Текст книги "Семигорье"
Автор книги: Владимир Корнилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
ЕЛЕНА ВАСИЛЬЕВНА
– Ох, Елена Васильевна! Так рада вам! Проходите в дом!.. – Васёнка домывала крыльцо, но даже в полинялом платье с подоткнутым подолом и тряпкой в руке казалась праздничной. Похудевшее её лицо как будто светилось всегдашней добротой и приветливость, и Елена Васильевна теперь с убеждённостью подумала, что материнство добавило Васёнке привлекательности. На неё хотелось смотреть и смотреть.
– Нет, нет, Васёночка, – сказала она. – В такую жару в дом не хочется. Вы мойте, а я здесь, в тени, с вашей Лариской посижу.
– Посидите. Я враз кончу! – Васёнка ревниво глянула на дочь, сидевшую на траве, у поломанной берёзки, и схватилась мыть ступени.
И опять Елена Васильевна отметила, что и в торопливости её движения плавны, красивы, даже как-то певучи.
Лариска, голенькая, в трусичках, с тёмными, как у Васёнки, волосиками, что-то складывала из гладких оструганных палочек. Её выпуклый, как у матери, лобик и маленькие губы выражали такое старание, что Елена Васильевна, присев перед ней на корточки, рассмеялась. Лариска вскинула удивительной чистоты глазёнки, внимательно посмотрела, как будто не понимая, как можно смеяться, когда вот у неё не получается такая важная работа. И вздохнула совсем по-взрослому. Елена Васильевна достала из сумочки ярко раскрашенную деревянную матрёшку, поставила перед Лариской. Лариска зачарованно застыла, разглядывая матрёшку и не решаясь дотронуться до неё. Елена Васильевна разделила матрёшку, вытащила из неё ещё одну, поменьше, разделила вторую и третью, поставила рядком, и Лариска вдруг радостно хлопнула в ладошки. Она смеялась, захлёбываясь, и что-то лепетала, словно весенний воробушек. Елена Васильевна едва сдержалась, чтобы не затормошить эту милую девчушку – первородное чувство материнской причастности, пусть к чужому, но живому маленькому человеку охватило её.
Васёнка выбежала на солнце, выплеснула из ведра воду в яму, вырытую под изгородью, навесила на жердину тряпку, быстро умылась под рукомойником, висящим тут же, на столбе. Прибрала волосы, оправила платье, подхватила дочь на руки, пристроила на коленях и, радуясь близости родного тёплого существа, прижала Лариску к себе.
– Вся в вас. Вылитая мама! – сказала Елена Васильевна. Она любовалась Васёнкой и – боже! – в эту минуту завидовала её открытой бабьей радости. Она не подумала, что своим простодушием может обидеть Васёнку.
– А мы так хотели, – просто сказала Васёнка. – Верно, Лариска? – она крепко поцеловала её в яркую щёчку. – Ты спасибо тёте сказала? – Она ласкала дочь, и Лариска смеялась и держала перед собой обеими руками матрёшку.
– С какими заботами к нам, Елена Васильевна? – спросила Васёнка.
– Да вот, Васёночка, от Ивана Митрофановича иду. Просит, чтобы спектакль мы поставили к ноябрю. У меня времени совсем нет, а он – знаете ведь его! – уговорил!.. Приду, говорит, сам для Ивана Петровича хлебы испеку. Сколько времени буду печь, столько в клубе будете заниматься! И меня в свой кружок пишите, говорит. Для воспитательных ролей… Вот так говорил, говорил и уговорил! – Елена Васильевна рассказывала про Ивана Митрофановича, будто сердясь на него, но Васёнка с радостью ожидания видела, что она вовсе не сердится, что, напротив, ей приятно то, что Иван Митрофанович не может без неё обойтись.
– Теперь надо пьесу искать, – вздохнула Елена Васильевна, и Васёнка опять почувствовала, что это не вздох сожаления, а новые хлопоты, которые уже охватили Елену Васильевну. – Как, Васёна, вы сможете участвовать в спектакле?
