355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Семигорье » Текст книги (страница 21)
Семигорье
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:34

Текст книги "Семигорье"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

У КОСТРА
1

– Ну и костёр! – Алёшка спиной чувствовал холод осенней ночи, а лицо горело. Он знал: сколько бы он ни отворачивался от огня, как бы старательно ни прикладывал холодные ладони к лицу, всё равно он не остудит своих щёк – лицо горело от стыда.

Арсений Георгиевич сидел молча, подняв воротник и подобрав к коленям полы кожаного пальто. Он глядел в огонь и казался ещё более чужим, чем днём, когда впервые появился в их доме.

Алёшка ощипывал утку, рвал из неё перья и, стыдясь смотреть на Арсения Георгиевича, вспоминал, как провожал его на охоту отец. Отец был взволнован и спешил. Он таскал из кухни на стол то пачку чая, то кулёк сахара, то наскоро вымытые под умывальником картофелины. Сам принёс ему из кладовки сапоги. Сам уложил в сумку хлеб и припасы, снял со стены ружьё, в спешке вырвав гвоздь и кусок штукатурки. Алёшка сидел на кровати, с трудом засовывал ноги в уже тесные ему отцовские сапоги, а отец стоял над ним, прижимая к груди ружьё и сумку, и говорил:

– Прошу, очень прошу тебя, помни: Арсений Георгиевич и его брат – большие люди. С ними ничего не должно случиться. Насколько я понял, – отец свободной рукой стащил с носа очки, сквозь стёкла посмотрел на окно, снова надел, неловким движением заправил дужки за уши, – насколько я понял, им не так нужна охота. Им важно побыть на свободе, без официального сопровождения. Я предложил твои услуги. Пойдёте на Атамановские озёра. Заночуете на дубовой гриве, у стогов. Сам не увлекайся. Костёр, обед, прочие неприятности возьми на себя. Прошу тебя, помни: Арсений Георгиевич очень большой человек!

В своей встревоженности отец казался смешным.

– Ты, папа, сядь, – сказал Алёшка, пряча улыбку. – Большие люди есть на работе. На охоте – все охотники!

Отец внимательно посмотрел сквозь очки.

– Думаю, ты будешь иметь возможность убедиться в другом, – сказал он, как будто даже оскорблёно.

Алёшка видел, что отец нервничал, и всё-таки ещё раз, не торопясь, переобул неловко надетый сапог.

Он оробел, когда в доме появились незнакомые люди. В своём охотничьем снаряжении стоял в углу, у буфета, и не двинулся бы с места, если бы Арсений Георгиевич сам не подошёл к нему. Он подал Алёшке руку, устало сел на стул, расстегнул пальто, снял фуражку, ладонью провёл по начисто выбритой бугристой голове.

– С вами, товарищ Ширяев, мы договорились, – сказал Арсений Георгиевич высокому человеку в сером плаще. – Вы останетесь в посёлке при машине. Мы будем здесь завтра к двенадцати ноль-ноль.

– Но, товарищ Степанов, я не имею права… – Алёшка вздрогнул от резкого чёткого голоса человека в сером плаще.

Человек стоял у двери, закаменев прямыми плечами, пальцы его длинных, свисавших вдоль туловища рук сжимались и разжимались у карманов плаща.

Арсений Георгиевич нахмурился, в досаде пристукнул по столу:

– Я не хотел бы приказывать вам, Николай Николаевич, – сказал он ровным голосом. – Вы должны понять простое человеческое желание побыть с братом наедине. За меня прошу не опасаться. Я не один… – Арсений Георгиевич рукой показал на брата Бориса и на Алёшку.

Борис Георгиевич, заложив руки за спину, стоял у полки, рассматривал корешки книг. Он был похож на Арсения Георгиевича, только был выше, суше и по-военному подтянут, короткие, с сединой волосы ёжиком охватывали его голову. Он делал вид, что разговор брата с высоким человеком в плаще его не касается.

Когда Арсений Георгиевич сказал: «Я не один» – и рукой показал на Бориса и на него, Алёшка увидел, как пронзил его взглядом человек в сером плаще. Человек прощупывал его взглядом какой-то миг, но за этот миг Алёшка почувствовал себя раздетым и вывернутым наизнанку. Доверия у человека в плаще он не вызвал, его сухое лицо не смягчилось. Человек в плаще сделал шаг к Арсению Георгиевичу, заученным движением опустил руку в карман и на раскрытой ладони протянул пистолет.

