Текст книги "Семигорье"
Автор книги: Владимир Корнилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
Владимир Корнилов
СЕМИГОРЬЕ
Светлой памяти матери и отца посвящает
автор
И пробудился Разум,
И стал Человек.
Надпись на скале
УТРО
За дрёмными дальними лесами прояснело небо, и Волга, лениво сваливая к берегам туман, обозначилась недвижными в рассветной сумерети плёсами.
В селе, на взгорье закричали первые петухи. Ранний их крик не потревожил пустынную улицу, заглох среди плетней и мокрых от росы крыш.
Солнце высветило холмы, дома, одинокую среди берёз колокольню.
Распахнулся над Семигорьем простор.
Петухи на этот раз запели хором. Щёлкнул на краю села кнут. Звук, как будто стелясь, прошёл над освежённой ночным покоем улицей, эхом отозвался на опушке бора. Дробно, как в барабан, застучал палочками о сухую доску подпасок.
Село пробудилось.
В домах хлопали двери, во дворах бренчали подойники, кокотали и суматошились у колод куры. В громкий говор баб врывались сердитые окрики мужиков.
Из всех дворов выгоняли скотину. Овцы, тесня друг друга, вываливались из распахнутых калиток, сбивались в кучу и замирали, испуганно прядая ушами. Коровы выходили из ворот вразвалку, их выпуклые глаза недоверчиво косили. Широкая улица заполнилась топотом, мычанием, блеяньем, наконец стадо, подгоняемое криками, щёлканьем кнутов и собачьим лаем, в туче пыли выкатилось за околицу.
Появились хозяйки с вёдрами, заскрипели колодезные журавли. Слышно стало, как где-то отюкивали топором лесину. От конного двора с мягким топотом лошадей и весёлым постукиванием колёс отъезжали подводы. На задах жалобно мычали привязанные телята. Словом, с этого раннего часа в большом селе Семигорье, век назад вставшем на торговом пути от Волги к Вологде, начался обычный день.
У Гужавиных в то утро выгнала скотину Зойка. Босая, в помятом белом платье, в котором она и спала, с распущенными косицами, Зойка шлепком толкнула свою Красавку за калитку и, потирая кулаком глаз, сладко потянулась, принимая на заспанное лицо, на плечи и руки ясную свежесть утра. Солнце уже глядело из-за леса на село, покатые крыши, подсыхая, дымились. Роса посверкивала на кринках, вверх дном надетых на плетни, на картофельной ботве, на жёлтых лепестках подсолнухов. Тень от домов и деревьев разрезала на полосы залитую солнцем улицу. Зойка щурилась, когда белые куры вдруг выбегали из тени на свет.
А петухи расходились вовсю. Они горланили во дворах, и Зойка, закрыв глаза и хитро улыбаясь, слушала их задорный переклик.
«По деревне-е! Слуша-а-ай…» Это – соседский, лесника, его величества Леонида Ивановича Красношеина! Горлопан надутый! Ишь, разорался! Погоди, пьяной ягодой вот накормлю, поикаешь у меня под плетнём!
Из другого порядка, от маленького, в три окна, домика под соломой, где раньше с приёмышем Кимом, а теперь одиноко жила бабка Грибаниха, нёсся звонкий и печальный, как голос кукушки, крик молодого петушка:
«Зойка, вста-а-ла! Зойка вста-а-ла! Пироги на сто-ол!»
– Ишь ты, какой добрый!.. Фига с два, от Капки дождёшься… – отвечала петушку Зойка.
Два петуха ввязались в разговор. Один, от дома Ивана Митрофановича Обухова, председателя сельсовета, на всё село кричал-спрашивал: «Как живёте-е-е?!» Петух от дома Петраковых глухо, со старческим хрипом, отвечал: «Нелегко-о-о…» «Ещё бы легко! – думала Зойка, слушая петраковского петуха. – Одна крутится, а ртов-то!.. Отец был – за кусками не бегали. Теперь каждому в рот смотрят…»
У дома, под обгорелыми ветлами, кричал петух Жени Киселёвой, первой в округе девки-трактористки. Петух был боевой, голосил на всё село, никого не признавая.