– Можу, как не можу, Елена Васильевна! – с готовностью сказала Васёнка. – Вы бы только и Леонида Ивановича сговорили! Тогда, помните, в этой пьеске про неудачный день он милиционера играл? Ему протокол писать, а он всё под прилавок лезет, колбасу ломает и ест, ест. Стыд – роль-то забыл! Но смеху было!.. Зато потом, Елена Васильевна, не узнать его: ровно в чистом белье неделю ходил! И сговориться с ним лягко было. Как подействовало на него! Поговорите с ним?..
«Как всё до жуткости просто! – думала Елена Васильевна, слушая Васёнку. – Оказаться в одном доме с нелюбимым, наверное, даже неприятным ей человеком, спать с ним, терпеть, наконец, родить от него и теперь вот заботиться о том, чтобы он «в чистом белье ходил» – духовно приподнялся над своей примитивностью! И это Васёнушка, талант которой в каждом её движении, взгляде, слове, будь то на клубной сцене или здесь, с ребёнком на коленях. Она талантлива даже с тряпкой в руках! И рядом – Леонид Иванович?.. Что за сила заставила её простить обидчика, переступившего ей дорогу, и теперь верить в несбыточное, – увы, в несбыточное чудо?..»
Елена Васильевна, может быть, несколько опрометчиво считала искусство чутким зеркалом, в котором верно отражается душа каждого, кто хотя бы ненадолго соприкоснётся с ним. В этом зеркале, в котором Леонид Иванович случайно появился, нельзя было разглядеть даже бледной его тени…
Так думала Елена Васильевна, но в глазах Васёнки было ожидание и такая вера в то, что она, Елена Васильевна, может заставить Леонида Ивановича быть другим, хорошим и добрым, что против своего убеждения она сказала:
– Разумеется, Васёночка! Ему тоже роль дадим… – И, чувствуя неловкость перед собой за эту бесполезную уступку и затронутая чисто женским любопытством, спросила: – Извините меня, Васёна, но я давно хотела спросить: вы счастливы?..
– Какое наше счастье, Елена Васильевна! Было бы в дому всё хорошо, с доченькой ладно. Да люди добрым бы словом отзывались. Леонид Иванович, он ведь живёт сам по себе! Какой-то не озабоченный. Матушки нет. Теперь самой за себя и за Лариску решать. Добра-то хочется, да судьбу разве воротишь?! Вон Леонид Иванович тут как-то разошёлся, берёзоньку поломал. Пню, говорит, не быть деревом… Я так уж переживала. Жалко, у крыльца росла. А что поделаешь? Ломаную не сколотишь… – Васёнка прижалась щекой к Ларискиной головке, и некоторое время сидела так, глядя себе под ноги.
– Ещё хорошо, Елена Васильевна, край у нас ласковый. И люди добрые. А то бы и не жить здесь. В селе свои порядки, все друг дружку видют, на всё свой суд. Когда матушка померла, и батя Капитолину в дом привёл, с ним, как с иноверцем, знаться перестали. Не всякий, конечно, своё осуждение ему казал, но мы-то всё видели, сердцем чуяли! Дом наш обходили даже в праздники, хотя мы пол намывали и пироги пекли. Капке нипочём было, а мы томились, будто сироты бездомные! Нас жалели, к себе зазывали, утешали, как могли. Это с виду люди у нас шумные, друг на дружку кричат, кулаками машут. А коснись чего серьёзного – пообдумают, поможут. Как не ладно с моей жизнью получилось. А не осудили. Батю вот не простили, а мне слова грязного никто не бросил! Как же мне перед людьми-то не тянуться. Вот и стараешься, как лучше. Ведь на глазах всё.
Ладно, Елена Васильевна, моя жизнь – моя забота. Я о чём мечтаю: сделать бы нам такую постановку, чтоб тех, кто со злом живёт, в стыд вогнать! Я про Капитолину. В ум не возьму: откуда в ней такая нетерпимость к чужой жизни! Думала, добром можно из дерева человека сделать. А как оно, добро-то, обернулось! И Витеньку из дому выжила. Зойку я уж к себе взяла.