– Прошу вас, товарищ Степанов, взять оружие! – сказал он резко и чётко, как будто зачитал приказ. Арсений Георгиевич вздохнул.

– Ладно, Николай Николаевич, ради вашего спокойствия, – он положил пистолет себе в карман. – Идите, устраивайтесь. Будем завтра к двенадцати.

Алёшка понял: человек в сером плаще охранял жизнь Арсения Георгиевича, и то, что не мог сделать отец своими взволнованными наставлениями, сделал пистолет, открыто, на глазах, протянутый Арсению Георгиевичу. И, когда отец, провожая, тревожно шепнул: «Смотри, прошу тебя!» – он понимающе сжал отцовскую руку.

И вот заря отошла, страсти улеглись. Он сидит, ощипывает утку и, как погорелец, выкапывает из пепелища остатки своих добрых намерений.

Пока они шли на озёра, он всё обдумал. Он скрепил своё сердце и повёл Арсения Георгиевича на свой заветный камышовый мысочек. Вёл и оглядывался: его так и подмывало сказать, что он уступает лучшее зоревое место! Он не сказал, показал мысочек и молча, удалился, предоставив Арсению Георгиевичу самому оценить его жертву.

Борис Георгиевич отказался от услуг и ушёл бродить, Алёшка сам был не прочь походить по берегам. Но он помнил, что Арсений Георгиевич не должен быть один, и остался невдалеке, на поросшей осокой болотине, где мало было надежды перехватить даже чирка.

Смотреть зарю, не снимая с плеча ружья, невесело! И всё-таки он держался, пока тихо остывающая заря в какой-то неуловимый миг не переломилась на ночь. Высоко в небе, волнующе шелестя крыльями, прошла первая плотная волна кряковника. На дальних озёрах ударили выстрелы Бориса. Гулко сдуплетил Арсений Георгиевич. И Алёшка как будто услышал, как внутри него, коварно звякнув, сорвался крюк. Он стащил с плеча ружьё и, проклиная свою неживую болотину, ломая кусты, пошёл, почти побежал к озеру, где был Арсений Георгиевич. Он не остановился даже на берегу. На виду у Арсения Георгиевича он влез в воду и выставился перед ним, как в поле столб. И сразу же увидел утку. Утка летела от Волги, долиной Нёмды, на чистом закатном небе она казалась точкой. Точка перемещалась, увеличивалась, по ровности и тяжести полёта уже можно было определить, что летит кряковая утка. Она шла к нему. Но прежде она должна была пройти как раз над мысом, где стоял Арсений Георгиевич.

Оттого, что Арсений Георгиевич стоял лучше и потому счастливей его, Алёшка вмиг загорелся ревнивым и – он знал! – несправедливым чувством. До оторопи, до испарины на лбу он ненавидел в тот миг затаившуюся в камыше кожаную фуражку.

«Миленькая, ну, хорошенькая! – шептал он, чувствуя, как от напряжения немеют губы. – Не лети на мыс… там всё, там тебе конец… Ну, отверни! Ну, лети сюда, ну, сюда…» Радостная дрожь бежала по его плечам: он видел, что утка по-над водой обходит мыс. Вот она круто повернула и теперь, снижаясь, шла к нему, в залив, над кромкой камыша. Боясь моргнуть, он уже поднял ружьё, готовясь к выстрелу, и тут увидел, как утка вздрогнула. Ещё не ослабев крыльями, она, как будто нехотя, закинула на спину голову и с какой-то уже не зависящей от неё плавной стремительностью круто пошла вниз.

Ему казалось, что уже потом, после того как утка шлёпнулась в воду, тяжестью своей расколов отблёскивающее стекло залива, он увидел всплеск огня над камышом и услышал сам выстрел.

Арсений Георгиевич не вышел, не подобрал утку. Алёшку долго дразнил чёрный бугорок на глади сумеречной воды. И когда его вдруг накрыл шум и свист и чирки, летящие плотно, как стая скворцов, пронеслись над ним и, планируя и покачиваясь на острых крыльях, стремительно пошли на посадку к кромке камыша, под выстрелы Арсения Георгиевича, он не сдержал себя. Он выстрелил, не успев даже выцелить кого-нибудь из стаи. Чирки, как тени, взмыли над головой, их будто сдуло с бледного неба. Это было уже слишком. Таких поступков не прощают даже на охоте. Он стоял, вобрав голову в плечи, и ждал, когда донесётся из камыша сердитый окрик.