Чей-то петух окликал: «У колодца?! У колодца-а?!» И какой-то другой, незнакомый, напористо его поддерживал: «Неси-и воды-ы! Неси-и воды-ы-ы…»
В общем переклике Зойка услыхала ещё один знакомый переливчатый голос. Петушок кричал с дальнего края села, от дома Макара Разуваева, эмтээсовского механика. Хоть кричал он вдалеке, за молчаливой церковью, выпиравшей из зелени берёз крестом и потускневшей колокольней, Зойка различала его весёлый голос: «Утро земле-е!.. Ра-адуйте-есь!..»
– А ты что молчишь? – обернулась Зойка к своему петуху, похаживавшему среди кур важно, как продавец сельпо среди товаров. – Что молчишь?! – Зойка топнула ногой и махнула на петуха руками. Петух вскинул крылья, боком шарахнулся к крыльцу, уставил на Зойку круглый настороженный глаз. И вдруг, вытянув шею, закричал: «Капитолина встала-а-а! Вста-ала!..» – Зойка вскинула испуганные глаза на ещё закрытые окна, укоризненно покачала головой. «Дурак!» – сказала она, выпятила полные, как будто надутые губы, отошла к калитке, умостила ноги на поперечине, чтобы стать выше, и поглядела за жниво, вдаль, где внизу, за открытым взгорьем с сосной, отшатнувшейся от бора, нежилась в песках и зелёных луговых тальниках ещё дремотная, ещё косматая от белого августовского тумана Волга. Взглядом Зойка дотянулась до Волги и сразу, как в воду, окунулась в другой мир: и важный сон, который она не доглядела в сене, на своей дерюжке, и петухи-крикуны, избы и дворы с их голосами и хлопотнёй – всё для неё перестало быть. Зойку будто приподняло к высокому чистому небу, и всё заиграло в ней на другой лад. И прихлынули к ней её радости, которые с весёлой жадностью, будто на лету, она хватала у ветра, у земли, у Волги, в лесу и в лугах – везде, куда носили её крепкие быстрые ноги.
Зойка заторопилась, спрыгнула на землю и взялась было рукой за калитку, чтобы распахнуть её и бежать на Волгу, но случившаяся в селе перемена привлекла её внимание. Во дворах лаем зашлись собаки, вдруг оборвались бабьи голоса. Когда Зойка выглянула за калитку, бабы уже спешили к плетням, а ребятня и старухи липли к окнам: мимо сельпо, поспешая, ехали две подводы. Первая подвода была с кладью, накрыта холстиной и туго перевязана верёвками. Из-под холстины с одной стороны высовывался угол чёрного чемодана, с другой – плетёный бок большой корзины. Обгоняя первую подводу, по тропке у самых домов быстро шёл незнакомый дяденька в очках. Он был в чёрной, как у лесника, распахнутой у ворота гимнастёрке, чёрных брюках и в городских ботинках. В руке держал платок и платком часто вытирал подбородок и лоб. Дяденька замечал любопытные взгляды, хмурился и спешил пройти мимо окон, и всё-таки время от времени приостанавливался и нетерпеливо смотрел на вторую, отставшую от первой, подводу, на которой, локтем опираясь на обшитый мешковиной тюк, лежала женщина и рядом с ней, свесив с телеги длинные ноги, сидел парень. Люди были нездешние, по одежде и вообще по виду – городские и, по вещам судя, прибывшие не в гости. А лошадьми правили семигорские мужики Пётр Плохов и Иван Батин.
Пётр Плохов прокатил мимо Зойки, остановил первую подводу у дома лесника. Дяденька в очках перебежал улицу, быстро поднялся на крыльцо, пальцем нетерпеливо постучал в окно.
Вторая подвода остановилась почти рядом с Зойкиной калиткой, и Зойка теперь могла до пуговички рассмотреть парня и городскую женщину.
Зойка наблюдала как парень, заметив её, потянулся к нагрудному карману коричневой вельветовой куртки, вытащил очки, стесняясь, надел их на конопатый нос, рогульки заправил за уши. Сквозь очки он несмело посмотрел на Зойку.
«Ну, смотри, смотри, – милостиво разрешила Зойка. Её глаза от любопытства блестели, будто чёрные камушки-окатыши, вынутые из ручья. – Ну, поглядел?.. Вот ещё на моё ухо посмотри. Ухо у меня, сестра моя Васёнка сказывала, красивое…»
Зойка отбросила расплетённую косичку с уха, повернулась к парню щекой, как будто задумчиво уставилась в даль. «Или вот ещё руку посмотри. Рука у меня тоже ничего…» Зойка уронила руку поверх калитки, покачала полной, золотистой от солнца рукой.
Парень на подводе будто застыл. Сутулясь, он сидел и не сводил с Зойки глаз. Женщина, видно, лежать устала, приподнялась, откинула назад голову с пышными, закрывавшими половину лба волосами, повернула к Зойке красивое лицо. Долгим, внимательным взглядом посмотрела на Зойку, улыбнулась невесёлыми губами.
– Подойди к нам! – позвала женщина мягким медленным голосом.
Зойка вспыхнула, затаилась у плетня.
– Какая милая, здоровая девочка! – сказала женщина. – В Москве редко видишь таких…
Зойка чуть не вскрикнула от изумления. Она думать не думала, что эти люди и парень из Москвы! Она приникла к калитке, по-новому, тревожно и заискивающе смотрела на парня, как будто в этом парне было что-то важное для неё.
Не так давно, когда на этом самом месте, где сейчас стояла подвода, растекался лужами и ручьями последний грязный сугроб, Зойка, томимая весной и мечтами, написала письмо. Три дня она уговаривала Васёнку:
– Васёна, Васёнушка, ну, купи мне конверт с маркой. Ну, купи… Мне так нужно!.. – Она уговаривала, и Васёнка в конце концов развязала свой платочек:
– Ведь на баловство, Зойка. Лучше на платье тебе скопить!
– Платье потом. Васёнушка! А это – сейчас.
Зажав в кулак двугривенный, она понеслась к сельсовету. В тот же день в настоящем конверте с наклеенной красной в зубчиках маркой через почту ушло письмо. Дрожащей от усердия рукой на конверте было написано: «Город Москва, столица, школа № 13, тринадцатому по списку ученику». Зойка упрямо верила, что самое несчастливое число, назло кому-то, обязательно обернётся для неё счастьем! В письме она звала тринадцатого по списку ученика крепко и хорошо дружить. Зойка теперь, нарочно пять раз на дню попадалась на глаза Марусе – почтальону. Ответ не шёл. И вот… – не письмо – сам живой парень из Москвы!..
Зойка тихо вышла из калитки, потупясь, стояла, босой ногой оглаживая траву.
Женщина высвободила из-под пальто ноги в туфлях, села.
– Тебя как звать? – спросила женщина.
– Зойкой…
– Как вы здесь живёте, девочка? – как-то печально спросила женщина.
Зойка качнула полными плечиками.
– Кто как… – сказала она неопределённо и, спохватившись, быстро-быстро заговорила: – У нас туточки хорошо! Во-он, за полем, Волга, а перед тем вон бором – Нёмда. А в бору грибов!.. Если все брать, на коне не увезёшь!.. А вы из Москвы? Из самой-самой?.. А ты где там учился? – спросила она парня. – В тринадцатой?
– В сто тринадцатой.
– Правда?! И по списку ты тринадцатый?!
Парень смутился, снял очки, сунул в нагрудный карман.
– Не помню, кажется, восемнадцатый, – пробормотал он.
– Это же близко! – крикнула Зойка. – Письмо тебе не передавали? В настоящем конверте. Красная марка. Отсюда, из Семигорья?!
Если бы парень набрался смелости и посмотрел, он увидел бы, что глаза на круглом Зойкином лице блестят ослепительней, чем река под солнцем. Парень не успел ответить.
Быстрый дяденька в очках как будто вырос у подводы, оживлённо сказал:
– Ну, кажется, всё в порядке! Знакомьтесь: это – моя жена, Елена Васильевна. Это сын, Алёшка, охотник, рыбак, спортсмен и прочее.
Из-за дяденьки выступил лесник Красношеин, и Зойка в изумлении отступила на шаг: он, сосед ли это? Зойка знала лесника как самого важного человека на селе. С ним, молодым, первыми здоровались старики, для него, как для жданного гостя, хозяйки варили пиво, в их доме даже скупая Капитолина выставляла на стол всё: и огурчики, и грибки, и мёд-слезинку, и копчёное, и варёное, и жарёное…
Лесник и сам чувствовал свою важность: ходил лениво, постукивая пальцами по своей командирской планшетке. И вот – ну и карусель! – лесник шагнул к подводе и согнулся, как коромысло. Фуражку он держал в руке. И когда осторожно здоровался с женщиной на подводе, его всем известная командирская планшетка, которую он носил через плечо на узком ремешке, свесилась и качалась на шее, как ботало на быке. Он долго жал парню руку и говорил: «Рад буду помочь… рад буду… рад…»
Дяденька в чёрной гимнастёрке платком вытер лоб и шею.
– Ну, что же, теперь нам осталось перебраться в посёлок. Это на той стороне?
Лесник живо откликнулся:
– Совершенно точно. Мы это живо сорганизуем!
Он подбежал к первой подводе и скомандовал Петру Плохову:
– А ну, давай к перевозу! – И быстро пошёл вперёд. Обе лошади затрусили рысью к реке. Зойка видела, как парень Алёшка тихонько надел очки, обернулся и долго смотрел в её сторону.
Подводы скрылись под косогором. Пыль, жёлтая от солнца, поднялась с дороги, медленно осела на поле.
«А дяденька, видать, начальник!» – подумала Зойка и вдруг крикнула на всю улицу:
– Ну и карусель!.. – И понеслась через калитку к крыльцу, на сеновал.
– Витька! Витька! Что я видела! – кричала Зойка, в торопливости запинаясь ногами о перекладины лестницы.
Витька лежал в сене, закинув руки за голову. Он не пошевелился, не открыл глаз, но Зойка знала, что брат не спит.
– Витька! Послушай!
Витька молчал. Зойка внимательно посмотрела в деланно-спокойное лицо брата, толкнула в плечо.
– Всё думаешь!.. – сказала с упрёком.
Внизу хлопнула тяжёлая дверь, заскрипели перекладины лестницы.
– Капитолина лезет. Прячься! – шепнула Зойка и, перекатившись с боку на бок, как мышь, юркнула в выкопанную в сене нору. Витька не двинулся, только скосил глаза на лаз.
На сеновал поднялась Васёнка, на плечах платок, ноги босые.
– Капа ругается! – строго сказала Васёнка и, не удержав себя, засмеялась. – Шли бы в дом. Отец уж ест. Ты, Вить, как поешь, приходи на Заовраженское поле. Макар наказывал.
Витька приподнялся, рукой сдвинул упавшую на глаз чёлку.
– Сам наказывал! – спросил он недоверчиво.
– А ты сбегай! Спытай, коли не веришь! Ну, я побягу, уж в колесо звонят… – Васёнка, как все в округе, говорила мягко и певуче.
Она сняла с плеч платок, повязала голову, наглухо закрыв гладкие тёмные волосы. Теперь на её загорелом, круглом, как у Зойки, лице чернели одни только глаза. Она подняла с сена грабли, перехватывая их ловчее, подкинула на руке.
Зойка высунулась из своей норы, морща нос и сдувая свисающие со лба сенинки, завистливо следила за Васёнкой. Вдруг вспомнила про гостей и завопила:
– Васёнка! Что я тебе скажу! – Она выкатилась из норы, села, поджав под себя ноги, и, хлопая ладонями по коленям, торопилась рассказать: – К леснику твоему какой-то начальник приехал! Весь в чёрном, в очках. Красная Шея перед ним и так, и этак, ну, всю важность порастерял!.. А с начальником ещё парень Алёшка, из Москвы, такой… ну, тоже в очках… – Зойка запнулась, уткнула лицо в руки. Васёнка вдруг захохотала звонко, вскинула на плечи грабли, легко сбежала по крутой лестнице. Хлопнула на дворе калиткой.
ВАСЁНКА
1
Васёнку, старшую дочь кузнеца Гаврилы Федотовича Гужавина, долго не звали красавицей – среди бойких деревенских девчат была она неприметна, как уточка в стае. Тонка, ростом не выдалась, плечи худенькие, подобранные. Лицо округлое, будто ладошками оглаженное, казалось маленьким оттого, что Васёнка, как и её матушка, Анна Григорьевна, волосы туго зачёсывала назад и косу укладывала на затылке в узел. Лоб выпуклый, нос сёдлышком, губы в меру полные, на людях стеснительно сомкнутые. Девка как девка! К тому же ещё молчалива и уступчива, и нет в ней совсем того задора, который иную без красоты на первое место ставит. Строгие матушкины руки с детства придерживали её, и Васёнка не знала ни волюшки, ни весёлых игрищ среди сельской ребятни.
У заросшего травой крыльца она баюкала на щепке куклу – морковку, подолгу сиживала на грядке в огороде: матушка, придерживая тяжело нагруженный подол, сажала картошку, а Васёнка гибким пальчиком выковыривала из мягкой земли семечки с белым усиком. Выковырнет – себе на зубок положит, потом безротой кукле подносит. Как-то увидела мать дочкину столовую, принесла из дома горсть белых семечек. «Ты, доча, семя не выкидывай. Ты вот так в землю клади, – показала мать. – Так добрые люди делают…»
И Васёнка, слушая мать, старательно исполнила первую в своей жизни работу.
Чуть поокрепла Васёнка – мать подала ей серп. «Пошли-ка, доченька, в поле. Хлебушко поспел!» Повязала ей голову платочком, взяла узелок с едой, повела на полоску. Васёнка наловчилась жать сухо потрескивающую под серпом рожь, снопы вязала не хуже матери, на току цепом била старательно, боялась, что мать осердится, цеп отберёт.
Батя в ту пору отходничал, с топором и пилой ходил в Питер. Хозяйство из года в год тянули мать да Васёнка. Братика Витьку Васёнка вынянчила, она и Зойку на ноги поставила. И всё-то её веселье было: прибрать, примыть, укачать, накопать, подоить, принести. И думать не думала Васёнка, что может по-другому быть.
Крикнут ей: «Сбегай!» или «Принеси-ка!» – тут же с места сорвётся, будто и нет для неё большей радости, чем кому-то угодить. В девки вышла, а хороводиться не тянулась. Бывало, под вечер по селу гармошка идёт, Васёнка у себя в подворине. Услышит гармошку, обопрётся на лопату, голову на руки склонит, минуту-другую постоит задумчиво и опять за дело. Однажды мать сама собрала Васёнку на сельский «пятачок». Достала из сундука лёгкий платок, ушила свою юбку, подобрала рукава у кофты, с самого дна вытащила привезённые отцом из Питера жёлтые туфли на каблуке – приодела Васёнку. «Иди, доченька, хоть себя покажи», – сказала мать. Васёнка знала, что на «пятачке» парни выглядывают себе невест. Робко подошла к весёлому месту у пруда, где земля была притоптана до звонкости, подолами всех семигорских девчат обметена, будто токовище. «Пятачок» гудел, как в базарный день городская площадь.
Играла гармошка.
Зинка Хлопова с рыжей Фенькой кружились, выкрикивая частушки. С одной стороны их огораживали девки, да все такие гордые – не подойди! С другой – прохаживались парни, в рубахах навыпуск, перетянутые кожаными да шёлковыми поясами, в блестящих сапогах, кое-кто в пиджаках. Девки грызли семечки, парни курили и разговаривали. И как будто девкам не было дела до парней, парням ни к чему были девки.
Васёнка, прижав к плечам руки и опустив глаза, краем обошла «пятачок», забилась под зелёную навись старой ивы и оттуда, замирая сердцем, смотрела, как её одногодок Зинка Хлопова, никого не стесняясь, улыбаясь яркими губами, легко и ладно плясала «барыню».
Гармошка заиграла вальс. Все пошли кружиться парами, и на «пятачке» как-то сразу всё устроилось, каждый нашёл себе то, что было ему надобно. А кто не сошёлся в пары, стояли по обе стороны гармониста, разговаривали или делали вид, что разговаривают, и поглядывали в круг так, как будто и смотреть-то там нечего.
В самое это время и подошёл к «пятачку» незнакомый военный. С интересом осмотрел девчат, что танцевали, ещё внимательнее – тех, которые стояли рядом с гармонистом и с видом небрежным и независимым кидали в рот семечки, и вдруг заметил Васёнку. Минуту-другую смотрел на неё, как на явившее себя чудо, улыбнулся, поправил на голове фуражку и пошёл прямо к ней. Васёнка, как могла, упряталась в зелёные ветви. Она и желала, чтобы видный собой военный подошёл, и страшилась, что он подойдёт. «Ой, что ему отвечу! Я и танцам-то не обучена!» – думала Васёнка, то заливаясь краской, то бледнея, и шептала охолодевшими губами: «Чур меня… Чур меня… Чур…»
Парень в гимнастёрке, при ремне, шёл к ней, на спокойном его лице улыбались широко расставленные, чуть косящие, как у коня, глаза. Каких-то пяти шагов не дошёл он до Васёнки – из круга выскочила Зинка Хлопова. Она метнулась к военному, как стремительная щучка, и встала перед ним, вскинув голову и тряхнув раскиданными по худым плечам светлыми волосами.
– С прибытием вас, Макар Константинович!.. – сказала Зинка дерзким голосом. – Не разучились ли танцевать на службе?.. – и сама положила свои быстрые руки ему на плечи. Гармонист кончил играть, но Зинка не дала отойти военному. Она увела его и что-то говорила с ним, говорила…
Васёнка, чувствуя холодную пустоту на сердце, уже в тёмках отыскала распалившуюся от игрищ Зойку. Обняла за плечи, повела к дому краем улицы. Шли тихо, даже Зойка замолкла под печальной рукой Васёнки. Гармошка играла уже где-то в лугах, и чей-то чистый голос тревожил овлажнённую росой ночную землю:
Много троп заве-етных
У нас в стороне.
Но одной приме-етной
Ходит друг ко мне…
На душе смяте-енье
От любви такой.
Думы и волне-енье
Унесли покой…
Дома Васёнка подала матери туфли, косынку, кофту.
– Приберите, матушка, без надобности они мне, – сказала Васёнка. Виновато улыбнулась, пошла на волю снять с шеста утром стиранное бельё. Собрала в охапку, прижалась щекой, вдохнула свежий запах чистого полотна и успокоилась.
Так бы и жила Васёнка в незаметности, как рябина в лесу. Узришь ли её, тонкую, листом прозрачную, в тени растущую, когда кругом боры да белоствольные в зелени рощи! Но каждому дереву – своя пора. Посрывают осенние ветры с леса богатые шали, и выйдет на вид тихая рябина, жарко запылает по сирому чернолесью. Тут-то её, огненную, все приметят: и мальчишки, и дрозды-рябинники, и бабы, и мужики. Случается, и медведь заломит, маленькие глазки прикрывая, обсосёт…
Кто знает, как долго была бы в незаметности Васёнка, если бы в самое её девичество не оказался в Семигорье важный человек. К избе бабки Грибанихи человек тот подъехал рано – солнце ещё за лесом было – и тихо, чтобы не потревожить людей. Да невидаль в здешних местах, легковую машину, мальчишки нюхом учуяли. Ещё пухлые от сна, ещё неумытые, они слетелись к избе Грибанихи, как воробьи на просо. И хотя машина быстро уехала, прокатив счастливых мальчишек до выгона, в тот же час все узнали, что у бабки Грибанихи опять важный гость – Арсений Георгиевич Степанов, бывший Сенька-Кнут, когда-то ещё в первую войну с братишкой Борькой-Бореем бегавший по Семигорью. Сенька памятен был тем, что кидал камнями в урядника, за что был сечен в отцовой избе по приказу и под присмотром старосты. И тем, что в семнадцатом году ушёл в Питер делать революцию. А в голодном двадцать первом объявился в селе красным командиром, чтоб похоронить сразу отца и мать да заколотить избу. Потом надолго запропал. О Сеньке-Арсении забыли: мало ли семигорских разошлось по всей России! А он опять объявился, уже из области, да большим начальником! С неделю гостил у бабки Грибанихи, Авдотьи Ильиничны Губанковой, вдовы его погибшего в гражданскую войну друга, и уехал, забрав с собой её приёмыша – десятилетнего Кима. Теперь Арсений Степанов был уже в годах, бритую голову прикрывал фуражкой, держался молчаливо, был сдержан и неулыбчив.
Вместе с председателем сельского Совета, Иваном Митрофановичем, ходил он в поля и в дальние луга, ел из одного котла с семигорскими косцами, долго говорил с Женькой-трактористкой. И всего-то раза два видел Васёнку. Один раз в лугах – стог она метала вместе с бабами и мужиками. В другой раз повстречался с ней у колодца. Достала Васёнка воды, перелила в свои вёдра, легонько присела, цепляя вёдра на коромысло, – два на коромысло, третье в руке, – только распрямилась, голову с туго уложенной на затылке косой вскинула – человек! Тот самый, городской, что по лугам ходил. Лицо крупное, тяжёлое, а глядит по-доброму.
Васёнка глаза опустила, прошла мимо, плечом не шелохнула. В калитке оглянулась. Человек стоял у колодца, взглядом её провожал. Закраснела Васёнка. Зинка Хлопова на её месте виду бы не подала, что любо ей внимание приезжего человека: повела бы гордо подбородком, юбкой крутнула и в дом. А в доме кошкой метнулась бы под занавеску подсмотреть, кто на неё в загляд глядел. Васёнка не могла, как Зинка. Она доверчиво просияла открытым, как небушко, лицом, застенчиво поклонилась человеку. Плавно развернула на плече коромысло с вёдрами, без стука прикрыла за собой калитку, пошла к крыльцу, пружиня загорелыми сильными ногами.
Назавтра всё Семигорье узнало от бабки Грибанихи, что сказал о Васёнке приезжий человек.
«Родит же Россия такую красоту!» – так сказал о Васёнке Арсений Георгиевич Степанов. Степанов уехал, слова его остались.
Дядя Миша, отцов брат, живший на хуторе, у Займища, за обедом прослышал от своей Аполлинарии разговоры про Васёнку, ладонью отёр свои усохшие на ветру и солнце губы, аккуратно расстегнул когда-то синюю, теперь выбеленную потом рубаху, высвободил из расстёгнутого ворота тощую, будто витую из сыромятных ремней шею, сказал:
– Конешное дело: девку не по гулянке смотрят. Наша Васёнка на работу машистая!..
Тётка Поля согласилась:
– И не говори! Васёнка везде горазда. А погляди, как идет: ровно дымок над лугом!
Сказала своё слово о Васёнке и Грибаниха, баба Дуня, Авдотья Ильинична Губанкова, к которой приезжал большой человек из области. «Сердце у Васёнки доброе, оттого она, девонька, и люба…»
И только одна Зинка Хлопова, два года пожившая в городе, одна на всё село красившая губы и пудрившая длинный нос, явно завидуя подружке, однажды выкрикнула на весь «пятачок»: «Нашли красавицу! В городе такую и в ресторан не позовут!..» На что Женька Киселёва, отчаянная Женька-трактористка, ответила:
– Заткнись, ресторанная рюмка! Таких девок, как Васёнка, в другой стороне не сыщешь!..
Матушка же, Анна Григорьевна, успевшая отказать двум тайным свахам из дальних деревень, матушка, которая умела всех слушать и не обронить словечка, с глазу на глаз сказала Васёнке: «Не тешь сердечишко, доча. Об руку с красотой счастье не гуливало…»
2
Мать не баловала детей лаской. Молчаливая, ко всем равно строгая, одну Васёнку порой голубила. Случалось, по утрам, приустав у сыто потрескивающей печи, она подсаживалась к дочери, усердно чистившей картошку в большой чугун. Быстрой ладонью накрывала Васёнкино ухо, прижимала её голову к своей горячей от печного жара кофте, шершавыми пальцами, будто украдкой, оглаживала её лоб, волосы, молча отходила.
Однажды, вздохнув, сказала:
– Уж больно покладиста ты, доча. В какие-то руки попадёшь!..
Васёнка, сбрасывая в ведро витые картофельные срезки, тихо молвила:
– Не тревожьте себя, мама! Без вашей воли на чужой порог не ступлю!..
Наверное, мать своей твёрдой рукой уладила бы Васёнкину судьбу. Но в будний серенький денёк матушка переломилась, как стожара, не осилившая тяжесть набок огрузнувшего стога. И, как стог, потерявший опору, завалилась, казалось бы, накрепко и умело смётанная гужавинская семья.
В тот серенький денёк мать засобиралась на хутор – не по доброму делу. С утра, как к празднику, прибрала избу: пол протёрла голиком с толчёным кирпичом, мокрой тряпкой два раза прошлась по всем углам, на окнах сменила занавески. Посуду перемыла, составила в горку. В бога она не верила, но в то утро долго стояла перед божницей и, чего никогда не делала раньше, завесила угол с иконой чистым вышитым полотенцем.
Васёнку не пустила на полдни: сходила сама. Вернулась с подойником, укрытым белой тряпицей, по кринкам разлила молоко, снесла на погреб.
За печью мать умылась, надела чистое, надела и застегнула на все пуговицы давно шитое, ещё ненадёванное плюшевое пальто, из сундука достала чёрную бережёную шаль, повязала по самые брови. Деньги завернула в тряпицу, убрала за пазуху. Всё делала строго, неспешно, будто не лежало сердце уходить. Будто ждала: придёт батя, не пустит…
У порога мать приостановилась, оглядела избу, всю, от чистого пола до пообтёртой печи, фотографии на стенах, подняла глаза на угол, хотела перекреститься, но только рукой повела – от себя отодвинула.
Васёнка забилась в угол, руку прикусила, чтоб не заголосить. Не маленькая была: знала, куда и зачем идёт мать. С весны батя спутался с бесстыдной птичницей Капкой, и матушка не хотела больше рожать.
Мать увидела полные слёз Васёнкины глаза, и строгое её лицо отмякло.
– Поди сюда, – позвала она.
Васёнка, вся сжавшись, ткнулась ей в плечо, стыдливо зашептала:
– Не ходите, мама, не ходите…
Мать, губами тронув её затылок, сказала:
– Не грех иду прикрывать. Обиду не можу перенесть, доченька.
Мать вернулась поутру, лицом белее полотенца. Васёнка сняла с неё пальто, помогла влезть на печь, накрыла одеялом, поверх прикутала полушубком.
Васёнка металась из избы на двор и снова в избу, не умея успокоить себя ни заботами, ни делом.
Мать неслышно лежала на печи, за весь день не обронила словечка, воды не спросила. Она молчала весь другой день. Среди второй ночи пристонула. Услышала рядом Васёнку, не открывая глаз, с трудом разомкнула чёрные в полутьме губы:
– Слышь, Васюня, помру когда, юбку сыми… резинка страх как режет…
Всё другое – и Зойкины слёзы, и Витькины обкусанные губы, и как хоронили мать – Васёнка плохо помнила. А вот про резинку помнила, как ножом выцарапали те страшные слова.
Гаврила Федотович зиму и всё другое лето не ходил к Капке, пришёл домой нетрезвый, всю ночь сидел на лавке, подперев голову руками, смотрел в угол, никого не видя.
А наутро подсел к Васёнке:
– Ты старшая, тебя прошу. Прими в дом Капитолину…
Васёнка отшатнулась, глянула на отца одичавшими глазами.
– Что вы, батя! – сказала, едва шевеля губами. – Люди знают: матушка через Капку жизни лишилась. А вы в дом… И думать не можно!..
С того дня Васёнка ночи не спала. Чуть ветер-предзимник навалится на крышу, несмело подвоет – Васёнка голову вскинет, слушает. Всё ей кажется: матушка постанывает на печи. А батя день ото дня угрюмел, будто медведь, посаженный на цепь. Как чужой, приходил в дом, до ночи сидел на полу перед горящим подтопком. Васёнка душой изболелась: память о матушке не дозволяла жалеть батю, а сердце не слушалось – жалело. Батя выбрал час, пал перед Васёнкой на колени.
– Жалей, Васёна! Живому живое надо. Не по годам в чужих избах утеху прятать… Жалей. В доброе твоё сердце стучусь!..
И Васёнка сдалась.
3
До словечка, до каждого шажочка Васёнка помнила, как батя ввёл в дом Капитолину.
Пришёл с работы, как был: в грязных сапогах, залоснённой кепке – козырёк терялся в спутанных волосах, – скинул стёганку, остался в работной широкой рубахе, копотью и горновым жаром заплавленной до железности. Вошёл в избу, впереди Капитолины, с неумытым лицом, с нерасчёсанной бородой, рыжевшей свежими подпалинами. Васёнка глянула, покачала головой, поняла: батя в стыдный час своей жизни ждал, что его пожалеют.
Сел на лавку, рядом с Капитолиной, чёрными пальцами отбил от шеи бороду, сказал глухо:
– Принимайте, дети, хозяйку…
Прижался спиной к печи, вытянулся и задеревенел Витька. Зойка, мостившаяся на табурете у дальнего окна, подсунула под себя ладошки, шарила по Капитолине раскалёнными от любопытства глазами. Васёнка видела, как, перехватив Витькин враждебный взгляд, Зойка взболтнула ногами и безразлично повела взглядом по потолку: дала понять Витьке, что приход этой самой Капки ей тоже ни к чему. Сама Васёнка ещё до прихода бати раскинула на коленях шитьё и не выпустила иглы, так и работала старательно рукой. Чуяла, что братик и сестрица не примут новую хозяйку, и видом своим и Витьке и Зойке внушала, что приход Капитолины в дом – дело будничное и не надобно его переживать. Наклоняясь перекусить нитку, она искоса взглядывала на Витьку, на Зойку, на батю и холодела от недобрых знаков. Она видела, что ни белый кружевной платок, красиво накинутый на голову Капитолины, ни подарки, что выложила она с торопливостью на лавку, ни смирение, с которым она сидела рядом с поникшим отцом, Витьку не смягчили. Он стоял, прижавшись спиной и ладонями к печи, и недобро молчал.