И Машеньку взяла бы – не отдали. А теперь вот переживаю – как они там с батей? Вдвоём-то, без сердечности, ой как не лягко жить!.. Найдите такую пьесу, Елена Васильевна! Я бы уж постаралась, чтоб по сердцу каждого заскребло. Может, и Леонид Иванович проникнется. Есть такая переживательная пьеса, Елена Васильевна?..
– Пьеса-то есть. Да у нас не настоящий театр, Васёночка!
– А мы сделаем, как в настоящем! Вы же можете, Елена Васильевна. Вы всё можете! Скольких грамоте научили. Клуб при вас ожил. На выступления, ровно в кино, люди идут, стены того и гляди выдавят. Постарайтесь, Елена Васильевна, так прошу вас!..
В задумчивости и в каком-то непонятном ей смущении уходила от Васёнки Елена Васильевна: упорная её вера в людскую доброту, детская надежда на какую-то особенную по своей силе пьесу и трогательная забота о Леониде Ивановиче задели больные места её души. Что-то знакомое почувствовала она в чужой судьбе, и теперь все её мысли сосредоточились на себе.
«А ведь и во мне есть что-то от Васёнки! – думала она, неспешно выходя из села. – И даже наверное. С той, может быть, разницей, что я выбирала сама, сама, подхлёстнутая чувством и упрямством, влетела в непонятный для меня мир Ивана Петровича! А дальше – как у Васёнки: покорность обстоятельствам. С той опять-таки разницей, что я живу с постоянной неудовлетворённостью, а для Васёнки нет иного, кроме того, что есть. Что это – житейская мудрость или ограниченность?.. Нет-нет, только не ограниченность. Васёна – богатая натура. Очень! Она сама не знает своего богатства. Значит, мудрость? Извечная мудрость крестьянки, которой привычно то, что есть? И заботиться, и делать добро по сути чуждому ей человеку, всем и всему вокруг?..»
Елена Васильевна шла краем открытой полевой дороги, полудённая жара спадала, ветер с Волги свежил, думать никто не мешал. Она не пошла к мосту через Нёмду – домой просто не могла сейчас идти, – свернула на луговину и, достав из сумочки газету и расстелив на траве, села вблизи прибрежного леска, над водой. В её душе совершалась сложная и важная работа, и ей хотелось эту работу завершить.
Она не впервые ощущала, как под напором событий размывается её устоявшаяся неудовлетворённость своей судьбой. Чувства её ещё упорствовали принять то, что было её теперешней жизнью. Но смысл её бытия всё отчётливее обнажался перед ней, как обнажается под вдруг изменившимся течением реки остов затопленной и давно занесённой песком баржи.
«Васёнка старается о добре, потому что она добра от природы. В этом её житейская забота, – думала Елена Васильевна. – Я тоже стараюсь: о неграмотных, о клубе, постановках. Но почему я стараюсь? Что ведёт меня в Семигорье? Своя забота: хоть чем-то заполнить пустоту своей жизни, быть среди людей, чтобы не отупеть от домашних забот. Я стараюсь не для Васёнки, не для тех, кто до отказа наполняют клуб и не дышат, глядя на сцену. Я стараюсь для себя. И, наверное, я вовсе не добра, – думала она, терзая себя этой мыслью. – И люди благодарят меня несправедливо…»
Елена Васильевна, видимо, долго была в задумчивости. Она не заметила, как из леска вышло на луговину стадо и надвигалось медленно на неё с ровным нарастающим шумом срываемой травы. Она заметила случившуюся перемену лишь тогда, когда удлинённая тень легла рядом с ней на траву и знакомый ей голос уважительно произнёс:
– Здоровьица вам, Лена Васильевна!
Семигорский пастух Клоков в пообтёртых о траву лаптях и онучах, крест-накрест перехваченных лыком, в брезентовом плаще, надетом прямо на рубаху, и в картузе, несмотря на довольно-таки ощутимую жару, стоял перед ней.
– Здравствуйте, Аким Герасимович. – Елена Васильевна несколько растерялась от того, что так неожиданно нарушили её задумчивость, но вежливо предложила: – Посидите, если не спешите!..
– Какой у нас спех! – сказал Клоков, усаживаясь рядом и передвигая на колени, висевшую на боку холщовую сумку. – Чем тише двигаемся, тем сытнее коровки. А вы, гляжу, в задумчивости перед рекой?
– Да, красиво очень! – ответила Елена Васильевна. Говорить о себе ей сейчас не хотелось, молчать тоже было неприлично. И, всё ещё углублённая в свои мысли, она рассеянно спросила: – Вы, наверное, любите свою работу, Аким Герасимович? Чем же она хороша?
– А вот тем, чем вы сейчас любуетесь, Лена Васильевна! Вольным лугом, водой вот этой чистой. Леском, что в жару спасает, в дождь укрывает да ещё для тебя угощенье сберегает. Не мало?
Елена Васильевна, позабавленная складной речью пастуха, улыбнулась:
– А заботы? Коровы и коровы! Каждый день одно и то же, с утра до вечера?..
– То приятная забота, Лена Васильевна. Я ведь сызмала со стадом. А когда нужным делом занят, оно и в привычке не тяготит. Да и день со днём не схож. Я тут окрест всё оттопал помногу раз, след в след, а не помню, чтоб год с годом сходился! Нету одинаковых, Лена Васильевна, каждый на свой манер, к каждому норовишься.
Аким Герасимович вдруг встал, закричал: «Эй-эй! Николай! Пошире распусти! Пошире!..» – Он наблюдал, как побежал вдоль стада подпасок с кнутом, снова сел.
– Люблю распускать стадо широко! Спокойно, когда рассыпятся, друг дружку не пугают. Гляньте, как идут. Красота!.. У нас, Лена Васильевна, тоже свои секреты накоплены. Со стороны вроде бы что за труд – стадо на луг выгнать. Так со стороны всё просто! Кормить и то надо умеючи. Пусти-ка голодных коров на клевер, да ещё с росой, – сразу объедятся! Мы сначала на вытравленных лугах пасём, простой травкой, потом до болота глубокого гоним – там попьют. Потом посытнее луг дадим. А как к дому идти – к реке подведём. Всему свой черёд.
Понаблюдайте, что они щиплют. Видите: смолку, желтуху забирают, а особенно кашицу зелёненькую любят. Вот эту жёлтенькую хорошо кушают, только пока семян нет. Мы её побрякунчиком называем: у неё семена в сухих коробочках, как погремушки, при ветре гремят… Вам, верно, без интереса слушать?
– Что вы! Я вся внимание! – Елена Васильевна на самом деле со всё возрастающим интересом слушала пастуха. Аким Герасимович как будто старался расположить её к своему занятию, которым он жил. Это нравилось Елене Васильевне, она его ободрила:
– Рассказывайте, Аким Герасимович! Пожалуйста!..
– Так о чём говорить?.. Иван Митрофанович как-то сел тут с нами на выпасе, по бумаге подсчитал: одной корове надо пять пудов травы в сутки. На всё стадо – семьсот пудов. Это всё равно что скосить ни много ни мало – четыре гектара! Вот и думай пастух: где прогнать, как прогнать, чтобы обеспечить эти семьсот пудов. Мы с Николаем да с Сашком с ночи день плануем. Иначе нельзя. Участки надо менять да поглядывать: тут овсы, тут клеверище. Скотине только один раз дай попробовать – больно хорошо! – потом не отворотишь!
Гляди сюда, Лена Васильевна. Вот первая корова дорогу переходит. Она – вожак. На дороге уже Сашок оставляет вместо себя Николая, сам вперёд вожака торопится.
– О! Вожак – это большое дело. Он научит любого человека, местность знает лучше тебя! Теперь всё стадо на Сашка идёт. А начни вертеть туды-сюды, без плана – волненье у коров произойдёт. Тогда всё. Без души набегаешься, ноги вышагаешь, и рубаху пот съест. Стадо измучаешь, и кнуты не возьмут! Только у нас скотина непоротая, не за что стегать. Каков пастух, таково и стадо!..
У нас, Лена Васильевна, выпас хороший… Завсегда с молоком. Только сейчас стало сохнуть. А бывало, дня два не побудешь, так и травы не узнать. Дождя бы надо. Намедни собрались тучи: здесь три капли бросило, там две дождины упало. Где бы купить дождя – тыщу бы дал!..
Аким Герасимович сделал досадливое движение руками. Елена Васильевна с пробудившимся любопытством наблюдала пастуха. Тёмное от погод лицо Клокова почему-то прежде казалось ей невыразительным, как стена дома. Теперь она видела скульптурную отчётливость его твёрдого лица с глубокими трещинами вокруг крупного, по-стариковски сухого рта и спокойные, не по годам ясные глаза. Аким Герасимович сдвинул кверху картуз, на верхней половине его гладкого, почти без морщин, лба открылась светлая незагорелая полоса.
– Сколько же вам лет, Аким Герасимович? – не удержалась от вопроса Елена Васильевна.
– А вот считай! Мать крепостной у барина была, когда я на свет вышел. Трёх царей пережил. С японцем воевал, с германцем не пришлось. Революцию тут, на своей земле, встречал, колхозы – тоже. Сколько?
– Не меньше восьмидесяти.
– Не меньше…
– Жизнь, наверное, долгой показалась?
– Как один раз в окно глянул! Не заметил годов, Лена Васильевна… – Клоков встал, передвинул на бок сумку. В руках его не было обычного пастушьего кнута, но по тому, как спокойно и с вниманием он смотрел на луг, по которому уходило стадо, чувствовалось, что этому стаду – он хозяин. На своих высоких, слегка подогнутых ногах он цепко стоял на земле и в расстёгнутом плаще, свисавшем с узких, ещё крепких плеч, как будто сливался с лугом, полем и леском, посечённым за долгие годы пастьбы коровьими тропами, и казался частью их.
Елена Васильевна вдруг забеспокоилась, что Аким Герасимович уйдёт. Странно, ей не хотелось сейчас оставаться одной, и с поспешностью и настойчивостью, которую в былые времена сочла бы неприличной, она спросила:
– Аким Герасимович, а о больших вопросах вы думаете?..
– Это о жизни? Как не думать?! И с этого конца, и с того переберёшь, пока за стадом ходишь. Только, как в голове ни ворочаешь, думы к одному: от земли все. Не согласны? Напрасно. Когда бы любой человек со вниманием покопался в своём роду, увидел бы, что с земли вышел. Городские поселения велики, и разны, и по всем сторонам, а кто в них? Из крестьян бывшие. Саму Москву или Питер – кто строил? Мужик с топором да пилой шёл туда, он же потом камни учился тесать. Он же и обживался в городах!..
У меня, Лена Васильевна, два брата: один восьмым был у матери, другой десятым, – сестёр не считаю, те за мужьями попрятались. Оба теперь в городе. Один на заводе, мастером, другой – в учителях. Трое, а разные. Хотя на свет вышли из одного дома, что здесь отцом поставлен. Братья шибко довольны своим выходом в городскую жизнь, а я, сказать, не очень доволен их довольством. Понимаю: рабочий человек теперь в чести, государству первая опора, машины у него под рукой. Образованные люди для жизни тоже очень нужны. А всё же неловко мне видеть: в забывчивости они. Будто не на земле родились, не с этого поля в город ушли! Я так думаю: увязка с землёй должна быть. У каждого. Не в руках, так в памяти: где б ни был, а родительское прошлое забыть не смей!.. Случится война – героев всех повспоминаем. И Муромца Илью, и Микулу – всех вспомним, о родной земле всяк заговорит! А на каждый наш день нешто память не нужна?..
Я, Лена Васильевна, когда повстречаю человека, понимающего народное прошлое как всей духовной жизни корень, так спокойнее делаюсь. Позапрошлым летом с товарищем Степановым довелось беседовать. Наш он, семигорский, оказался в больших начальниках, а беспокойство моё насчёт земных корней и памяти с пониманием разделил. И в речи своей на собрании о том произнёс.
Я не к тому, чтоб назад возвращались, – братья себя там нашли, я здесь к месту пришёлся, на стороннее не зарюсь. Но очень я настойчиво чувствую, Лена Васильевна: забывчивость не к общей пользе ведёт!.. Или не прав я?..
– Нет, почему же!
– И я думаю – прав…
Аким Герасимович ушёл за стадом, Елена Васильевна осталась на берегу одна в ещё большем смятении, чем прежде.
«Что сегодня со мной творится? Я – как у жаркого огня!» – думала она в беспокойстве. Иван Митрофанович, Васёнка, пастух Клоков как будто разворошили то трудное и холодное её примирение со здешней жизнью, которое она сама же установила для себя после Ленинграда. Да, она примирила себя с Семигорьем. Рассудком она откликнулась на заботу Ивана Митрофановича – организовала и повела кружок малограмотных. Как-то помимо её воли к этой заботе добавился клуб: комсомольцы придумали постановку, нашли пьесу, собрали желающих играть, но ставить было некому. Пришли к ней целой делегацией, и настойчивее и горячее всех других её упрашивал Алёша. Она даже подумала: уж не семигорский ли клуб – его судьба? Пьесу она поставила, и неожиданно удачно. Потом новогодний концерт, живую сатирическую газету. Жила в её характере какая-то обязательность перед людьми, перед собой: за что бы она ни бралась, за малое, большое ли, обязательно – чего бы это ей не стоило! – доводила до конца. Если она мыла посуду, не могла остаться где-нибудь на плите недомытая кастрюля или вилка. Если ей заказывали чертёж – а это и здесь случалось не редко, – она передавала его заказчику в такой отточенности и завершённости каждого штриха, что точки ни убрать, ни добавить. В этом проявлял себя характер, доставшийся от отца. И эта её обязательность обернулась тем, что Семигорье признало и приняло её. Она уходила от пустоты домашних дел, а люди, которых она вежливо чуждалась, открывались и доверялись ей.
Теперь Елене Васильевне было стыдно за свою холодность и рассудочность.
«Могла ли я предполагать, – волновалась она, – что откроется среди однообразия этих домов и одинаково серых крыш? Казалось, здесь одна только простота и скучная забота о хлебе. А здесь – великий боже! – здесь всё: и доброта, и талант, и сама мудрость…»
Елена Васильевна вдруг увидела себя с другой стороны, с какой никогда на себя не смотрела. Ещё в девичестве, не без помощи многочисленной родни, она любила воображать себя цветком на дереве жизни. Как ни велико дерево, а яркий на нём цвет – редкость. Она верила в эту свою редкостность и никогда не думала о корнях, питающих цветы. А ведь её корни тоже в земле, пусть не в семигорской, в смоленской, но тоже – в земле! Ни дед, ни бабка не сходили с той земли. Сошёл только отец. Открыл ему дорогу в город всё-таки землепашец дед!..
«Прав Аким Герасимович в своей крестьянской логике, – думала Елена Васильевна. – Люди разбрелись широко, дотянулись до городов и столиц, а корни всех – в земле. И во мне что-то от того Ивана, что не помнил родства. Как это, должно быть, горько. И страшно – для самого Ивана!
Алёша оказался благодарнее. Он много раньше стихийно почувствовал эту не уловленную мной земную тягу. И, кажется, она его укрепила…»
Елена Васильевна с трудом выходила из задумчивости. Теперь она слышала, как журчит на перекате вода, трещат, вылетая из прибрежных зарослей суматошные дрозды. Видела, как на скошенном лугу, будто разбросанные головни, чернеют грачи. Издали донёсся голос Акима Герасимовича: «Эгей, Николай! Заходи, слева-а!..»
На Волге гудел пароход, видимо отчаливал от пристани. И Семигорье наверху, за полями, с красновато освещёнными солнцем купами деревьев и колокольней посередине, само казалось пароходом, упрямо плывущим в синюю даль мимо белых облаков.
Елена Васильевна слабо улыбнулась игре своего воображения, поднялась осторожно, как будто боялась расплескать что-то важное, ещё не устоявшееся в душе, убрала в сумочку газету, на которой сидела.
Она медленно шла вдоль стремительно играющей водой Нёмды, навстречу ей тёплый ветер настойчиво нёс с заливных лугов густой запах скошенных и подсыхающих на воле трав – ласковый, незабытый запах земли!..