Арсений Георгиевич молчал. Тогда Алёшка тихо вышел из воды на берег и укрылся в сумрак кустов. Он стоял, остывая от возбуждения, и чем больше остывал, тем яснее сознавал, что натворил. Лучшее, что он мог бы сейчас сделать, это идти к стогу и заняться костром. Но идти он не мог. Он хотел прощения и стоял в кустах, как привязанный, робко выглядывая в камышах Арсения Георгиевича.

Небо над Семигорьем выцвело, стало как стираное полотно. Над чёрным горбом леса тьму прокололи звёзды. И лишь в той стороне, где была заря, среди неподвижных травяных наплывов, ещё светила вода.

В дальнем, закрытом темнотой конце поймы, где был Борис Георгиевич, ударил выстрел.

«Это – последний», – подумал Алёшка и увидел уток. Утки, укрытые темнотой наступившей ночи, летели низко и спокойно, их не было бы видно, если бы не отсвет зари на воде.

Утки подошли к мысу как раз там, где стоял Арсений Георгиевич. Алёшка, замерев, ждал, когда над камышом сверкнёт огонь и одна или две утки камнем падут в воду. Утки мучительно долго разворачивались над камышом и наконец, пошли на Алёшку. «Сейчас выстрелит», – подумал Алёшка и вдруг услышал тихий предупреждающий окрик:

– Берегись, Алексей!..

Он торопливо стащил с плеча ружьё, взвёл курки. Он вглядывался в сумеречное небо, как в воду, до рези в глазах, и видел, как, увеличиваясь в размерах, приближались к нему утки: они сдерживали полёт и снижались, выбирая место сесть.

Тёмные пятна переместились, сменились местами, сошлись в едва различимую полоску. Алёшка вскинул ружьё и, почти теряя из виду эту живую тающую паутину уток, раз за разом выстрелил из обоих стволов.

В наступившем вслед за выстрелами звенящем ожидании, когда мгновение растягивается в вечность и сердце повисает между отчаяньем и восторгом, он услышал два тяжёлых шлепка в воду. Будь он один, он тут же бросился бы к упавшей добыче. Буровя ногами воду, зачёрпывая в сапоги, он торопливо лез бы в глубину до тех пор, пока руками не сжал бы податливые, ещё тёплые утиные шеи. Но рядом был Арсений Георгиевич. И Алёшка, слыша, как одна из упавших уток бьёт крылом по воде, всё-таки стоял и ждал.

– Молодец, Алексей! – услышал он тихий, отчётливый в ночи голос, и тяжесть свалилась с его души.

Он подобрал с воды уток и почувствовал, как оттянули они руку. Это были селезни. Даже в темноте он разглядывал черноту их голов и ошейники.

Ощупывая и радостно прижимая к себе добычу, он постоял на берегу, потом медленно пошел к дубовой гриве, зная по доносившемуся разговору, Арсений Георгиевич и Борис уже на месте. Он подошёл к стогу, на виду у Бориса Георгиевича небрежно уронил селезней на землю. Он видел, что Борис Георгиевич присел на корточки, с интересом поднимал и ощупывал его трофеи. Он ждал, что сейчас его спросят, как добыл он таких красавцев, и, умеряя торопливость рук, нарочито медленным движением стаскивал через голову ремень ружья. Он отошёл к дубку повесить ружьё, и тут руки его наткнулись на тяжёлую связку уток. Задрожавшими пальцами он лихорадочно пересчитал головы. Шесть уток Бориса! И рядом на верёвочке утка Арсения Георгиевича.

Он не решался выйти из-под дуба.

– Арсений, иди, погляди, каких селезней Алёшка прихватил! – услышал он голос Бориса.

– Это очень важно? – сдержанно отозвался Арсений Георгиевич. Он налаживал костёр, в свете разгорающегося огня виднелась его неподвижная квадратная спина и голова в фуражке.

– Думаю, да! – сказал Борис со значением.

Арсений Георгиевич подошёл, поднял селезней так, что отсвет заиграл по их серебристым брюшкам.

– Хороши! Удивляюсь, как Алексей разглядел их в темноте! – Он подвязал селезней на верёвочку, повесил на дубок рядом с другими утками. – Славные трофеи!

