355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Демобилизация » Текст книги (страница 14)
Демобилизация
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:44

Текст книги "Демобилизация"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)

– Ну, надо, очень надо, – лукаво и необычно для себя весело запищала в трубку.

У Марьяны, видно, кто-то был и разговаривала она неохотно.

– Как хочешь, – уже начинала обижаться переводчица. – Но у меня потрясающие о тебе новостишки.

– Тогда давай завтра, – шепотом сказала Марьяна.

– Завтра я хотела наконец добраться до льда, – обидчиво, будто говорила с мужчиной, протянула Клара Викторовна. – После операции не покатаешься.

– Не ной. Это же не мениск, – сказала Марьяна. – Катайся на здоровье. Я к тебе подскачу.

– С коньками?

– Если к Бутыркам подвезешь.

И вот они сидели в ресторане, у которого должны были встретиться еще час назад. Потрясающие новости никакого эффекта на Марьяну не произвели.

– Ну и что? – скривилась она. – Думаешь, велика радость?

– Он импозантен, – пыталась защитить Ращупкина подруга.

– Слизняк, – небрежно отмахнулась Марьяна.

Ожидая бифштекса с луком, они пили сладкое вино. Сухое уже кончилось, а от коньяка Марьяна отказалась. Она привыкла платить за себя, а денег у нее было всего двадцать пять рублей.

– Не знаю... Может, я зла и несправедлива. Сегодня опять собачье дело. Изнасилование. Жилищный кризис. Людям негде по-человечески перетрахаться. Демобилизованный солдат, набравшись, полез, представляешь к стрелочнице. Тетке 48 лет. Сидела на путях в ватнике и платке, как кулема. Начала орать, так он ее ломом... Парню – 23 года, а теперь вышкой пахнет. Особенно, если пустят показательным...

– Ужас, – вздохнула переводчица, не зная уж как теперь вернуться к разговору о Ращупкине.

Но, догадываясь о желании подруги, Марьяна, закурив длинную болгарскую сигарету, сама сказала:

– Боюсь, этот подполковник тоже меня когда-нибудь пришьет. Плохо их обуздывают в Вооруженных Силах. Сам министр, говорят, большой селадон.

– Он старый, седенький, – улыбнулась переводчица, вспоминая маршала Булганина. – Хотя моськой – ничего.

– И Ращупкин рылом вышел, – скривилась Марьяна. – Вообще-то я зря... Он парень что надо. Только устала я от всего, от него и от... В общем, от всех.

Переводчица замерла, ожидая исповеди, и Марьяна, помедлив и раздув начавшую гаснуть сигарету, стала говорить мягко и без раздражения, что с ней случалось теперь не так уж часто.

– Ах, Кларка, не у тебя одной шиворот-наперед и еще раз навыворот. Чёрта лысого меня потянуло на этот говенный юрфак. И денег тут – на три дня после получки, и работа – одно дерьмо и чужие слезы. Война была – не рассуждали. Четыре года – и в дамках. После войны, мол, преступлений будет навалом. Дело перспективное, расти сможешь. Насчет преступлений – не обманули, а все равно лучше б куда-нибудь в другое место пошла.

– Но ведь растешь!.. – уже жалела подругу сердобольная переводчица.

– Хм... Расту?!. Вон Борька, лейтенант без училища – и то на полторы сотни больше гребет. Что ж мне – взятки брать?

– Бери, – улыбнулась Клара Викторовна, впервые подумав, берут ли взятки в прокуратуре.

– После тебя, – отмахнулась Марьяна. – Свекровь, жеребячье племя, больше половины отбирает. Свекор пятнадцать тысяч, не считая пайка, приносит и все равно с меня и Лешки эта поповна за жратву и домработу вычитает. Кого-нибудь пригласишь, разговорами закармливай. Чаю – и то для гостей не выпросишь. Вчера Лешкина новая пассия прибыла. Я ее из читалки сама за руку привела. Наврала, мол, Алешка зовет. Так даже накормить нечем было. Представляешь, такая, новый тип. Одета – не то, что мы с тобой расфуфыр! а так, скромно, ничего лишнего. В общем, не простой орешек. Скромняга. Алешка ее закадрил на Новый год у Крапивникова.

– Та ягода?..

– Эта... – рассердилась Марьяна. – Я тоже, по-твоему, того поля?..

Когда-то они обе прошли через крапивниковский дом, причем Марьяна ненадолго там зацепилась.

– Прости, – сказала переводчица. – Я не хотела... Честное слово, я даже забыла...

– Я тоже, – усмехнулась Марьяна. – Так вот, она не такая. С ней Жорочка даже расписался. Только – увы и ах – загс – не психолечебница и Жорочку не вылечил. И через месяца три или четыре показал ей наш красавчик от ворот на запад...

– Бедная, – искренне вздохнула Клара Викторовна и чокнулась с подругой.

– И тут мой ненаглядный и разлетелся. Понимаешь, не простой обычный подзаход, а высокое чувство, философские антимонии. Думаю, по кабакам ее начал таскать. Гонорары какие-то куцые стали.

– Жена всегда узнает последней, – вставила не к месту переводчица, но умолчала, что встретила доцента час назад у этого ресторана.

– Какая жена! – отмахнулась прокурорша. – Дура – последней.

Она взяла у Клары Викторовны вторую сигарету.

– К вам можно подсадить этих двух товарищей? – склонился над ними официант, кивая на двух мужчин, стоявших в дверях зала. Со времени прихода подруг в ресторан, зал как будто сузился. Все столики были заняты.

– Нельзя. Мы мужей ждем, – не поворачивая лица, буркнула Марьяна. Служите жантильней, – выпустила дымок, и молодой официант, что-то бурча под нос, отошел пожимая плечами.

– Стажироваться – стажируйся, а хамить нечего, – довольно громко сказала Сеничкина.

– Здесь? – удивленно вскинула близорукие глаза подруга.

– А не все ли равно, где учиться тарелок не бить? Рохля – та последней узнает, – вернулась к прерванному разговору. – А не хочешь в соломенных вдовах бегать, стой на стрёме. Ах, чёрт меня потащил на юридический. Пошла бы на философский, может, уже докторскую писала б.

– Ты?

– А кто? Думаешь, они, филозофы, особенные? Типичные олухи. Павлины. "Я – философ, я – элита", распустят хвосты и пойдут цитатами махать. Все на один пошиб. Только что у моего морда симпатичная и язык подвешен, а соображения на тридцать пять и пять. Ниже нормального. Зато амбиции мамочки! Этот – не понял, тот – не вскрыл, третий – исказил. Мальтус (он с Мальтуса начал)... "английский мракобес выступил со своей человеконенавистнической теорией на рубеже ХVIII и XIX веков. Его основная работа "Опыт о законе народонаселения" появилась..." и так далее. Вчера над благоверным издевался Борька, сегодня я потихонечку позволяю. Но дома ни-ни. Стой по струнке, отражай на лице эмоции. Короче, работай зеркало. "Ах, замечательно! Ну конечно, куда этим перечницам Юдину и Константинову?! Из них же песок сыпется. А ты, Алешка, наша молодая надежда..." И знаешь, что самое уморительное? Не я одна надрываюсь. Все вокруг. Вся кафедра от Алешки без ума. Даже Жорка Крапивников в журнале печатает. Но с Жорки станется. Ничего для него святого. По-моему, за спиной над Алешкой хохочет. А у того юмора на старую копейку.

– Этого еще не хватало! – вздрогнула Марьяна, потому что в приглушенном и уже привычном жужжании ресторанного зала вдруг раздался барабанный грохот, на затемненной прежде эстраде зажегся свет, и пианист со взбитым коком отчаянно залабал мелодию "Я иду не по нашей земле", которую через минуту, поднеся ко рту микрофон, стала рассусоливать низким и надтреснутым голосом пожилая женщина в длинном переламывающемся на полу платье. – Не поговоришь. Поехали к тебе или плясать хочешь? – спросила Марьяна.

– Что ты? У меня нога, кажется, распухла. Да, точно распухать начинает, – усмехнулась переводчица, высовывая из-под стола ногу, которую юбка прикрывала почти по щиколотку.

И тут же с шамкающим: "Разрешите пригласить!" – склонился над переводчицей невысокий лысый субъект с усталым морщинистым пьяным лицом.

– Брысь! – злобно зашипела Марьяна.

– Простите, я не вас... – оторопело отодвинулся любитель танцев.

Это был Гришка Новосельнов. Он уже третий час сидел в углу зала в компании абрикосочника Игната Трофимовича и еще одного деятеля, в данном случае квартирного маклера. Они нарочно выбрали неприметный ресторан, потому что Игнат не уважал такие глупости. Да и в хороший Игнату в бурках войти было неудобно, а в ботинках у него ноги после лагеря мерзли.

Деловая часть встречи была закончена. Все вспрыснуто и обговорено, и теперь Гришка был как на крыльях и ерзал в кресле. Хотелось чем-нибудь необычным отметить демобилизацию и будущую квартирную удачу. Из двух сидевших неподалеку женщин ему куда больше нравилась пухлогубая Марьяна, но даже в большой пьяни Гришка оставался реалистом. Поэтому при первых звуках танго он, рассчитывая на верняк, подскочил не к красавице, а к ее подслеповатой подруге. И вот теперь обиженно терся у стола. Отчаливать было обидно.

– У меня нога подвернулась, – неуверенно пискнула переводчица. Ей было неловко так вот ни за что, ни про что оскорбить пусть пьяного, но ничем не провинившегося перед ней человека.

– Иди, иди, пока трамваи ходят, – пустила в Гришку дымком Марьяна. – Я сказала – иди! – повторила зло и резко.

– Что, нервная?

– Иди, в другой раз не отпущу, – брызнула в него брезгливым смехом. А, хёзнул? Вижу, что привлекался.

– Че-го?! – пьяно раззявил рот Новосельнов. Он вовсе не пугался Марьяны, ему было любопытно. – Слушай, не строй из себя лягашку, – сказал уверенный, что эта красивая фря – неудавшаяся актерка.

– Интересно. А ну, садись, – Марьяна отодвинула справа от себя стул. Садись, садись. Гришка сел без особого удовольствия.

– Ну, так вот, слушай. Если две симпатичные бабы пришли в такой зачуханный ресторан, значит у них дело. Так же, как у тебя и тех мордатых, – она кивнула в сторону Гришкиного столика. – А ты головой не верти, а слушай, что скажу. Пока не сидишь, гуляй тихо. А с теми, – она опять кивнула в сторону абрикосочника и маклера, – лучше вовсе не гуляй. Угробят и передачи не принесут.

– Ты что, гадать подрядилась? – неуверенно хихикнул Новосельнов.

– Отгадывать.

Ей стало вдруг жаль лысого незадачливого мужика и одновременно скучно, и она поняла всю бессмысленность пустой перебранки.

– Идите, мужчина, – сказала безразлично и устало. – Желаю не скоро загреметь.

Гришка тяжело поднялся и, стирая с круглого голого лица глупую ухмылку, побрел к своему столику.

– Зачем ты? – спросила Клара Викторовна.

– Нервы, – отмахнулась Марьяна. Снова ударили тарелки и залабал пианист.

– За день на таких насмотришься. Уйду в аспирантуру. Пусть шестьсот восемьдесят. Буду какой-нибудь древней мурой заниматься. Римскими сервитутами. Какая разница? Я всегда любила учиться. Вчера эта девчонка была у нас, – не жнет, не сеет, никому сроков не паяет. Сидит себе английского классика почитывает. А всякую идейность – для нее мой влюбленный антропос сочиняет. Ему – не привыкать. Он эту муру целый день студиозам мурлычет, а вечером еще для журналов перекатывает. Ох, устала я, Кларка... Жуть.

– Ты? – удивилась Шустова.

– Я. Я самая. Вертись, крутись, поворачивайся. Вечно начеку. Думала, за Лешку выскочу, отдохну. Наоборот вышло. Чуть что – выдумывай новенькое. Сочиняй, как Шехерезада, – нехорошо усмехнулась она, вспомнив, как вчера в передней прилипала к мужу.

– Устала. Хочется, знаешь, чтоб кто-нибудь поберег тебя. Поухаживал. Не так... – она кивнула на сидевшего с мужиками Гришку, – а знаешь, чтобы одеялом накрыл, чай с печеньем в кровать принес. Ох, сильной быть надоело.

– А Леша?

– Что Леша? Леша – павлин. Леше зеркало подавай. Во всю стену, на всю жизнь. Чтобы я вечно рот раскрывала от удивления: какой гениальный! Он: "а вот послушай, что этот пишет", а ты пожимай плечами и кривляйся: "фи, бездарь!" И главное, начеку, все время начеку. Вчера аспирантку отшила. Отшила, а самой жалко девку. Ну чего, глупышка, лезешь к такому оболтусу. Даже хотелось сказать: "Да бери его себе на здоровье. Радость великая!" Господи, нет больше мужчин на свете.

– А Костя? – не вытерпела переводчица.

– Не знаю. Я его в полку не видела. Может, там он и настоящий, а со мной – слюнтяй. Да нет... Я не про то. Это – все умеют. Тут ума большого не надо.

– Надо, – твердо сказала переводчица.

– Может, ты много об этом думаешь и потому. А может, щитовидка... Ты когда в больницу?..

– Если решусь, на той неделе или через одну...

– Я к тебе ездить буду, – сказала Марьяна, почувствовав, что разговор идет только о ней, а Кларка тоже человек и, возможно, ей еще хуже в ее одиночестве.

– Не надо. Тебе ведь некогда, – отмахнулась Клара Викторовна.

– Нет, буду. Ты не думай, что я злая. Я просто закрученная. Дома чёрт-те что, на работе – и говорить не стоит. Кругом – хамье. Подследственные – те про себя, а сослуживцы – в открытую хамы. И вот только и делаешь, что перехамствуешь их. Раньше, до Лешки, приставали сплошь. Ну, и не всегда выдерживала... А знаешь, в кабинете... тьфу, вспоминать противно. Теперь – вроде замужняя и должность большая, но все равно редкий мимо тихо пройдет...

– Так что, ты потому на армию переключилась?

Все-таки переводчицу больше интересовали отношения подруги и Ращупкина. Ведь подумать только – это происходило в ее комнате!

– Кто про что, а ты все про это, – усмехнулась Марьяна. – Да ничего особенного. Обыкновенный пересып днем. Что ни говори, а все-таки приятно, если по тебе страдают. Взбадривает. Свободней с мужем себя чувствуешь...

– Хороший левак..?

– Ну, не так прямо... А в общем в святые мы не годимся. И ты, Клерхен, тоже...

– Я на чужое не замахиваюсь, – обиделась переводчица.

– Ну, ну... Сочтемся. Всем хочется казаться лучше. Только не удается.

12

Курчев пришел в себя лишь в воскресенье утром. Три дня температура, несмотря на уколы пенициллина, падала слабо, и он стонал, попеременно то матерясь, то плача "мама!", хотя мать потерял еще до войны.

Голова болела, как после страшной пьянки, и, как после пьянки, комната не стояла на месте, кружилась, то вдруг суживалась и стены лезли к самым зрачкам, то наоборот куда-то уходили, вытягивались, и лейтенант снова бредил.

– Опять замамкал, – ругался Секачёв, но и он жалел больного.

Федька Павлов, как за маленьким, ходил за Борисом, менял ему на лбу мокрое полотенце, поил из большой оловянной солдатской ложки, но тот был настолько плох, что даже не благодарил товарища.

– Как бы не перекувырнулся, – задумчиво сказал на второй вечер Морев, сидя с Федькой и Ванькой Секачёвым за преферансом. – Без четвертого играть придется.

– Сука ты, – разозлился Федька и чуть не врезал Мореву по сонному красивому лицу.

– От ангины не бывает, – рассудительно заметил Секачёв. – Отлежится.

И Курчев отлеживался. В минуты просветления, когда температура ненадолго сползала, ему вдруг вспоминались кузен Алешка с разносом реферата, полный провал с аспирантурой, разговор с особистами и Ращупкиным, и тогда Борис сжимался под своим синим тонким одеялом и двумя шинелями своей и Федькиной – и чувствовал, что сейчас он защищен от всего мира только одной ангиной, и ему даже хотелось, чтоб температура никогда не падала. Девушка Инга вспоминалась редко, хотя он чувствовал, что она где-то рядом, засела в мозгу, но выходить не хочет, будто боится заразы. А ангина была страшной. Казалось, еще немного, нарывы кляпом заткнут горло и задохнешься. Надо было полоскать горло, но чуть Борис набирал в рот теплой соленой воды и закидывал голову, все вокруг начинало кружиться и он, слабея, валился на подушку.

Пищи, слава Богу, не принимал, а мочиться его выводили на крыльцо летчик или Федька, когда вокруг в поселке было пустовато и давали нюхать одеколону, потому что несколько раз Курчев терял сознание.

Так тянулось до воскресенья, когда днем температура вдруг слезла до тридцати шести и шести, захотелось жрать и разговаривать. Солнце обложило все окна, во всяком случае наледь на них блестела. Офицеры разъехались кто куда и в комнате никого, кроме Федьки, не было. Курчев поглядел на его худую птичью голову со взъерошенной шевелюрой и впервые за три дня улыбнулся:

– Борща охота.

Федька в незастегнутом кителе сидел за столом. Он оторвал голову от книги, поглядел на будильник (свои часы давно пропил) и, почесав затылок, вылез из-за стола.

– Волхов, – крикнул в коридор. – Пошли кого-нибудь в камбуз. Пусть лазаретному принесут.

– Ладно, – послышался голос Волхова и стук подкованных, грубых неофицерских сапог. По-видимому, парторг собирался идти запитываться.

– Доставят, – сказал Федька, возвращаясь. – Смотри, здорово как! Хоть наизусть учи! – снова склонился над книгой (он читал "Воскресение" Толстого) и с удовольствием продекламировал цитату об армейской службе.

– Что, раньше не знал? – охладил его восторг Курчев. – У нас в батарее все это переписывали.

– И они разрешают такое?!

– Толстого не запретишь.

– А ты не того... от температуры? – пошевелил пальцем у своего виска... – Живых запрещают, а мертвого – тьфу, пустяков пара... Да, да, знаю, – толкнул ладонью по воздуху, будто отбивал возражения Бориса. Срывание масок... Читал. Грамотный. Только б все равно не печатал. Где маски срывает, оставлял, а это, – он ткнул в прочитанную цитату, заклеивал.

– Тогда бы уж точно читали.

– Да ну тебя, – засмеялся Федька. – Запретить можно. "Швейка" ведь запрещают.

– Не запрещают, а просто не издавали давно. А старое издание не сохранилось.

– Да ну тебя, – засмеялся Федька. – Ну, как с рефератом? Братан одобрил?

– Уехал он, – помрачнел Борис.

– Я поглядел, – кивнул Федька на курчевскую тумбочку, куда тот в среду переложил из чемодана папку с третьим экземпляром. – Там конца нет, но в общем понятно, куда гнешь. Пишешь толково, а в целом не годится. И потом, для аспирантуры не подойдет. Отвлеченно слишком. Цитат мало. Больше цитат надо. А то одного Толстого пихаешь. Толстой – что? Писатель, – с напускным презрением скривился Федька, словно минуту назад декламировал не из "Воскресения". – У тебя же не про литературу. А про серьезное надо либо так писать, чтоб на стипендию зачислили, либо уж во всю дуть и не в тумбочку прятать. А у тебя – ни туда, ни сюда. И туману напустил. Фурштадтский солдат. Обозник. То в воздух пуляешь из-за него, то бумагу изводишь.

Курчев улыбнулся. Было приятно, что, оказывается, и в жизни поступает, как на бумаге. Он об этом как-то не думал.

– Да нет, смешного мало, – тоже почему-то улыбнулся Федька. – Ведь я не спорю. Соображалка у тебя работает, только не оттуда начинаешь. Ну, какой дурак начнет отсчет от бездельника и на бездельнике все общество построит?!

– Не о бездельнике речь.

– Слабосильный все одно, что бездельник. А кто взял палку, тот и начальник. Сам знаешь...

– И все-таки все валилось, когда слабосильный кончал вкалывать. Вон и их прошлый год из-за этого распустили, – махнул Борис рукой на окно, выходившее в сторону стройбата и бывшего лагеря.

– Это не потому.

– Нет, потому самому. Тебя еще не было – в прошлом ноябре, уже шкафы мои завезли, к монтажу подбирались, – и вдруг – бах! – шкафы назад потащили, лак-муар покарябали и стенку погнули. Оказывается – нате вам! грунтовые воды вышли. Представляешь, температура в бункере должна быть постоянной. На пол градуса в сторону – и уже режим ламп другой. А тут тебе воды в грунте. Ну, пригнали солдат с пневматическими молотками. Дыр-дыр весь бетон исковыряли. Потом через антенный выход воду выкачали. И надолго ли? А все потому, что заключенные строили.

– Гражданские работают не лучше.

– Все ж таки... Нет, все на распоследнем слабо-сильнике держится. Из-за него рабский строй пал.

– И капитализм пришел?

– Нет, капитализм не из-за него. Капитализм из-за лихости и жадности не отсталых, а самых первых, самых ловких и сильных. А в моем фурштадтнике какая лихость или сила? И жадничать ему не от чего...

– Значит, капитализм начальство придумало?

– Подпольное начальство. А вообще точных границ между капитализмом и средними веками (или как там – феодальным строем), по-моему, не было. Все это в учебниках насочиняли. А в жизни, как всегда, винегрет сплошной.

– Это – согласен, – кивнул Федька. – Только не верю, что из-за последнего засранца все меняется. А то, что у нас лагеря разогнали – тут причина другая. Это политика. Кто-то кого-то подсидеть хочет.

– Так ведь всё – политика.

– Нет, тут счеты. Раз Берию съели, так и лагеря его туда же.

– Лагеря потрясли раньше.

– То уголовные. А теперь и политиков потихоньку отпускают. Это не из-за производства, хотя, согласен, зэки много не наработают. Только и на производстве груши околачивают...

Вошел посыльный с горкой оловянной посуды.

– Вам тоже, товарищ младший лейтенант, – обратился он к Федьке, ставя миски на стол. – Буфетчица в город уехала.

– Ладно, погуляй пока, – сказал Павлов. Ему не хотелось прерывать интересный разговор, но Курчев уже, приподнявшись, взял со стола миску с остывающим картофельным супом и стал жадно хлебать.

– Открытка вам, товарищ лейтенант, – вдруг вспомнил посыльный. Не хотелось на мороз, и еще он надеялся стрельнуть у офицеров хорошего курева.

Махорка осточертела, а на папиросы денег не хватало. Солдаты ждали марта, когда кончатся вычеты за заем и хоть на два месяца вздохнешь и подымишь по-человечески.

Он протянул Курчеву Ингину праздничную открытку с женщиной в косынке и большой восьмеркой.

Борис опустил миску на пол, схватил открытку, прочел раз, второй, третий – и в минуту выучил наизусть.

– Хорошее? – спросил Федька, лениво ворочая ложкой.

– Да нет, так... – засмеялся Курчев и снова поглядел в открытку. Второе сам съешь, – кивнул посыльному. – Больше не хочу.

У него действительно пропал аппетит и он толкнул по полу миску с недоеденным супом. Посыльный, не заставляя себя просить дважды, присел на Гришкину пустую койку, достал из левого сапога наколотую инициалами ложку и стал быстро работать перловую кашу с мясом. Порция, наложенная поваром для офицеров, была побольше и мясо в ней попадалось чаще. Посыльный это сразу заметил и от солдатской обиды каша показалась ему жутко аппетитной.

– Папиросы есть? – спросил Курчев Федьку, отрываясь от праздничной открытки. – Дай ему.

Федька отодвинул свою миску с почти нетронутым супом, достал смятую пачку "Прибоя" и, щелкнув по ней, пустил по столу. Посыльный вытащил две папиросы, оставив последнюю, сломанную.

– Здравствуйте, товарищи! – раздался голос откуда-то с потолка. Курчев остался лежать. Федька поднялся в наброшенном на плечи кителе, а посыльный вскочил и замер с кашей в руке.

– Вольно, – брезгливо сказал Ращупкин. – Приятного аппетита.

– Пшел, – прошипел Федька. Посыльный поднял с пола курчевскую миску и, схватив свою с кашей, юркнул в дверь.

– Четвертый день не ест, – мотнул Федька головой в сторону Курчева. Так чтоб не пропадало...

– Ладно, – усмехнулся Ращупкин, садясь к печке. – Если б только это. А то у вас хлев, а в хлеву – свинство и панибратство. Сходят фурункулы?

– Не торопятся, – улыбнулся Федька и с миской каши вышел на кухню. При подполковнике ложка в рот не шла.

– Очухались, Курчев? – усмехнулся комполка.

Борис не ответил и только под шинелями пожал плечами. Он не знал, к чему относится вопрос – к ангине или стрельбе в небо.

– Везет вам, а то бы взводным походили, – снова неизвестно чему улыбнулся Ращупкин.

Курчев опять сжался под шинелями и открытка упала на пол. Он вытянул руку, пошарил по полу, нашел открытку и засунул под подушку.

– Выкрутились, – повторил Ращупкин. Он видел, что лейтенанту не по себе и что воровской жест с открыткой тоже что-то означает. Ему жаль было офицера, но как часто уже случалось, слова не слушались подполковника и он говорил вовсе не то, что собирался, и обижал людей, с которыми хотел быть добрым и внимательным.

13

Сегодня, в воскресенье, подполковник особенно томился, потому что заняться было нечем. Почти весь личный состав под командой четырех офицеров и замполита Колпикова отпущен был в райцентр на просмотр кинофильма. Сидеть дома с женой было тошно. Главный инженер наверняка бабится со своей красавицей-супругой, да и без дела и без зову вваливаться в чужой дом неловко. Пить на другой день после субботней пьянки не хотелось. Да и пить было не с кем. Идти к докторше в отсутствие мужа тоже нехорошо.

Изводя себя самоанализом, подполковник с утра заперся в служебном кабинете, вытащил лист бумаги, разделил продольной чертой надвое и стал писать: справа – достоинства Марьяны, слева – недостатки.

Константин Романович не жалел ни себя, ни лихой прокурорши, старался быть сколько возможно циничным, но ничего толкового из этого не вышло. Только расстраивал себя. Голова разболелась.

Зазвонил телефон. Он ответил жене:

– Да, Маша. Занят. Погоди.

Но писать дальше не стал и сжег бумагу над пепельницей. Расплеваться с Марьяной было не просто, особенно в воскресенье. Но душа болела и хотелось с кем-нибудь поделиться, если не болью, то хоть общими соображениями по поводу несчастной любви и ее печальных последствий. Единственным годным для такого разговора человеческим существом в полку была врачиха, и Ращупкин, надеясь, что она у заболевшего техника, побрел к курчевскому домику, решив, что если врачихи у Курчева нет, все равно посидит у больного и потолкует о женщинах. Курчев знает эту гражданскую публику. Все-таки кончил институт и потом у него какие-то родственники в ученом и чиновном мире. То, что Курчев даже в некотором родстве с Марьяной, Ращупкин предположить не мог.

Сидя у слабо нагретой печки, он глядел на сжавшегося больного, хотел сказать: "Брось, парень. Мне самому хреново", но вместо этого спросил:

– Ну, как? Осознали, Курчев? Курчев по-прежнему молчал.

– Ладно, не мучайтесь. Лечат хоть вас хорошо? Ирина Леонидовна заходит?

– Да, – кивнул Борис. – Хорошая женщина.

– Очень, – обрадовался Ращупкин.

– Разрешите, товарищ подполковник, – влез в дверь Федька и, не ожидая ответа, прошел мимо Ращупкина, сел за стол и открыл своего Толстого.

– Что там у вас начеркано? – спросил комполка.

Он взял грязно-серый, похожий на учебник том огоньковского издания и стал читать вслух там, где стояли четыре чернильных восклицательных знака:

"Военная служба вообще развращает людей, ставя поступающих в нее в условия совершенной праздности, то есть отсутствия разумного и полезного труда, и освобождая их от общих человеческих обязанностей, взамен которых выставляет только условную честь полка, мундира, знамени и, с одной стороны, безграничную власть над людьми, а с другой – рабскую покорность высшим себя начальникам".

Он прочел абзац четко, без всякого выражения, как штабной циркуляр, и отложив книгу, уставился на Федьку.

– Так. Понятно. И что вы хотите доказать?

– Ничего, – ответил Федька, снова беря книгу в руки.

– Это о царской армии, – твердо, словно исключал возможность всяческой насмешки, сказал Ращупкин.

– Так точно, товарищ подполковник, – кивнул Федька.

– А вы себе чёрт-те чего вбили в башку. Намеки, понимаете ли... И нечего библиотечную книгу портить. Солдаты могут прочесть.

– Это моя, – сказал Курчев.

– Что ж, и вы демонстрируете любовь к армии?

– К царской, – усмехнулся Борис. – Я купил у букиниста. Там и не такое подчеркнуто.

– Стереть надо было, – сам чувствуя, что мелет глупости, выдохнул Ращупкин.

– Сотрите, младший лейтенант, – в тон подполковнику сказал Борис.

– Слушаюсь, – отчеканил Федька и перевернул страницу.

– У вас не соскучишься, – усмехнулся Ращупкин.

– Стараемся, – сказал Борис.

Он уже отлежал все бока. Хотелось сесть, а в перспективе и выйти на двор, но при подполковнике было неловко, а тот неизвестно зачем сидел у печки: то ли учить собирался, то ли, как когда-то, до Дня Пехоты, хотел покалякать по душам.

– Беззаботно живете, – вздохнул подполковник. Интересно было, чем живут эти никудышные офицеры – один с чирьями на шее, другой с ангиной в горле и чёрте-те чем за пазухой.

О Павлове Ращупкин не слишком тревожился. Это тип конченный, вот-вот сопьется, и самое простое – сплавить его куда-нибудь подальше. Но обидно, что вот живет на твоей территории сопляк, которому чхать на тебя. Пьет сам по себе, играет в карты сам по себе и умри завтра Константин Романович этот тип даже не почешется. Для него Ращупкин не батя, как принято называть командира части, никакой не пример и не указ. Вот сейчас уткнул морду в книгу, словно не он, Ращупкин, а Лев Толстой для него начальство. Правда, сегодня выходной. Но возьми даже не армию, а просто общежитие, студенческое хотя бы, и то, когда приходит в гости директор или декан, книгу откладывать надо. А этот младший лейтенант сидел и читал, и даже не демонстративно (если бы так, спесь сбить – дело нетрудное!), а словно подполковника в комнате не было. Ращупкин еле сдерживался, чтобы не накричать на нахала и не поднять по стойке "смирно". Но не затем сюда пришел. Сейчас он был не только подполковником: ему еще хотелось узнать, как писал все тот же язвительный старик Толстой, – чем люди живы? Даже вот такие, как этот с чирьями, из которого армия не сделала человека (и уж, верно, не сделает!) и в котором осталась та собачья "гражданка", которую как ни ругай, все равно выскочит в тебе самом, – то тоской по московской юристке, то еще чем-то вроде воспоминания о директорской двери, за которой шли чудные разговоры. И хотя в известный год юный Костя Ращупкин проник за ту дверь даже не гостем, а самым полномочным хозяином, тайна ушла из комнаты вместе с ее прежними обитателями, и разговоры на стенке не записались.

Вот так же будет с этими двумя. Курчев удерет из полка сам. А младшего лейтенанта – пусть только чирьи заживут – придется при помощи начальника отдела кадров подполковника Затирухина сплавить во ВНОС (войска наблюдения, обнаружения и связи) или куда-нибудь еще, как несоответствующего занимаемой должности.

И все равно Константин Романович чувствовал, что каким образом он ни избавится от этих офицеров, тайна их, их особая сущность, так отличающая их от остальных офицеров полка, уйдет вместе с ними, и подполковник Ращупкин так и останется с нерешенной загадкой. А все неясное, недоследованное угнетало и мучило.

Константин Романович не любил наказывать подчиненных, а тем более издеваться над ними. Ему важно было не подчинение нижестоящих, а лишь сама возможность их подчинения, которую он никогда бы в личных корыстных целях не использовал. Но точно так же, как он не любил унижать подчиненных, он не терпел в них независимости. Свобода – это пожалуйста! В рамках устава ты свободен. Сорок минут личного времени у солдата – всегда его. Восемь часов сна – тоже. Обмундирование, питание – все должно быть, как положено. И офицер тоже свободен, когда не занят. Офицер осознанно и необходимо свободен. А эти двое еще чего-то лишнего желают себе ухватить, – и вот сейчас один прячет под подушку любовную открытку, а другой демонстративно уткнулся в роман беспартийного писателя.

Но и сам он, Ращупкин, при своем росте 192 сантиметра тоже не очень умещался в короткой формуле необходимости, а также на двух с половиной страничках (с 27-й по середку 29-й) Устава Внутренней Службы (глава 3-я "Обязанности должностных лиц", параграфы 64-66). Ему еще многого хотелось сверх; сверх Устава и сверх жены, сверх штатного расписания и сверх мечты об Академии генштаба. Он чувствовал, что в свои 32 года еще не заматерел, не обрюзг и, кроме ясных и необходимых материальных недостатков, ему еще нужно что-то непознаваемое, голубое, вроде стихов или философии, что-то не очень уважаемое, даже скорей презираемое в военных кругах. Но оно необходимо ему, Константину Романовичу, чтобы не чувствовать себя ниже штатских, особенно тех острословов, вроде Крапивникова, Бороздыки и мужа Марьяны Сеничкина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю