева она тоже поцеловала в губы, и он, хотя и сам выпил, услышал запах спиртного. Но ему были приятны ее пухлые и одновременно плотные, а теперь еще и холодные с мартовского мороза губы.
– Бросьте лизаться, – сказал доцент. – Ну, ну. Не дразни солдата. Ему в казарму назад.
– Я в городе ночую, – огрызнулся Борис.
– Выпивки не принесли, а у нас кончилась, – сказал Крапивников.
– Мы, Юрочка, с банкета. Я хотела украсть бутылку, но бывший супруг не дал.
– Не смешно, – скривился доцент.
– Кто защищался? – спросил Бороздыка, ревниво относящийся ко всем соискателям.
– Витька Поздеев.
– Христопродавец.
– Ну, уж вы слишком. Немного есть, но на полного Искариота не тянет, улыбнулся Сеничкин.
– Точно, Искариот, – засмеялась Марьяна. – И зря бутылки не утащили. А то целых три часа: Чернышевский, Чернышевский, и еще этот, как его, Варфоломей...?
– Зайцев, – подсказал Бороздыка. – Тоже сволочь.
– Ну, зачем же так, – улыбнулся Крапивников. – Игоруша сегодня перебрал. Борис Кузьмич многовато принес.
– Гуляет армия, – буркнул доцент. – Ты что, демобилизовываться раздумал? Почему не пишешь? Я же говорил.
– Он уже написал и весьма толково, – сказал Крапивников.
– Это что? Про обозника? Лучше бы, как Витька, про Чернышевского написал, раз языков не знаешь.
– Ненавижу Чернышевского, – вмешался Бороздыка.
– Почему же? Примечательная личность, – возразил хозяин.
– Никогда не читала, – влезла в разговор Марьяна. – Помню только, что чем-то от него веет.
– Духом кассовой бойбы.
– Христопродавец, – повторил Бороздыка.
– Какая тебя сегодня муха укусила? – удивился хозяин. – Славянофилы, Ига, хорошие люди, но и западники тоже.
– Нищие духом! – Игорь Александрович пытался себя взвинтить.
– Да. Дон-Кихот бый написан в Суздайе.
– Ига, сбавьте пены и найдите себе какую-нибудь женщину, а то ваша озабоченность из всех дыр лезет, – не выдержала Марьяна. Она на дух не переносила Бороздыку.
– Уже нашел. Повернулся, так сказать, к востоку, – усмехнулся Серж.
– Я бы поговорил с тобой, – насупился Бороздыка, вытащил из кучи сваленных пальто свое демисезонное и вдруг, повернувшись к Курчеву, точно был его начальством или научным руководителем, повелительным голосом спросил: – Вы идете, лейтенант?
– Иду, – от неожиданности Курчев тоже взял шинель.
– Куда? – обняла его Марьяна. – Уже в Тьмутаракань?
– Да нет. Я сегодня в "коробку". Твоя свекруха меня шуганула.
– Денег попросил? – вызвав злобный взгляд доцента, усмехнулась она. Не надейся. Это министр так... расчувствовался...
– Брось язвить, – сказал жене доцент.
– Нет, не денег, – улыбнулся лейтенант. – Просто мы выпили по поводу послезавтрашней смерти.
– Каждый за свое? – полюбопытствовала Татьяна.
– Примерно. – Курчеву не хотелось порочить родственника. Он уже насовывал на себя шинель и торопился в "коробку". Времени было половина одиннадцатого.
– Заходите завтра, – сказал Крапивников. – Сегодня у меня шумно. Поговорить не удалось.
– Завтра – вряд ли. Завтра у меня многое решается, – ответил Борис.
– Что у тебя? – спросил доцент. Он примостился у печки, где прежде сидел художник.
– Прошение написал.
– Эх, не так действуете, лейтенант, – улыбнулся Крапивников. Пропадет рапорт. Застрянет в нашей бюрмашине. В таких вопросах лучше на собственные силы рассчитывать. Мне лично известно около четырехсот честных способов демобилизации.
– Ну, завел! – скривился Бороздыка. Он уже стоял в дверях.
– Ничего, подождешь. Дай поучу молодого человека. Вы, Борис Кузьмич, холостой, так что для вас все подходит. Вот, скажем, способ первый. Вы пишете командиру вашей части: я, такой-то, возмущенный наглым разбоем французских колонизаторов, проливающих мужественную кровь вьетнамского народа, призываю всех офицеров нашего полка отдать в фонд сражающегося Вьетнама шесть месячных окладов.
– Браво, – сказал Серж. – Кащенко обеспечено.
– Да, не годится, – вздохнула Марьяна. Доцент молчал, словно его здесь не было.
– А без Кащенко ничего не выйдет, – улыбнулся Крапивников, несколько обескураженный слабостью произведенного эффекта. – Все четыреста способов через это учреждение. Без того – служить двадцать пять, как при Николае Палыче.
– А чего-нибудь другого нет? – спросил Курчев.
– Есть. Но тут вам придется ждать праздников, поскольку на послезавтра торжества не намечены. А вот перед первым мая вы приходите в зал, садитесь в первом ряду и поднимаете портреты Ленина и Сталина. Когда вас вызывают в "Смерш", вы с невинным видом отвечаете, что вас давно уже берет досада, почему это президиум сидит спиной к портретам. Вам жалко президиум и хотите, чтобы он тоже посмотрел на них.
– Ну, это уже не Кащенко, а Казань, – печально вздохнул Серж.
– Спасибо. Только меня уже и без того вызывают, – сказал Курчев. – Я написал Маленкову.
– Тогда понятно, – вздрогнул доцент, вспомнив, как ждал Ингу у Кутафьей башни.
– Что тебе, Лешенька, понятно? – не удержалась Марьяна. – Ты просто ему завидуешь. Знаете, – она, как в переплясе, развела руками, приглашая всех участвовать в изобличении мужа. – Смешно, но мой бывший супруг завидует Борьке. А, Алешенька?!
– Завидую, завидую.
– И не соглашайся, будто я дура. И так все видят. У Борьки – слог, у Борьки собственное соображение. А у тебя одни цитаты, а то, что между ними, такое дубовое, будто боишься, что развалится. Дуборез ты, Лешенька.
– Амплуа четвертое: Марьяна Сергеевна в роли государственного обвинителя, – раздраженно сказал доцент. – Идем, – кинул он Курчеву. – Мать уже успокоилась и спит давно.
– У меня переночует, – сказал Бороздыка требовательно и строго, словно ему поручено было оберегать лейтенанта.
– Пойдемте, – согласился Борис. – А ты, Лешка, с ней не разводись. Видишь, какая она красивая.
– Не беги, Борька, поцелую, – крикнула Марьяна, но Курчев с Бороздыкой уже были в коридоре.
22
К ночи опять завернуло холодом и Курчеву, несмотря на выпитое, в узкой шинелишке было зябковато. Бороздыка тоже дрожал в своем пальтеце, и поначалу они молчали.
"Надо идти в 'коробку'. Чего я поперся за ним? – думал Борис. Небось, какая-нибудь халупа. Не приткнешься".