Алёшка хорошо помнил, что именно в ту минуту он почувствовал, как запылало его лицо. Он понял, зачем Борис позвал Арсения Георгиевича, и понял, что сказал Арсений Георгиевич: он не отделил от себя и Бориса его, Алёшку, и хотел, чтобы он тоже не отделял себя от них. Он вспомнил, что и этих-то двух селезней, по сути дела, подарил ему Арсений Георгиевич, он сам мог стрелять по ним, – и стыд опалил его от головы до сердца.

Арсений Георгиевич, видно, хорошо понимал состояние Алёшки. Он дал ему время овладеть собой и скорее серьёзно, чем шутливо, сказал:

– Надо, товарищи, что-то варить! Я голоден, – он развёл руками, как будто извинялся за свою человеческую слабость. – Думаю, на это дело мы употребим эту вот дичь… – Он отвязал свою утку. – Борису надо похвастаться в Москве, Алексей должен порадовать домашних…

Борис сделал движение возразить, Арсений Георгиевич заметил это и неожиданно жёстко сказал:

– Всё правильно, Борис. Домой я попаду не скоро.

Борис Георгиевич взял топор, ушёл за дровами. Как только Борис ушёл, Арсений Георгиевич замкнулся. Поднял воротник, руки засунул в рукава, сидел неподвижно и молча, как одинокая осенняя птица. Алёшка не решался нарушить молчание, ощипывал утку, хмуро кидал перья на траву и мучился раскаяньем.

Нагретый воздух поднял с земли пёрышко, втянул в костёр. Перо вспыхнуло и упало, как опалённая бабочка. Алёшка перестал ощипывать утку, ногой подвинул ближе к костру лежащие на земле перья.

Ещё одно перо взлетело и вспыхнуло, за ним ещё одно.

Стоило передвинуть перья за какую-то невидимую границу между холодом и теплом, как жаркий воздух подхватывал их и палил в огне.

Теперь уже нарочно он швырнул горсть перьев в огонь и с любопытством смотрел, как они вспыхивали и с треском разлетались по сторонам. Он подхватил ещё горсть и тут увидел, что Арсений Георгиевич смотрит на него.

– Не дело делаешь, Алексей, – сказал Арсений Георгиевич.

Он вытянул из кармана газету, на газету собрал оставшиеся перья, аккуратно завернул, как заворачивают порошки.

– Домой отнесёшь. Елена Васильевна тебе же в подушку добавит. – Он поднялся, прошёл мимо растерянного Алёшки. Около освещённых огнём кустов он ходил, как ходит из угла в угол человек, стараясь заглушить зубную боль. Шуршала трава под его сапогами.

Арсений Георгиевич вернулся к костру, сел на валежину. Палкой молча поправил горящие сучья.

Алёшка дочистил утку, бросил на траву, отошёл, счищая с колен пух. Арсений Георгиевич поднял тушку, растянул за лапки, стал опаливать.

– Что, Алексей, охотой недоволен? – спросил он.

– Собой недоволен. – Алёшка расстроено махнул рукой.

– Это хорошо.

– Чего уж хорошего!

– Что умеешь быть недовольным собой.

Вытянув руки, Арсений Георгиевич поворачивал над огнём тушку и отстранял себя от жара. Его крупное лицо с буграми лба и тяжёлым подбородком в свете костра багровело, и видно было, ему стоило усилий вот так, на вытянутых руках, держать над жаром и поворачивать утку. Тушку Арсений Георгиевич опалил чисто, дощипал в ямках под крылами остатки перьев, на что у Алёшки никогда не хватало терпения, потёр всю ладонями и, любуясь, положил на полешко, тугую, чистую, весёлую, как подарок.

– Теперь можно потрошить, – сказал Арсений Георгиевич.

Алёшка посмотрел в холодную тьму, поёжился, вспомнил, что где-то в темноте ходит Борис Георгиевич, отыскивая для дров сушину, взял тушку, ведёрко, пошёл к озеру.

Когда вернулся, на полешке рядком лежали пять освежёванных картофелин и блестящая, будто водой умытая, луковица. Арсений Георгиевич порезал картофель в ведёрко с водой, положил туда куски утки, луковицу, бросил ложку соли, навесил ведёрко над костром: всё он делал так ловко и быстро, что Алёшка даже не нашёлся, в чём ему помочь.

