Текст книги "Семигорье"
Автор книги: Владимир Корнилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
КИМ
Они давно не видели друг друга, отец и сын.
Степанов навалился на тугую боковину старого кожаного кресла, кулаком примял щеку, молча разглядывал Кима. Острым, на людях отточенным взглядом, он черту за чертой отделял то чужое ему, что наслоилось на его Кима за годы самостоятельной жизни.
В живом, нервическом, сейчас несколько смущённом лице он старался разглядеть следы неизбежных в молодом возрасте духовных перемен.
Внешне Ким не был похож на Арсения Георгиевича. Узкое, горбоносое лицо, выпуклые, с затаённым огнём глаза, большой, охваченный тонкими губами рот, всегда подвижный, будто шепчущий, чёрные, с курчавиной волосы, крупные, чуткие, как у музыканта, уши, худое, в высоту ушедшее тело – всё это внешне резко отличало Кима от невысокого, плотного, тяжеловато-спокойного Степанова.
Ким не был похож на Степанова и не мог быть на него похож. Арсений Георгиевич не знал тех, от кого Ким унаследовал свою внешность. В заволжских степях, под Бугурусланом, бойцы принесли мальчонку на лошадиной попоне из порубленного казаками обоза, и Арсений Георгиевич, тогдашний командир красного полка, не нашёл сил пойти посмотреть на его растерзанную мать. Живой мальчонка сидел на попоне, насуплено оглядывал обступивших его бойцов.
– Что, товарищи, делать будем? – тихо спросил Степанов. Он понимал, что в неприютной, боями полыхающей степи для мальчонки-сироты нет другого дома, кроме полка. Бойцы с лицами, пообугленными жарой и пылью, опираясь на винтовки, скорбно стояли над мальчонкой, скребли тугие ёжистые скулы, поглядывали на комиссара Петра Губанкова.
Пётр Губанков и решил судьбу безродного мальчишки. Он сказал:
– На сегодняшний день приютов в степи нету. Мы одни здесь Советская власть – будущее для таких вот мальцов воюем. В полку оставим, Авдотья моя присмотрит. А вот как его звать-величать, то сейчас сообща решим. Поскольку малец к жизни явился в год революционный, отразить то надобно в имени…
Мальца назвали Ким. И отчество дали Профинтернович. И фамилию – Пролетарский. Ким Профинтернович Пролетарский.
Пётр Губанков сложил голову на Сихотэ-Алиньском перевале. Авдотья Ильинична увезла Кима к себе на родину, в Семигорье. А когда Степанов после промакадемии оказался на партийной работе в Верхневолжье, взял он десятилетнего Кима по доброму согласию Авдотьи Ильиничны в свою бездетную семью.
Авдотья Ильинична, на всю жизнь, породнённая со Степановым памятью о Петре Губанкове, крестьянским умом рассудила, что Киму у Степановых будет сытнее и уж, наверное, в городе он лучше одолеет нужную ему учёность. Верила она и в Арсения. Отдавая своего сердечного, сказала Киму: «Кроме как добру, Арсеньюшка тебя не научит!..»
Арсений Георгиевич породнился с Кимом по разумению. Ни любви, ни отцовской привязанности к диковатому парнишке, похожему своими повадками на вспыльчивого донского казака, он в ту пору не знал. Он привёз Кима ради Валентины: им нужен был третий человек, чтобы стать семьёй. Ох и дик был Ким первое время! Среди каменных домов и улиц он метался, как заброшенный в город волчонок. Он не признавал новой для него жизни.
Степанов помнил, как однажды, возвращаясь домой, он увидел в соседнем садике при старинном особняке мальчишек. Среди них, сжав кулаки, стоял Ким. Мальчишки дразнили его. И Ким, с упрямо прикушенной губой, вдруг сорвался с места и, в только что купленных ему новых ботинках, прыгнул в лужу. Он сорвал с головы кепку и её швырнул под ноги.
– Я чистюля, да?.. Я папенькин сынок, да?.. Интеллигентик, да?! – тонким, захлёбывающимся страданием и злобой голосом кричал он и топал по кепке мокрым грязным ботинком.
Степанов рванулся к ограде, но удержал себя. Только пальцы, охватившие железные прутья, сжались с такой силой, что железо прогнулось. Он успел понять, что нельзя вот так, с налёту, вмешиваться в обнажённый ребячий мир, живущий по своим законам.
Много раз потом он ходил мимо старинного особняка и с сочувствием поглядывал на погнутые железные прутья ограды – непоправимо осложнились бы его отношения с Кимом, не удержи он себя в ту минуту.
Дома он, молча, ждал, пока Ким, хмуря лоб и по-зверушечьи поглядывая на него, отмывал ботинки, стирал кепку и носки. Когда Ким всё выстирал и развесил сушиться, сказал ему, нарочито подчёркивая своё презрение:
– Если у тебя такое желание быть свиньёй, можешь пойти во двор и сесть в лужу! Штаны ты ещё не стирал… – и ушёл.
Он не говорил с ним о культуре. Он понимал: Ким должен приобрести новый для него опыт жизни. И предоставил ему возможность самому смотреть, думать, перенимать. Ким, видимо, смотрел и думал; по крайней мере, оборванный и грязный домой он больше не приходил. И Валентина слышала, как однажды он сердито сказал своему товарищу:
– Ну и пусть интеллигентик! Всё равно буду доктором!..
Как-то Валентина, радуясь, шепнула: «Сеня, ты заметил, как Ким сегодня ел? Молча, сосредоточенно и ложку держал, как ты. И к белому хлебу не притронулся, ел чёрный, и солил кусок, как ты!»
В другой раз она сказала: «Ким походку вырабатывает: левую руку в карман, ступает неторопливо, твёрдо. Это смешно, но он старается ходить, как ты… Не заметил, у него изменились вкусы? Всех наших знакомых делит на хороших и нехороших. В зависимости от того, как относишься к ним ты!..»
Он отшучивался. Тогда он не знал, какое важное место в его жизни займёт Ким.
С каждым прожитым годом Степанов всё яснее сознавал простую житейскую истину: человеку всегда не хватает жизни. С каким бы напряжением он ни жил, сколько бы он ни сделал за свою жизнь, на земле всегда останутся не доделанные им дела.
Лет через пять, когда Ким прижился в семье, а самому Степанову перевалило за сорок и стало прихватывать поизносившееся сердце, он вдруг с удивлением почувствовал, до физической тоски ощутил потребность ещё при жизни увидеть себя повторённым в другом, близком ему человеке.
Всё, чем он жил: нужные стране заводы, новые города, сёла, люди, которым день за днём он отдавал силы, ум, сердце, партия, именем и разумом которой он направлял жизнь этой вот северной области России, – всё это заполняло его жизнь до последней свободной минуты. Он старался сделать за отпущенную жизнь как можно больше, чтобы другие, те, кто будут продолжать его дело, не тратили время и силы на то, что мог сделать он. Всё, что он делал, безымянно входило в жизнь его страны. И – Степанов знал – на пороге смерти он не будет сожалеть о том, что имя его не высечено на обелиске обновлённой России.
Но продолжить себя в живом человеке! Это было новое для него чувство. Странное, беспокойное чувство. Быть может, оно появилось потому, что рядом появился Ким.
Степанова потянуло к взрослеющему Киму.
Ким мужал, всё отчётливее являлось их внешнее несходство. Арсений Георгиевич понимал, что не в силах дать Киму своё лицо, глаза, свои руки. Но дать свой характер, привить Киму свои убеждения, как прививают дикой яблоне благородные свойства, заставить её цвести его цветами, её плоды налить своими соками – это было в его силах, он не сомневался, что это в его силах.
Он думал вырастить из Кима государственного деятеля, образованного практика, с молодых лет нужного людям. Умудрённый жизнью, он с железной настойчивостью, шаг за шагом, вырабатывал в Киме те человеческие качества, которые казались ему важными в его будущей деятельности.
Степанов знал: чувства людей несовершенны, ощущая мир, они не открывают истины. В сложных человеческих отношениях, тем более в государственной деятельности, руководствоваться чувствами – всё равно, что шагать в реку, полагаясь на зеркальный блеск её воды. Он считал: воспитать человека – это воспитать его разум. Его волю. Разум должен владеть чувствами.
«Если Ким воспитает волю, – размышлял Степанов, – он будет человеком. Это – главное. Этому можно научить. И надо научить…»
Он многое успел. Ким научился управлять временем и своими желаниями. Вошёл в заведённый в семье твёрдый порядок жизни. Законом стала для него утренняя, до здорового пота, гимнастика, холодный душ. Ким был рядом, он давал наблюдать свою жизнь и был уверен, что Ким впитает в себя его понимание долга перед людьми и страной, что он пойдёт той дорогой, которую ему предначертали.
Он уже привык к мысли, что Ким начнёт инженером на хорошо знакомом ему крупном военном заводе. И не мог ожидать, что Кима повлекут иные дороги. Он и теперь помнил, как оглушил его тот памятью сохранённый разговор, который состоялся в день выпуска Кима из школы.
– Папа! – сказал Ким, встав перед столом и заранее бледнея от сознания того, на что он решался. – Я хочу уехать… Хочу сам найти свою дорогу… Можешь быть уверен: случится воевать – жизнью не по дорожу ради твоего дела, ради общего нашего дела. Но, папа, я не могу жить заботами дня, хозяйственными заботами, которыми живёшь ты. Я не выдержу. Я взбешусь или отупею, если от меня будут требовать сегодня одно, завтра другое, третье. Меня тянет к категориям постоянным (он так и сказал: к категориям постоянным!). Я, папа, хочу заниматься наукой… – Ким смотрел на него влажными от волнения, упрашивающими глазами.
Он знал, что делает отцу больно, и старался смягчить идущую от его слов боль. – Папа, пойми меня! Ты же знаешь: я способен до ночи просиживать над учебниками, над опытами, но я не принесу пользы, если ты сделаешь меня заводским или каким-нибудь другим руководителем! Кому-то быть полководцем, кому-то, через опыты и формулы, углубляться в науку, кому-то определять политику. Я верю нашим вождям, нашим военным, тебе, папа. Я вижу, что и как ты делаешь, и верю, и спокоен. И могу думать о другом. Не сердись, папа, я чувствую, на что я способен и что не по мне. Я хочу, чтобы ты меня понял…
Арсения Георгиевича удивила тогда не рассудительность Кима и не то, что Ким показал в разговоре дерзкую самостоятельность. Его больно задело и расстроило то, что он не обнаружил в Киме того, что знал в себе, – неутомимого желания засучив рукава уже сегодня, сейчас, каждый день, ломать, перелопачивать, будоражить, строить свою Россию на новый лад. Одно то, что Ким тянулся уйти от строительного гула будней куда-то в тишину научных комнат, – одно это уже было неприятно, как прикосновение холодного металла. Ким искал в жизни не то, что искал он, Степанов. И мысль о том, что Ким отступает от его духовного руководства и не настроен повторять его в своей жизни, глубоко его ранила.
Ночью, после объяснения с Кимом, он лежал на своём покатом диване и не мог заснуть. В кабинете он оставался на ночь редко – когда обдумывал трудные дела.
«Профессия – это, в конце концов, ещё не цель жизни, – размышлял Степанов. – Идея Кима служить науке – ещё не идея. Идея конкретна. Она пронизывает все практические дела. И в сегодняшнем скопище дел и проблем только идея, ясная цель, помогает нам выбирать то, что уже сейчас работает на социализм. Нет, мы не имеем права тратить силы на то, что может подождать.
У Кима появился характер. Это неплохо. Но идея не вызрела в его сознании. Как ни разумно он со мной говорил, по своим взглядам он ещё песок, песок без цемента. В любую форму клади, любую форму примет. Так же легко потеряет. Я мало с ним говорил. Не связывал свои мысли с его мыслями. Я слишком понадеялся на обстоятельства. – Сознавать это было неприятно, но от фактов Степанов никогда не уходил. – Надо задержать время, – думал он. – Ещё год-два Ким должен быть рядом. Я позабочусь, чтобы его взгляды о месте в жизни изменились. Цель надо обнажить перед ним, как при атаке обнажают боевую саблю. Ким должен принять нашу общую заботу о судьбе страны. Тогда я спокойно провожу его в жизнь…»
Он предложил Киму технологический институт. Институт был в городе – Киму не пришлось бы уходить из семьи. Ким отказался. Трогательно распростившись с мамой Валей и виновато с Арсением Георгиевичем, он уехал в Ленинград. Он поступил в медицинскую академию.
Арсений Георгиевич в себе замкнул боль и скорбь. Даже Валентина не знала. С каким тяжёлым сердцем он провожал Кима в незнакомую ему среду. Он убеждал себя, что настоящие люди есть везде. Но мысль о том, что Ким уходил в жизнь с неокрепшим сознанием, давила тяжело и долго.
За четыре года Ким трижды навещал дом.
Он был рад заботам мамы Вали, рад отцу, но разговориться они не сумели: Ким с какой-то тихой одержимостью сидел по вечерам над книгами, Арсению Георгиевичу мешали потоком нахлынувшие дела. Со дня на день они отодвигали нужный им обоим разговор, и, прощаясь, оба виновато разводили руками.
Из последних писем он знал, что Ким успешно заканчивает пятый курс, прошёл практику в клиниках, «сам вырезал два аппендикса». Практический уклон, который принимали занятия Кима, его успехи в какой-то мере успокаивали. Степанов даже поручил своему помощнику узнать, в какой из больниц города лучше поставлена хирургия.
Неожиданный приезд Кима обрадовал Арсения Георгиевича. Он понял: случилось то, чего он терпеливо ждал – Ким искал отцовского совета. Опытная рука Арсения Георгиевича снова ложилась на поводья Кимовой судьбы.
… Степанов навалился на боковину кресла, в кулак упрятал подбородок, привычно чувствуя пальцами его железную твёрдость, и сидел так, вглядываясь в напряжённое лицо Кима с подпалинами смущения на плоских щеках. Ким сидел на низком, неудобном ему диване, длинными руками охватив острые, туго обтянутые брюками колени.
Всё-таки он отвык от дома и держал себя стеснённо. Арсений Георгиевич это видел, но сидел, молча, не сводил с Кима пристального взгляда. Он искал в своём Киме следы того житейского окружения, которое четыре года оглаживало Кима по образу своему и подобию.
Ровная линия белой рубашки над чёрным отложным воротником пиджака, аккуратно подбритые виски, простенькие медные запонки, выглядывающие из-под рукавов, повязанный широким узлом галстук, чёрные, хорошо начищенные ботинки – прежде Ким не проявлял такой заботы о внешности.
«Среда требует!» – думал Арсений Георгиевич, скрывая под ладонью насмешливо сжатый рот. И всё же он заметил: в костюме Кима не было той продуманности, того утончённого шика, который отличает модников. В его одежде была та добрая мешковатость, которая свойственна людям, бывающим среди модников, но занятых своими мыслями: утром они одеваются как положено и тут же забывают о костюме – им уже не до того, что галстук съехал набок, что запонки оказались разными, что пиджак со спины перечёркнут складками.
«Среда требует, но Ким остаётся собой», – уже с насмешкой думал Арсений Георгиевич.
С гораздо большей пристальностью он вглядывался в то, что говорило о мужании Кима.
Он видел в вытянутом его подбородке, пожалуй, больше ещё капризном, чем волевом, уже проступающую твёрдость, видел упрямую линию губ большого подвижного рта, неробкий взгляд горячих глаз. Он многое угадывал из того, что ещё только намечалось в духовном облике Кима, и ему уже не терпелось ухватить то главное, чем Ким теперь жил.
«Ну что же, посмотрим, каков и крепок ли твой корень, сын!» – сказал себе Арсений Георгиевич и привычно положил руки на тугие подлокотники кожаного кресла:
– Я слушаю, Ким.
– Да, я хотел поговорить с тобой, отец. Понимаешь, я снова на распутье. И должен знать, что думаешь ты, прежде чем сделать теперь уже окончательный выбор… Ты ведь знаешь, я порядком пометался между хирургией, терапией, микробиологией и физиологией. Какую бы дверь медицины я ни открывал, начинал трепетать, как первооткрыватель. Я заглянул во все комнаты, и круг замкнулся: я возвратился к хирургии, обнаружив её в новом качестве. Понимаю, всё это были порывы неустоявшихся чувств и одуревшего от жадности ума. Я вернулся к хирургии и решил, с твоего одобрения, этой дорогой выходить в жизнь. Но… но, отец, я узнал человека… Профессор, доктор Аминев, неожиданно открыл передо мной потрясающую суть своих исканий! Я помогал ему в лаборатории, он разговорился со мной и… Страшусь даже говорить, в какую тайну тайн он задумал вторгнуться! Человек, его разум и стихия чувств, процесс их взаимодействия – вот вопросы, на которые доктор Аминев хочет ответить. Ты не думаешь, что проблема разума и чувств – едва ли не коренная проблема нашей и будущей эпохи?..
– Говори, я слушаю.
– Попытаюсь объяснить. Доктор Аминев исходит из того, что человеческий организм, если его рассматривать с точки зрения биологической – как единицу, как отдельную сущность, стремится получить из окружающей среды максимум удовольствий. Природой устроено так, что в каждом живом организме есть регуляторы жизненного поведения. Они так направляют его действия, чтобы живой организм получал максимум приятных ощущений и минимум ощущений неприятных. Даже инстинкты животных подкреплены приятными ощущениями. Волк зарезал овцу – инстинкт. Но инстинкт подкреплён удовольствием: в данном случае оно – в насыщении. Инстинкт продолжения рода тоже связан с удовольствием. Если бы самец и самка не знали приятных половых ощущений, само продолжение рода было бы поставлено под угрозу.
Человек, физиологически, такой же животный организм. Ему свойственно то, что свойственно всему живому на земле: обмен веществ, инстинкты. Как живой организм, человек тоже стремится к приятным ощущениям. Это – физиологический закон. Почему-то этот закон мы не учитываем, осуждаем, грубо ломаем извне. А люди ищут удовольствий! Кто-то находит их в спорте: динамические нагрузки, – «мышечная радость» по Павлову, – трудность спортивных побед дают ему удовлетворение. Кто-то стремится к аэропланам – ощущение летящей птицы несёт ему радость. Третий увлекается женщинами, четвёртый – вкусными обедами. Не высоко, но приятные ощущения некоторые в этом находят. Тебе не приходилось вглядываться в себя с этой стороны, со стороны чувств?
Представь, ты проснулся. Над крышами домов синь, сверкает солнце. В открытое окно врываются голоса взбодрённых отдыхом людей. Куда повлекут тебя чувства? Наверное, ты не отвернёшься и не уткнёшься лицом в угол, если, конечно, ты здоров, не болен. Тебя позовёт радость утренней земли. И если бы случилось невозможное, случилось так, что в это утро на тебе не висело бы сто сотен твоих забот, ты ушёл бы в поля, к реке, где птичьи голоса звенят над росными травами, где рыба, гуляя, проклёвывает чистое зеркало реки. Чувства позвали бы тебя туда, где солнце, где радость, где приятно быть.
Представь другое: за окном хмуро, слякотно хлюпает в трубах дождь, и случится, допустим, тот единственный выходной, который у тебя бывает раз в году. Твои чувства и в этих условиях оптимальный вариант – ты не пойдёшь под дождь, останешься в приятном постоянстве комнаты и раскроешь книгу. Если бы ты вдруг взялся анализировать побуждения, идущие от чувств, ты, наверное, удивился бы – у нас очень чуткие и хитрые чувства, с завидным постоянством они отталкивают нас от неприятных ощущений и влекут к ощущениям приятным.
Это во всём: и в разговорах с людьми, в твоём нетерпении прекратить разговор с человеком тебе неприятным и, наоборот, продлить беседу с человеком интересным, это и в выборе книги и даже в выборе блюд во время обеда!
Физиологически человек устроен так, развитой системой ощущений он оберегает себя от всех возможных неприятностей и располагается к ощущениям приятным. В этом смысле действительно можно сказать, что человек рождён для радостей!
Это – общий для всего живого, и для человека, физиологический базис. Но у человека есть разум – сложное сплетение нервных клеток, чуткий анализатор и регулятор поведения. Из всего животного мира только человек силой разума может заставить себя пойти на неприятные ощущения, на боль, даже на смерть. Заставить себя. То есть стихию непосредственных чувств подчинить разуму.
Доктор Аминев пока исследует физиологический, природный базис. Это только старт. Заманчивый финиш где-то вдали. Доктор ищет ключ к взаимодействию чувств и разума. Он хочет объяснить, чем определяется тот или иной человеческий поступок, какие внутренние силы определяют поведение человека вообще.
Ты уловил суть поисков?.. Что ты молчишь?.. Что ты молчишь, отец?!
– Думаю, Ким. – Степанов слышал, что голос его хрипл и недобр, но откашливаться не стал – хриплый голос лучше выражал то, что он хотел сказать. – Послушай, Ким. Был я вчера на Красной Маёвке. Людно там: мужики, бабы, девчата. Огонь, дым, как на пожаре. Землю кострами греют, копают траншеи под трубы. Главный корпус кладут. У мужиков, которые там, на лесах, лица багровые, не лица – кирпичи. Сами кирпичи от мороза белые. Кто в валенках, кто в сапогах, кто в лаптях – пританцовывают, рукавицами хлопают. Ни тепла, ни росных трав с птичьими голосами. А комбинат растёт. Как, чем, почему растёт?..
Зашёл в барак, к знакомому рабочему, – Тихов его фамилия. Комната. Посреди стол, вокруг топчаны – табурета не втиснешь. Жена, трое ребятишек. Все тут, на топчанах, в пальтишках – из углов мороз белыми зайцами глядит… «Ничего, – говорит Тихов. – У нас ещё ничего, жить можно. Хужее есть…»
А комбинат растёт! Неделю не побудешь – не узнаешь, этакий богатырище морозное небо подпирает!.. Может, съездим завтра на Маёвку? Зайдём к Тихову, поговорим. Спросишь у него, какой доктор ему нужен: который лечит или тот, который, извини, на мышках законы удовольствий изучает… Съездим?..
Лицо Кима вспыхнуло, он опустил голову.
– Я понял, – сказал он. – Ты жесток, отец. Не знаю почему. Ты не можешь не понимать, что эти две категории «сейчас – потом» вряд ли разделимы. Даже если рабочий Тихов за «сейчас», всё равно кто-то должен готовить ответы на вопросы, которые жизнь поставит «потом»? Наверное, через несколько лет рабочий Тихов будет жить в такой квартире, в какой сейчас живёшь ты. И вопросы человеческой радости, вопросы разума и воспитания чувств, наверное, перейдут из нынешнего «потом» в его «сейчас»? Он будет искать ответы на эти вопросы. Наука должна быть готова дать ему эти ответы.
Может, я не сумел объяснить суть? Доктор Аминев умеет смотреть на историю человечества как на неостановочное освобождение личности. Он говорит, что каждое классовое общество так или иначе уродовало человека, приспосабливало человеческую сущность к материальным условиям и выгодам класса-господина. А должно наоборот: условия жизни приспособить к человеческой сущности. Человеческая сущность во все века просила и просит радостей, свободного всестороннего развития. Радость нужна человеку, нужна, как зелёным листьям солнце!..
– Не трать красноречие, Ким!.. Суть и вся наша теория – блин на сковороде! Румян. Парок запашистый… Этакое блюдо! Кто от него откажется? Мещанин? Первый руки протянет. Как же! Насыщаться – его забота… И любитель по женской части расцелует вашу теорию. Как ему, подлецу, ура не крикнуть, ежели, сам говоришь, теория та всё может объяснить! Объяснил – оправдал, в жизни так… Сам буржуй за вашу теорию золотом заплатит. А что? Нажива – тоже дело приятное! И море, и яхты, и женщины – всё, что пользует он для удовольствий, всё от человеческих потребностей! Да в каждом удовольствии пот и кровь на него работающих людей!
Вот для большевиков не могу найти места в вашей теории. По тюрьмам сидеть, по каторгам бродить, под пули вставать, на магнитках руки и губы морозить – дело, прямо скажу тебе, не из приятных.
Человек для удовольствий живёт – такой, говоришь, закон твой профессор открыл? Как же понять большевиков, у которых всё навыворот по вашей теории?! Из какой сущности они свою радость черпают? Они же тоже люди!.. Чёрт поймёт их, идут же они на тяготы, нечеловеческие тяготы? Сами идут! И смотри, что натворили! Россию обновили. Тебе, Киму Пролетарскому, условия для приятной жизни создали. Возможность дали теорию изобрести твоему, с позволения сказать, профессору. Чёрт-те что! Такое время – и чем занимаются наши учёные мужи!..
Ким прищурил глаза, его тонкое горбоносое лицо закраснело. Он поднялся с дивана, прошёлся по комнате. Перенёс от книжного шкафчика к дивану стул, сел, наклонился, руки локтями положив на колени. Его тонкие подвижные пальцы сплетались и расплетались.
– Не надо так о докторе, отец. – Ким хмурился, он просил, но в голосе его была твёрдость. – Ты сам говорил: о человеке, которого не знаешь или плохо знаешь, лучше не говорить. Доктор Аминев настоящий учёный и живёт одной-единственной идеей – познать, в чём сила разума.
Я слышал, отец, его разговор со знакомым мне человеком, который оставил научные поиски ради административной карьеры и житейского благополучия. Доктор Аминев сказал этому человеку: «Возьмите у меня всё, оставьте только здоровье и дайте двадцать пять часов в сутки…»
Такого человека мог бы уважать и ты. Нет, папа, не для обывателей разрабатывает свою гипотезу доктор Аминев. Если мы будем знать, как взаимодействуют наши чувства и разум, мы поймём, в чём сила разума.
А сильный разум – ты это знаешь лучше меня – не оружие мещан. Люди одинаковы в своей физиологической сути. И люди не похожи в проявлениях этой суш. Благородство, злодейство, любовь, ненависть, зависть, щедрость, самоотверженность, равнодушие – это лишь ничтожная доля проявлений человеческого «я». Все эти «я» сталкиваются, враждуют, они заполняют жизнь, мешают ясности мира. Что может согласовать их? Разум. Только разум, один разум может и должен взять власть над всеми человеческими поступками. Люди не знают тайны разума. Где, в чём то, что даёт разуму силу? Что делает его слабым? Открыть тайну, дать каждому человеку ключ к разумным поступкам – вот в чём смысл жизни доктора Аминева.
Не кажется тебе, отец, что научные идеи Павла Фёдоровича Аминева не противоречат тому, что большевики осуществляют на практике?..
Степанов поднял тяжёлую голову, прищурив глаза, холодно смотрел на Кима.
– Ты прав, – сказал он, стараясь быть спокойным. – Разум – оружие большевиков. Но как ты можешь сравнивать занятия вашего доктора с тем, что делают большевики?!
Дорогой Ким, когда люди спешат построить дом, а сами на холоде, без крыши, сидеть в сторонке и размышлять: духами или одеколоном будут брызгаться в том доме, – это всё равно, что не помочь товарищам в тяжёлом бою.
Человеческая сущность! Что ж, есть такая сущность. Давно доказано, что она зависит от условий, в которых человек живёт. Вот мы и меняем условия. Изменим условия, изменится и человек…
– Я перебью тебя, отец. Прости, но я могу упустить мысль… – Ким расцепил пальцы на коленях, ощупал карманы, достал папиросы, спички, нервно закурил, не замечая, как удивлённо и хмуро смотрит Арсений Георгиевич на его руку с папиросой. – Ты, отец, сказал то, что утверждает доктор Аминев! Создать человеческие условия – то есть не человека подогнать под условия, а, наоборот, условия под человека? Так?.. Это как раз то, из чего исходит доктор! Согласись: чтобы создать условия, надо знать, какими они должны быть? Надо знать человека, его потребности, не только материальные, но и духовные, физиологические, психологические? Значит, опять сущность?!
Общество, классы – они ведь состоят из людей? Если не ошибаюсь, классовые различия временны. Временны, потому что сами классы, как категория историческая, преходящи. А вот человек – категория вечная! Доктор Аминев говорит, что из человеческой сущности, как на земле, можно вырастить всё. Каждый класс, господствующий в обществе, сеет в людях и собирает ему нужный урожай. Смотри, что посеяли немецкие фашисты в своём народе! Сейчас они собирают свой урожай под гром пушек и дым пожарищ. Нет, папа, я верю, когда доктор Аминев говорит, что именно человеческая сущность, то есть органический комплекс разума и чувств, – основа формирования человеческой личности. И коммунизм, когда он станет практикой, в формировании поколений будет опираться на неё, на человеческую сущность!
Ким курил, жадно втягивая в себя дым, раздувал ноздри. Степанов рукой прикрыл глаза, он как будто врос в тяжёлое кресло.
Он чувствовал где-то у сердца тупую боль. Ему казалось, что боль идёт от запаха табачного дыма. Он ещё не успел понять, что боль его глубже и значительней, что не папироса, которую, вопреки правилам дома, Ким закурил, да ещё у него в кабинете, а упорная симпатия Кима к какому-то замудрившемуся профессоришке была причиной его душевной боли. Он чувствовал, как чужая рука подбирается к его сердцу, чтобы его сдавить, и, стараясь уйти от этой руки, думал: «Экий доктор! Куда забрался!.. И фашизм из человеческой сущности вывел, и коммунизм на человеческую сущность опирает… Странных мыслей докторишка! А Кима прибрал к рукам. «Доктор считает… Доктор говорит…» Сам-то как? Нет, Кимушка, не обманешь. Не свои мысли выговариваешь, не свои взгляды кажешь!
Зеркало ты, отражённым светом пытаешься светить… Оно к лучшему, своё не потерял. Не потерял, оттого что ещё нечего терять…» Арсений Георгиевич слышал, как Ким выдвинул спичечный коробок, – наверное, сбил пепел с папиросы. Стул скрипнул от его движений. Арсений Георгиевич знал, что Ким сейчас скажет то важное, ради чего затеян весь этот разговор. Он ждал, не открывая глаз, не отнимая руки от переносья.
– Отец! – напряжённый голос Кима прозвучал в молчании кабинета, как выстрел. – Я долго думал, как быть. Я решил. Я хочу свою жизнь посвятить тем проблемам, над которыми работает доктор Аминев…
Арсений Георгиевич почувствовал, как онемели и тут же повлажнели виски, за ухом, холодя кожу, пролился пот, намочил воротник. «Вот она, чужая рука, добралась-таки!» – подумал он отрешённо. Пережидая боль, он плотнее прикрыл ладонью глаза. Он не хотел, чтобы Ким заметил приступ сердечной слабости. Арсений Георгиевич осторожно вдохнул раз, другой. Сердце билось. Но боль переместилась в голову и пульсировала теперь где-то у правого виска. Эта боль мешала думать, она раздражала. Когда он понял, что эта другая боль идёт от Кима, его раздражение перешло в гнев.
Ким острым ногтем ломал спичечный коробок.
– Опять молчишь! – он сказал это с упрёком, взглянул на отца и отнял от губ папиросу. Его рука опустилась на вдруг задрожавшее колено. Он увидел над крутым надбровьем отца матово-белый рубец – знакомый и недобрый знак! Ким знал: белый казак где-то в Предуралье прочертил отцовский лоб концом сабли. Когда отец был спокоен, след раны терялся в выпуклостях и морщинах лба. Но когда он находился на пределе душевного напряжения, шрам проступал и матово белел над правым надбровьем.
Под рукой Арсения Георгиевича жёстко скрипнула кожа. Он тяжело поднялся, пошёл ходить по кабинету. Ким понял: отец прекращает спор, сейчас он скажет своё решение.
Арсений Георгиевич молча ходил, его полные ноги в невысоких хромовых сапогах, ступая по крашеному полу, размеренно, как метроном, отстукивали жёсткими каблуками минуты. Ким ждал, в его неподвижных пальцах затухала папироса.