– Не казнись, – сказал Арсений Георгиевич. – Я картошку чищу – прошлое вспоминаю. Гражданскую. Походы. У костра побыть – мне в радость.

Он насовал вокруг навешенного на перекладину ведёрка сучьев, сел спиной к толстой ольховине, снова замкнулся. Алёшка прилёг у костра. Он сейчас чувствовал неловкость, хотя Арсений Георгиевич его ни в чём не упрекнул. Этот человек беспокоил его совесть даже своим молчаливым присутствием.

Алёшка не знал и не мог знать общественную величину Арсения Георгиевича Степанова: то, что Арсений Георгиевич делал для общества, было за пределами его восприятия. О том, что этот человек значил для государства, Алёшка мог судить только по необычному состоянию отца и по настороженности того плечистого человека в плаще, который, как тень, сопровождал Арсения Георгиевича в посёлке.

Теперь он видел Арсения Георгиевича на охоте и чувствовал, что Арсений Георгиевич другой, не такой, как сам Алёшка. И чем яснее он сознавал свою непохожесть на него, тем больше и непонятнее тревожился.

«Что он за человек? – думал Алёшка, щекой приминая жёсткую траву к холодной земле. – Забота ему думать, вернусь ли я домой с дичью, притащу ли матери лишнюю горсть пуха? Я ещё двадцать раз приду сюда! А он единственный раз выбрался на охоту и думает обо мне. Зачем он на меня пропустил селезней? Наверное, ему тоже хотелось стрелять? И, наверное, он умеет радоваться удачному выстрелу?.. Юрочка Кобликов мне друг. Но, будь он на месте Арсения Георгиевича, он не подумал бы обо мне. Так стеганул бы этих уток, что забыли бы дорогу на озёра!..»

Алёшка думал об Арсении Георгиевиче, о себе, Юрочке Кобликове, и проклятый вопрос, который в самые неожиданные минуты жизни нависал над ним, как готовая упасть скала, сейчас рушился на него. Ну как жить? Как поступать, когда ты как лодка в волнах, и каждый час тебя швыряет от хотения к желанию, от желания вообще к какому-нибудь дикому порыву?!

Хорошо Юрочке, он не обременяет себя совестливыми думами. Живёт – и чёрт ему слуга: «Хочу и – всё!..» А я – только рванусь и тут же сам себя хватаю за шиворот: «А хорошо ли?.. А может, не надо?.. – и пошло и поехало!.. Но как же, всё-таки надо?!»

– Арсений Георгиевич! – Алёшка поднял голову и не узнал Арсения Георгиевича. Даже в красноватом свете костра лицо его было белым, закрытые глаза как будто ввалились, чернели в тени козырька кожаной фуражки. Он поднял голову, с трудом открыл глаза, смотрел на Алёшку, как смотрят после темноты, привыкая к свету.

– Слушаю, – сказал он хрипло, голос его сломался.

– Я хотел… Что с вами, Арсений Георгиевич?

– Слушаю, говори, – на этот раз голос его прозвучал ровно и твёрдо.

– Я хотел спросить… Может ли человек поступать и вообще жить, как хочет?

К лицу Арсения Георгиевича прилила кровь, лицо теперь багровело в отсветах огня. Из-под козырька фуражки тяжело и недобро смотрели его глаза.

– Сам что думаешь? – Арсений Георгиевич не сводил глаз с огня. Алёшка молчал. Но Арсений Георгиевич с настойчивостью и нетерпением, которое странно было чувствовать в этом сдержанном человеке, повторил:

– Что сам думаешь?

И тогда Алёшка с неожиданной решительностью сказал:

– Думаю, наверное, не так, как надо. Но всё равно скажу. Я, Арсений Георгиевич, живу, как заяц на гону: хочу одно, делаю другое. Приходит утро, мама будит: «Алёшенька, вставай! Пора в школу!» Мне не хочется ни вставать, ни идти в школу. А я встаю, иду. Домой вернусь, вижу – мама тащит ведро, огород поливать. Мне ничего не говорит. Она у нас такая: никогда не скажет, всё молча, всё сама. Но я-то вижу! Мне совестно. Иду грядки поливать, дрова таскаю – через «не хочу». В школе тоже сплошные «надо»: «Давай, Полянин, стенгазету выпускай!» Или: «Куда заспешил? Давай на собрание!» А мне, как скажут «давай», «надо», тошно делается, как после касторки. Так и тянет схватить ружьё да в лес! Вот и думаю: может человек быть свободным? Может или не может жить, как хочет?! У меня есть друг. В школе со мной учится. Охотник. Даже какой-то бешенный на охоте и вообще… Он говорит: «Надо жить сердцем!» То есть делать то, что хочется. А как делать? Хочется свободы, хочется бродить по лесам, а меня «надо» гонят по кругу, как зайца!

Арсений Георгиевич ворохнул костёр палкой так. Что искры прожгли чёрное небо.

– А ты попробуй! – его голос был до неузнаваемости глух. – Попробуй! Схвати ружьё да в лес…

– Пробовал. Три дня здесь, на озёрах, с другом вольничали. А возвращаться всё равно пришлось. И на собрании пропесочили…

– А ты бы всех этих, кто собрания придумывает, послал подальше. Чего они твою свободу ограничивают!

Алёшке колюче уставился на Арсения Георгиевича, увидел, как холодны в тени козырька его глаза и откровенно насмешливы твёрдые губы, опустил голову.

– Зачем вы так, Арсений Георгиевич! – сказал он, голос его дрожал от обиды. – Я же понимаю, человек не может быть один! Я ждал, вы объясните… Мне, в самом деле, не всё равно. Не может же человек каждый день и час выбирать между «хочу» и «надо»! Должно же тут быть какое-то соотношение!.. А вы сразу с насмешкой…

Арсений Георгиевич затёр о землю загоревшуюся палку, отбросил её, опираясь руками о колени, встал. Походил, прислушался, уловил стук топора, вернулся к костру.

– Ладно, Алексей, прости, ежели обидел. Я немного не в себе. Ты тут ни при чём… А тебе вот что скажу. В поездах ты, надо полагать, ездил. Железный порядок на дорогах знаешь. Представь, что с поезда тебе сходить среди ночи. Ты можешь спать, ты знаешь, проводник тебя разбудит, проводит из вагона. Можно так ехать, так жить. Можно по-другому. Брат Борис, например, не терпит проводников. Проводник идёт поднимать его – Борис навстречу в полной готовности: одет, умыт, побрит. Как видишь, даже из вагона можно выйти по-разному. В одном случае тебя заставляют выйти, в другом случае, где надо, ты выходишь сам. «Хочется» – штука скользкая. Вроде арбузной корки. Ступишь – ноги разъезжаются. Штаны можешь порвать. А то и голову разбить…

Суп в ведёрке бурлил, пена ползла по закопчённому боку, шипела на горящих сучьях, Арсений Георгиевич склонился, ложкой вылавливал пену в огонь. Потом он слегка разгрёб под ведёрком костёр, сел поудобнее опять к той же ольховине, Алёшка уловил на себе его внимательный взгляд.

– Удивляйся не удивляйся, – сказал Арсений Георгиевич. – Насколько помню, в своей жизни мне не приходилось выбирать между «хочу» и «надо». И не старался – так получилось: хотел того, что надо. Помню, Колчака, потом японцев воевали.

Надо было – я воевал, хотел воевать. Кончили воевать, меня из дивизии в промакадемию послали. Учиться, сказали, надо. Поехал, тоже не ломал себя. Потом завод строил. Недалеко отсюда, на Волге. Тоже хотел, чтобы у того завода трубы скорее задышали. Может, не у каждого «хочу» и «надо» – враги?.. Что себя ищешь – это хорошо. Всё же главное, думаю, не твои желания и не борьба с желаниями, а цель. Цель и характер определяют человека. И ещё – долг.

Арсений Георгиевич, тужась, стащил с ноги сапог. Размотал мокрую портянку, босую ногу пяткой поставил на полешко. От ноги и портянки шёл пар. Алёшка видел бледную ногу с мозолями на пальцах, суконную портянку с округлым чёрным следом пятки, и было ему до слёз обидно, что, начав такой важный разговор, Арсений Георгиевич слишком уж по-домашнему держит в руках перед огнём портянку, слишком уж с будничным видом, улавливая жар костра, шевелит пальцами босой ноги.

– Ты, Алексей, к слову сказать, не так уж слаб, как себя представляешь. Идти к озеру утку потрошить тебе не хотелось. Вода холодная, темно, руки мокрые, в крови, – что говорить, у костра приятнее! Ты всё-таки пошёл… Осознанная необходимость даёт ощущение свободы. Это сказано навечно. Хотя история мучается этим вопросом, пожалуй, с тех пор, как объявился человек…

В ночи послышался шорох, царапанье. Арсений Георгиевич поднял голову. Насторожился Алёшка. В свет костра вошёл Борис, волоча две зажатые под мышками длинные лесины.

– Ну, Алексей, топор у тебя! Мухам головы рубить! – Он уронил лесины за костром, отряхнул рукава полувоенного френча, поглядел на Алёшку, на Арсения Георгиевича, усмехнулся:

– Ну и лица! Не охотники – сибирские староверы. Над чем колдуете?..

– Толковали о жизни, – сказал Арсений Георгиевич, не принимая шутку брата.

Борис сокрушённо покачал головой.

– Утку-то хоть без философии варите? – Он присел к костру, горящей веткой осветил булькающий в ведёрке суп, острым насмешливым носом втянул в себя парок. – Вроде дичью пахнет. Ну, давайте есть!..

Все трое ели из одного ведёрка. Алёшка стеснялся, сдерживая себя, хотя был голоден. Арсений Георгиевич огненный, с пылу-жару, суп ел, не обжигаясь, ел молча, сосредоточенно. Борис достал четвертинку, налил в кружку.

– Выпьешь, Арсений?

Арсений Георгиевич покачал головой.

– К месту, да не ко времени. Кое-что обдумать надо, – сказал он.

– Как знаешь! – Борис выпил и теперь ел жадно, шумно втягивая в себя горячее хлёбово.

Алёшка кончил есть первым. Встал, спросил:

– Дров надо?

– Надо. Ночь длинная, – сказал Арсений Георгиевич.

Алёшка рубил принесённые Борисом лесины и думал, как сложны бывают истины, пока не откроют их другие люди. Он чувствовал, что в его душе идёт какая-то ещё неясная и сложная работа, которая его и беспокоила, и тревожила, и радовала ожиданием нового открытия. Он рубил лесину, отирал пот и снова рубил, испытывая восторг победы всякий раз, когда толстая лесина под ударами действительно тупого топора с треском разламывалась.

Борис Георгиевич сходил на озеро, отмыл ведёрко, навесил его над костром для чая.

В чёрной громаде леса над россыпью звёзд ухал филин. Кричали утки.

Арсений Георгиевич опять замкнулся, молча ходил в ночи, заложив руки за спину, шурша травой. Он терпеливо ожидал, когда Борис и Алёшка закончат хлопоты и уйдут к стогу отдыхать.

2

Степанов нащупал в сухой прохладной траве сук, приложил к колену, разломил. Половинки подержал в руках, постукал одну о другую, с радостью узнавания прислушиваясь к вызванному нехитрому звуку. В ночи тихий постук прозвучал, как долетевший из горного распадка топот далёкого коня. В памяти мелькнули затуманенные временем лесные каменистые дороги, полк, растянувшийся по взгорью, заострённые шлемы будёновок, круглые донышки партизанских папах, кони, старательно отмахивающие головами, звяканье удил и топот, по всей Сибири топот конных красных полков, вместе с гулом пушек докатившийся до качающихся вод океана, – лихая молодость, жестокая к себе молодость, отзвучавшая и замолкнувшая на последних дорогах гражданской войны.

Он внёс в костёр разломыши, бережно пристроил на догорающих поленьях. Обочь костра вспыхнула подсушенная жаром трава, он загладил лишний огонь. Белый дым от притушенного жара туманцем повис над освещённой пламенем землёй.

Он покосился туда, куда тянул дымок. В темноте угадывался покатый бок стога, слыхать было, как шуршало сено под ещё не успокоившимися людьми. От стога донёсся усталый голос Бориса:

– Иди отдыхать, Арсений! Постель готова!..

– Я ещё побуду… – сдержанно отозвался он. У стога затихли, он знал, что теперь его не потревожат.

В сущности всё, что он сделал за последние двое суток, он сделал для того, чтобы получить вот эти несколько часов одиночества: завтра он уже не сможет думать о себе. Завтра, как всегда, его привычно и плотно сожмут другие дела, самое малое из которых для людей и государства важнее, чем это собственное, его дело. Люди заберут его время, его душевную энергию, его боль. Так будет на следующий, на пятый, на тридцатый день. Если уж он сумел разорвать вечную цепь забот, он должен изжить свою боль в эту ночь.

То, что случилось, не было горем. По крайней мере, так понимал свою боль Арсений Георгиевич. Горе – потеря невосполнимая. К тому же горе – область эмоций. А разбираться в том, что случилось, полагаясь на чувства, – дело бесполезное. Арсений Георгиевич это знал.

Скорее, это была беда, не столь уж редкая среди людей семейных. Про эту, у всех похожую, беду человечество написало много романов. И всё-таки каждый в этой беде мечется, повторяя других.

Степанов не хотел повторять других.

«Наши, человеческие, как доставшиеся нам «расейские», беды все стояли и стоят на том, – думал Арсений Георгиевич, ещё не решаясь думать о своей беде, – стоят на том, что чувства наши стары, как сама земля, и опытны, а разум молод и по молодости прислуживает чувству. Чувства катят любого из нас под ледяную горку, со свистом в ушах! Жить так-то, на чувствах, проще: поманили сладеньким – иди, обидели – бей в морду: сила солому ломит! По молодости да по слабости, по лености разум отступает там, где назначено стоять насмерть… Вот костерок! Слаб огонь – закинешь его охапкой и сухого хвороста. А дай ему время сил набраться – пойдёт всё гнуть, ломать, боры на колени поставит!..»

Всё, о чём думал сейчас Степанов, имело отношение к его беде. Не всегда даже мужественный человек спешит сорвать присохшие к ране бинты. Степанов знал, что сейчас к нему придёт боль, и какое-то время в уже успокоившейся вокруг ночи он ухаживал за костром, готовил себя к неизбежной боли. Костёр горел теперь ладно, жёлтый огонь приседал и покачивался на поленьях, жаркий дымок уходил в сторону, не беспокоил, и Арсений Георгиевич, поняв, что тянуть время теперь уж непростительно, сделал над собой усилие и вернулся к началу беды.

… Вечер. Он только что возвратился из Москвы. Он у себя дома, ещё не остывший от дел, заседаний, от напряжённых дорожных дум. Жена Валя сидит рядом на диване, в их общей комнате. Как всегда после разлуки, рассказывает, как она провела без него почти целую неделю.

Она сидит на диване боком, лицом к нему, по-девичьи подогнув длинноватые ноги. Лицо её в оживлении, в оживлении плечи, укрытые красной вязаной кофточкой, в движении руки.

Рассказывая, она быстрыми, горячими пальцами трогает его пальцы. Старается ему передать свою радость от встречи. Даже в тот вечер Валентина не изменила их старой привычке. Она, как это было у них принято, рассказывала прожитые в разлуке дни так, чтобы он, Арсений, мог хотя бы мысленно провести время разлуки рядом с ней, день за днём, час за часом.

«А хорошо ли мы придумали эту нашу исповедь? – думал теперь Степанов. – Не знал бы, и ладно. Овцы спокойны, волки сыты… Глупо рассуждаю, подло, – оборвал он себя. – Скрытая беда разве не беда? Вдвойне беда. Коли двое сошлись в семью, должны оба проглядываться до донышка. Зачем тогда близость, зачем семья?» Да они с Валентиной и не сговаривались об исповеди! В первую же ночь близости они рассказывали о себе всё. И потом рассказывали. И не оттого, что частые разлуки ставили под сомнение их чувственную стойкость. Просто каждый не вместе прожитый день они ревновали: свидевшись, нетерпеливо ждали откровений. Исповедью они как бы вознаграждали себя за ущербные дни одиночества. Так было в первые годы. Так было через пять и через десять лет, когда их чувства уже не были столь настойчивы, как прежде. Исповедь стала их семейной привычкой, их приятной обязанностью друг перед другом.

В тот вечер, в который пришла к нему вот эта тяжкая душевная боль, Валентина первой исповедовалась в прожитых днях. Он слушал, радуясь её оживлению, пальцами перебирал её горячие пальцы, когда, рассказывая, она дотрагивалась до его рук.

Не мешая ему слушать Валентину, привычно, вторым планом, шли его мысли о только что закончившейся командировке в ЦК, о неотложных делах, которые предстояло решать завтра, о перемещениях в аппарате обкома, которые он давно продумал и теперь получил от ЦК «добро». Дела его были столь неохватны, что думать о них он не переставал даже рядом с женой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю