355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Семигорье » Текст книги (страница 23)
Семигорье
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:34

Текст книги "Семигорье"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

– Алексея потревожим… – Голос Арсения Георгиевича был как будто простужен.

– Мы – тихо. Да и заря – подниматься скоро.

Едва слышно он запел:

 
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперёд…
 

Он шёл один, пел напряжённо, настойчиво, как будто весь хотел уйти в песню, затушевать в себе самом тот спор, который только что вёл с братом. И, наверное, Арсений Георгиевич понял Бориса. Сначала, сдерживая себя, он подпевал то одно, то другое слово, потом с хрипотцой запел:

 
Развевалися знамёна
Кумачом последних ран…
 

Алёшку подмывало вмешаться в песню, которую он знал. И что-то останавливало его добавить в песню свой голос. Он не боялся открыть, что он не спит: он знал, что всё равно его сейчас поднимут.

Останавливало его другое – смутное, но верное чувство: он понимал, что для Бориса и Арсения Георгиевича – это не просто хорошая песня. Песня эта – их жизнь, их молодость, сила. И хотя он, Алёшка, сейчас рядом с ними, рядом с этими большими людьми, и делит с ними охотничий ночлег, он не воевал, не пережил то, что пережили они, он не думал за Россию и не имел сей час права петь эту песню вместе с ними.

Они допели песню и теперь молчали.

Алёшка терпеливо ждал, когда его позовут.

– Ты, Арсеня, плохо чувствуешь Россию, – осторожно сказал Борис. – Ты хочешь понять. А Россию надо и чувствовать. Ты же знаешь: молодость – вера без границ, всё по плечу. Скажи: «Надо!» – земной шар вокруг себя оборотит. Потерпи, Арсеня, и Россия мудра опытом будет!..

– Ладно, мудрец, труби подъём. Только и ты помни: чувства в нынешнем мире – что большой пароход в мелководье. Ну, встаём? Подъём, Алексей!..

4

Под солнцем туман сдвинулся, потёк, поднялся над озером, открыв посверкивающую водную синеву. Арсений Георгиевич снял фуражку, пристроил на куст, расстегнул кожаное пальто, щурясь, смотрел, как в бору на крутояре плавит стволы сосен яростное солнце.

К стогу Алексей Георгиевич вернулся без дичи. Алёшка скрепя сердце без выстрела пропускал зоревых уток, летящих на камышовый мыс, но Арсений Георгиевич почему-то не стрелял. Оба они отстояли зарю молчунами.

Борис только что принёс пару кряковых, раззадоренный, пошёл в приглянувшееся ему болотце.

Арсений Георгиевич сгрудил сушняк на остывшем за ночь кострище, засветил спичку, пустил огонёк снизу по хвостику еловой ветки, догорающую спичку примостил с другого края, под трубочку бересты, упёрся ладонями в колени, заворожено застыл над огнём. Его крупная, бугристая, чисто выбритая голова со вздутой складкой ниже темени радостно отблёскивала на солнце, пальцы шевелились, отстукивали на коленях песню.

– Ещё разок чайку у костра, – сказал он оживлённо, – и… – его пальцы перестали стучать, он задумался. – И к дому. К дому, Алексей, к дому, – повторял он как будто про себя. – Дом, работа… Дом, говорят, без хозяина – сирота. Человек без дела – хуже сироты. Ты это запомни, Алексей!..

Алёшка, распалённый работой – он перерубал лесину, – отложил топорик. Платком отирая лицо, подошёл к костру, встал рядом с Арсением Георгиевичем. Всё утро он обдумывал, как признаться в том, что он слышал разговор на стоге. Признаться было трудно. Но было подло скрыть то, что он – слышал. Два больших человека говорили друг для друга, они должны знать, что их откровения слышал третий… «Я должен сказать, твердил Алёшка. – И скажу…»

– Арсений Георгиевич! – Алёшка запнулся о слова, но, одолевая нахлынувший страх, заставил себя договорить. – Арсений Георгиевич, я слышал… Я не спал… Я слышал, что вы говорили…

Алёшка видел, как долго и ненужно Арсений Георгиевич поправлял уже разгоревшийся под чайником костёр. Поправив костёр, он поднялся, тяжёлым взглядом всмотрелся в Алёшку. Он смотрел из-под нависшего, прочёркнутого морщинами лба, и взгляд его, только что тёплый и живой, теперь был холодным и отчуждённым. Алёшка, чувствуя, что в глазах у него стоят упрямые слёзы, выдержал тяжёлый взгляд Арсения Георгиевича.

– Можете меня презирать, – сказал он. – Я не спал, я слышал. Но никогда никому я не скажу про то, что слышал… Хоть пытайте, хоть жгите… – тихо добавил он, бледнея и веруя в то, что сказал.

Сурово сжатый рот Арсения Георгиевича дрогнул сдержанной улыбкой.

– Хорошо, если ты умеешь молчать, Алексей. Но должен сказать тебе: если я что-то сказал одному, это значит, я могу сказать то же самое всем!..

Он обошёл костёр, снял с рогулек палку вместе с кипевшим чайником.

– Не помнишь, где у нас заварка? – спросил он.

Алёшка, торопясь, достал из своей охотничьей сумки непочатую пачку чая, хотя знал, что у Арсения Георгиевича есть свой чай и, конечно, он помнит, куда его положил. Он понял, что Арсений Георгиевич будничным вопросом давал ему понять, что одобряет его прямоту и прощает ночное притворство.

Алёшка открыл пачку, протянул Арсению Георгиевичу и в порыве благодарности, желая чем-то ему помочь, волнуясь, сказал:

– Арсений Георгиевич! Вы – знаете что? Вы напишите Сталину. Напишите про то, что вам мешает! Сталин обязательно поможет!.. Вот я живу, и мне не страшна никакая несправедливость. Я знаю, если я сам не справлюсь и люди мне не помогут, – есть Сталин. И вот от того, что я знаю, что Сталин есть, мне ничего не страшно!

Рука Арсения Георгиевича застыла в пару над раскрытым чайником. Пока Алёшка говорил, он держал на ладони горку чёрного чая. Медленной струёй он ссыпал с ладони в чайник заварку, аккуратно прикрыл чайник крышкой, поставил около огня. Поднялся, серьёзно и твёрдо, как равному, ответил:

– Хорошо, Алексей. О том, что ты сказал, я буду помнить.

Арсений Георгиевич старательно подгрёб и положил на стог сено, которое они рассыпали, устраивая постель, оделся.

У костра, дождавшись Бориса, они позавтракали.

Домой шли не спеша, все втроём, по затенённой, рыжей от хвои дороге, широко рассекавшей старый бор, по-осеннему просторный.

Арсений Георгиевич всю дорогу молчал. И только на выходе из бора остановился, снял с молодой сосёнки застрявший в её хвое багряный осиновый лист, подержал на ладони, разглядывая, задумчиво сказал Борису:

– Ты, кажется, прав: вера вошла в кровь. И трогать эту веру нельзя!..

СТЕПАНОВ

Степанов стоял у окна, не вынимая рук из карманов плаща, с задумчивостью усталого человека смотрел вниз, на улицу. К булыжнику липли опавшие с тополей листья, под фонарём и листья и булыжник блестели. За тёмными акациями бульварчика, сейчас пустынного, угадывалась по переливчатым жёлтым огням пароходов и барж Волга. В шелест дождя время от времени врывался портальный грохот, свист, скрежет, где-то гукал буксир, пробираясь в темноте узким в этом году фарватером.

В кабинете сумеречно, светит лишь низкая настольная лампа под матовым абажуром. Степанов один, он устал, нет желания даже сделать усилие, вынуть руки из карманов мокрого плаща. Но мозг ещё не остыл, напряжённый день вошёл сюда, за двойные двери кабинета. День шумел, говорил, кричал, шептал, повторялся, как беспорядочно отснятые кадры кинохроники.

Степанову надо было разобраться в этом потоке впечатлений, найти какой-то нужный кадр, который был отснят памятью в деловой суете сегодняшнего дня. Момент для раздумий тогда не был подходящим: шла партийная конференция, и Степанов отодвинул важную, как казалось ему, мысль. Теперь, когда баталия улеглась и удовлетворённость оттого, что всё было в норме, работа одобрена, в обкоме, в общем-то, всё осталось по-прежнему, удовлетворённость сделанным и усталость от длительного нервного напряжения соединились – хотелось крепкого чаю, покоя. Но мозг работал. Сознание искало ту важную мысль, которая не ко времени мелькнула в разгар работы.

Мысль казалась настолько важной, что, после того как закончилась конференция, он не мог ехать домой.

Степанов был из тех людей, которые не терпели неопределённости, и прежде всего, в своём душевном хозяйстве. Всякая неопределённость была для него как болезнь: он мучился приступами скрытого беспокойства, пока его разум не находил ясных и точных ответов на те вопросы, которые вставали перед ним.

Жизнь и теперь подсунула ему задачку, и задачка была такова, что заставила его в поздний час, после трудного дня, уйти в обком, уединиться в своём кабинете.

Степанов глядел в темень, проколотую жёлтыми огнями и ночью, и в непогоду работавшей реки, но видел не Волгу – перед ним упорно маячило плоское и властное лицо Стулова. Как случайно втиснутый в живую толпу портрет, лицо Стулова всю конференцию плакатилось за длинным столом президиума.

Время от времени Степанов с любопытством поглядывал на Стулова. За многочасовое сиденье Стулов не изменил принятой им позы: как сел в президиум, выложил свои тяжёлые руки на стол, так и застыл в этой не весьма удобной позе. Крупная голова его ни разу не повернулась, ни влево, ни вправо, с началом заседания взгляд Стулова устремлялся поверх сидящих в зале людей, в какую-то одному ему видимую точку, и не изменял своего направления до очередного перерыва.

«Тот ещё деятель! – думал Степанов. – Такой прямиком не то что через толпу, сквозь каменный град попрёт!..»

Лет шесть тому назад сходились их дороги: оба имели отношение к строительству крупного комбината в соседней области. Степанов был секретарём горкома партии, Стулов возводил один из цехов. Руководил властно, энергия из него пёрла со свистом, как пар из котла. Умел дело делать, умел рапортовать – участок Стулова из месяца в месяц шёл первым. И всё-таки Степанов не был расположен к этому энергичному, уверенному в себе человеку. Если бы Степанов оценивал работу руководителей заводов и строек только по результатам, по проценту, по исполнительству! Куда бы проще!.. Крепко сидел в нём комиссарский дух. От Симбирска до Тихого океана прошёл он с боями комиссаром дивизии и, пока шёл, на своей шкуре познал, что победа победе рознь. Мало победить, важно ещё – как победить! Важно уметь победить так, чтобы как можно больше твоих товарищей осталось в строю. Жизнь одной победой, даже большой победой, не кончается. Вот этот комиссарский дух и восставал: рабочим людям всех тяжелее приходилось у Стулова. Но Стулов побеждал. И когда Степанова передвинули на область, Стулов оказался на освободившемся месте в горкоме – кто-то, от кого зависело продвижение Стулова, мыслил иначе, чем Степанов.

Теперь Стулов, только что избранный вторым секретарём обкома, снова вставал в затылок…

Степанов, не вынимая рук из карманов, с ещё по-уличному поднятым воротником плаща, медленно прошёлся по кабинету до высоких, наглухо прикрытых двойных дверей, от дверей по красной ковровой дорожке к столу.

Дорогу ему загородили два кресла с тугими раскинутыми боками, обтянутые великолепной чёрной кожей. Степанов коленкой упёрся в мягкий край ближнего кресла, постоял, задумчиво глядя в пол. Перевёл глаза на дубовый, до блеска натёртый паркет, на богатый туркменский ковёр, придавленный массивными тумбами стола.

«Этакую красоту и – ногами… – вдруг подумал он. – Дома сесть бы не посмел, а тут – под ноги…»

Чужими глазами он хмуро оглядывал свой кабинет и видел сейчас то, на что не обращал внимания в обычные дни. Натёртый паркет, вдоль стены зеркальной полировки стол для заседаний бюро. По обе стороны стола мягкие стулья, поблёскивающие спинками, они одинаково полуповёрнуты, будто держат равнение на простой жёсткий стул, с которого Степанов обычно вёл бюро. Под окнами и у дверей стулья попроще, тут в дни заседаний стеснительно рассаживаются приглашённые. В углу, над стульями, величественно, как кафедральный собор, высятся старинные часы. Метровый маятник с медной тарелкой на конце с отчётливым стуком важно ходит из стороны в сторону.

Степанов вспомнил, как Дребезгов из хозсектора с непонятной ему убеждённостью уговаривал: «Так надо, Арсений Георгиевич. Команда есть… Вид обретаем!» – и, незаметно для Степанова, заменял то стол, то кресла.

В напряжении рабочих буден некогда было обращать внимание на то, как выглядит его кабинет. В конце концов, за простым, за полированным ли столом – главным для него оставалась работа. Но сегодня он смотрел на всё другими глазами.

«Обрели вид! – думал Степанов. – И старина, и новь. И театральные занавеси на окнах! Заводским девчонкам кофточек понаделать бы! Не так богато живём… А часы… Завтра же скажу Дребезгову, чтобы перетащил эту игрушку в кабинет Стулову!..»

Степанов только теперь ясно понял: именно Стулов – причина зудящей в душе тревоги. Именно Стулов был для него как эта вот, исподволь вошедшая в кабинет, парадность.

Он прислонился к столу, лицом к двери, не закрывая глаз, заставил себя заново увидеть, как Стулов вошёл в кабинет, как вёл себя в первый час появления.

Стулов сам открыл двери, секретарю доложить о себе не дал. Крупнотелый, с неподвижной шеей, с полусогнутыми руками, в отличном костюме, при галстуке, он шёл прямо, как на таран, и если бы Степанов не встал и, узнав его, не вышел из-за стола, Стулов, наверное, не остановился бы и сдвинул его вместе со столом.

После беседы Стулов уехал в гостиницу. Степанов остался один, но долго не мог возвратиться к работе над докладом. Включил настольную лампу, задумчиво водил карандашом по листу бумаги. Нет, ничего особенного не было в их встрече. Разговор, который они вели, был обычным разговором двух партийных людей, которым предстояло работать вместе. И всё-таки за улыбкой, что при каждом удобном случае медленно расплывалась по широкому лицу Стулова, за его готовностью соглашаться с тем, что говорил он, Степанов, за общей сложностью, которую можно было принять за скромность товарища Никтополеона Константиновича Стулова, – за всем этим Степанов чувствовал какую-то недосказанность. Стулов как будто давал понять Степанову, что он, Стулов, знает о Степанове больше, чем знает Степанов о нём, о Стулове.

Эта игра в недосказанность мало трогала Степанова, больше тревожила явная готовность Стулова тотчас соглашаться с любым мнением, которое высказывал он.

Опыт научил Степанова не доверять людям, которые легко соглашаются, ещё хуже – заискивают перед ним. В трудные времена, когда он искал опоры, плечи этих людей мягко уходили из-под его рук. В такие времена он неожиданно находил опору среди тех, у которых было своё понимание дела, которые находили мужество с ним спорить, даже ругаться, среди тех, которые числились в оппозиции. Именно это опасное выражение осторожного заискивания он видел в лице Стулова. И это настораживало, как настораживает опытного солдата слишком открытый манёвр противника.

Когда Степанов, наконец, вернулся к докладу, он увидел на листе бумаги, по которому в задумчивости водил карандашом, почти точный портрет Стулова: квадратная голова, массивная, как чугунная бобина, шея, врезавшийся в шею жёсткий воротник белой сорочки, улыбка в сжатых губах, похожая на усмешку.

Отчётливее других деталей Степанову запомнились глаза Стулова: прикрытые веками почти до зрачков, они странно вежливо смотрели на Степанова, но увидеть, что таилось за этой вежливостью взгляда, было не под силу даже Степанову: взгляд его неподвижных глаз был матовым, как свет коридорной лампочки.

Только однажды Степанов заметил, как усилился накал в матовых глазах Стулова. В одну из затянувшихся пауз Стулов повернулся массивным телом и с медлительностью хозяина оглядел кабинет. Глаза его – Степанов ясно видел это – накаливались по мере того, как он передвигал взгляд от стола для заседаний бюро к ковру, от ковра к обитой чёрным дерматином двери, от двери к часам.

Было ли это случайным совпадением? Может быть, и случайным, но в тот момент, когда взгляд Стулова остановился на кафедральных часах, глаза его вдруг удовлетворённо вспыхнули, как у именинника, которому преподнесли давно ожидаемый подарок. Продолжалось это мгновение, через секунду глаза Стулова опять вежливо смотрели на Степанова, но именно в этот момент Степанов понял: Стулов примеривал его кабинет к себе.

Степанов не удивился, когда перед областной партийной конференцией ЦК партии отозвал в своё распоряжение второго секретаря обкома Бурова, его правую руку. Буров, как ни больно было расставаться с ним, вполне был готов для самостоятельной работы. Не удивился Степанов и тому, что на место Бурова ЦК рекомендовал Стулова: партийными кадрами ведал ЦК, и перестановки в кадрах, особенно в среднем звене, давно уже стали делом привычным.

Но когда Степанов узнал, что Бурова взяли не на повышение, он не мог не подумать, что эта, на первый взгляд, обычная перестановка кадров сделана с определённым прицелом. И первая встреча, и разговор со Стуловым укрепили его в этом предположении.

«Но почему именно Стулов? – думал Степанов. – Есть же у нас люди – отличные люди! – которые могли бы занять место Бурова! На той должности, которую занял теперь Стулов, мало быть исполнителем, мало быть даже твёрдым исполнителем!

Партийной работой надо жить, надо чувствовать её постоянно, как живую жизнь множества людей. Сможет ли Стулов это понять? Сможет ли понять и принять людей в их непохожести? Сумеет ли изо дня в день, из года в год не принуждением, а убеждением увязывать способности и увлечённость каждого отдельного человека с общими целями и заботами? Увязывать так, чтобы делом, талантом каждого естественно, будто само собой, как Волга ручьями и реками, полнилась жизнь страны?..

Впрочем, – остановил себя Степанов, – я, кажется, залез в сферу чисто человеческих качеств. Хотя, кто его знает, может быть, именно человеческие качества и важны на партийной работе? Может быть, каждой партийной должности должны соответствовать и определённые человеческие качества? И чем должность выше, тем более высокими, до прозрачности ясными, незамутнёнными никакими примесями корысти, себялюбия и властолюбия должны быть человеческие качества этого высокого руководителя?..»

Степанов прошёлся по кабинету, снова встал у открытого окна. Здесь легче дышалось, даже этим как будто обволакивающим влажным воздухом с запахами мокрой земли и увядших листьев.

Мысли Степанова о Стулове обретали всё большую остроту и пронзительность не только потому, что ему предстояло работать со Стуловым, не только потому, что разнились их человеческие качества и стиль работы, но главным образом потому, что именно Стулов, как мог предполагать теперь Степанов, через какое-то неопределённое пока время может и, наверное, станет преемником его дел.

Дождь напирал. Лучистый свет фонаря заткали серые дождевые нити. В гулкой водосточной трубе вода клокотала, как в ручье, и Степанов, слушая гулкий клокот, почти физически ощущал, как тесно потоку, когда он куда-то стремится.

Под напором дождя улица сплошь шумела, и в этом шуме Степанов теперь слышал другой шум – ту бурю криков и рукоплесканий, которая волной поднялась и покатилась по залу, когда в микрофон было названо имя Сталина. Ему, Сталину, все хлопали до боли в ладонях, к его портрету были обращены полные преданности взгляды. На стене, за президиумом, висели два больших портрета: слева – портрет Ленина, справа – Сталина. И взгляды всех, будто лучи, пропущенные сквозь огромную линзу, сливались, как в фокусе, на хмуро-задумчивом лице Сталина. И Степанов, вспоминая сейчас этот бурный восторг зала, вдруг ясно ощутил, что Стулов появился рядом с ним по воле этого человека, который там, в зале областного театра, смотрел на него неотступными глазами портрета.

На своём лице Степанов ощущал дождевую пыль, заносимую ветром, но не отходил от окна, слушал, как в узкой водосточной трубе бьётся падающая с крыши вода, и вспоминал свою последнюю встречу со Сталиным.

Некоторых секретарей обкома северных лесных областей после совещания в ЦК пригласили к Сталину. Сталин интересовался, как организована заготовка и вывозка леса. Лес шёл на внешний рынок, лес давал необходимую стране валюту, и Сталин интересовался, в частности, строительством железнодорожной ветки к огромному лесному массиву на севере области, где ещё в прошлом году начались крупнейшие заготовки строевого леса. Степанов и сейчас помнил, как, выслушав его неторопливый ответ, Сталин приостановился, задержал трубку у рта, его хмурая бровь почти прикрыла скошенный на Степанова острый глаз. Степанов видел, что Сталин его ответом недоволен.

Степанов преклонялся перед ясностью ума Сталина и силой его характера, уважал Сталина как теоретика и политика. Себя Степанов считал большевиком-практиком и своё назначение видел в том, чтобы в полную меру способностей и сил организовать на порученном месте производство необходимых обществу благ, исходя в этой своей организаторской работе из планов пятилеток и директив партии.

Но Россия для Степанова никогда не была абстракцией, выраженной в цифре – 150 000 000. Он прошёл её всю, от Питера до Владивостока, и всегда она была перед ним в зримо увиденных городах, дорогах, полях, сёлах, подобных его Семигорью, и люди для него были не люди вообще – они имели лицо, судьбу, облик тех, кого он встречал на дорогах и в деревнях, кто шёл с ним рядом, закинув длинную винтовку со штыком за спину, поверх скатки рыжей шинели. И когда ему приходилось исполнять какое-то решение или принимать решение самому, он прежде думал, как поймут это решение люди: тот же Иван Митрофанович Обухов или Макар Разуваев, если это решение касалось села, или как отразится новое решение на судьбе многодетной семьи рабочего Тихова из пятого барака и прибавит ли оно рабочего задора и уверенности прядильщице Корытовой с льнокомбината, если решение это касалось производства.

Степанов не мог иначе, он не мог просто исполнять – каждое исполнение он понимал и видел как живое разумное действие известных ему людей. Он должен был сам увериться в целесообразности решения, чтобы уверить других, и тогда уже осуществлял его как необходимую часть жизни.

Поэтому, преклоняясь перед умом и характером Сталина, перед его политическим опытом, понимая своё назначение и своё место в чётко построенной партийной системе. Степанов не мог подтвердить те сроки окончания строительства дороги, которые назвал Сталин. Понимая, что Сталин недоволен, он всё-таки повторил то, что думал.

– Вы не политик, товарищ Степанов, – сказал Сталин. – Вы должны уметь соотносить интересы миллионов, страны, в целом с интересами десятков, может быть, даже сотен людей. Важен результат. Вы меня поняли, товарищ Степанов?.. Я думаю, через месяц вы доложите, что ваша дорога действует…

Степанов слушал Сталина, а перед глазами была пробитая через лес и болота грязная от осенних дождей насыпь недостроенной железнодорожной ветки. Неделю назад он сам разрешил снять с ветки рабочих, бросить их на строительство бараков. На носу были морозы, а лесозаготовители всё ещё жили в палатках и шалашах. Без тёплых бараков зимы они не выдержат.

«Да, результат важен, но важны и люди!» – Степанов близок был к тому, чтобы сказать это Сталину, но кто-то из товарищей тихонько дёрнул его за пиджак.

Сталин ходил по кабинету, его ноги, в коротких, аккуратно пошитых сапогах, неслышно ступали по широкой ковровой дорожке. На повороте он нажал на носок, и подошва сапога скрипнула. Сталин приостановился, настороженно посмотрел на узкий носок сапога.

Степанов видел, что Сталин недоволен. И всё-таки не мог заставить себя заискивать перед изменчивым, как у всякого человека, настроением Сталина. К тому же он верил, что Сталин оценивает руководителей по их делам, а не по способности угодить ему.

«Сталин должен знать правду, – думал Степанов, подавленный тем, что не решился сказать вслух то, что думал. – Если правду промолчит один, от правды отступит другой, правду приукрасит третий… Сталин привыкнет к неправде. Это должно быть ясно каждому. Тем более должно быть ясно ему…»

Сталин с каждым попрощался приветливо. Он подошёл и к Степанову, пожал руку коротко, твёрдо, опять остро взглянул на него прищуренным глазом. Ладонь у Сталина была холодной. Степанов понял, что Сталин не забудет о железной дороге.

Через 28 дней паровоз медленно провёл по только что законченной железнодорожной ветке первые платформы с лесом. Нет, Степанов не поступился своими убеждениями. Рабочие продолжали ставить в лесу бараки. Выход нашли в другом: на партийно-комсомольском активе оформили два рабочих поезда, людей в железнодорожных составах по утрам увозили из города на трассу, к ночи привозили обратно. Было трудно, люди изматывались. Одно дело делалось за счёт других дел. Но людям в лесу теперь не грозили холода – бараки были построены.

Тогда и сейчас Степанов думал: «Может быть, Сталин всё-таки прав? Своей непреклонностью он заставил найти выход. Лес пошёл за границу на два месяца раньше…» Но слишком очевидна была обратная сторона приложенных усилий: такие авралы могли быть эпизодом, но если их возвести в закон, область начнёт лихорадить – производство от авралов заболевает.

На рапорт обкома о завершении строительства дороги Сталин не ответил. Степанов тогда с горькой усмешкой подумал: «Видимо, и эти их героические усилия Сталин принял как должное…»

Мысли возвратились к нынешнему, до предела напряжённому дню. Степанов понимал, что не без причины он вспомнил сейчас свой последний разговор со Сталиным. В самые напряжённые минуты сегодняшней работы его преследовал прищур острого сталинского взгляда. И теперь снова он думал: «Может быть, Сталин прав? Прав в своей жестокой требовательности? Прав с этой железнодорожной веткой? Прав и со Стуловым? Может быть, Стулов как раз тот деятель, который нужен сейчас? Может быть, в этом, как говорит брат Борис, есть своя историческая необходимость?..»

… Домой Степанов ехал в просторной «эмке». Дождь наконец устал, на стёкла машины оседала лишь похожая на туман водяная пыль. Улицы вдоль тротуаров бурлили водой. Люди перепрыгивали потоки, по их оживлённым движениям и лицам видно было – люди рады, что дождь наконец затих.

Дорогу пересекали трамваи, освещённые, как комнаты. Тянулись подводы по мокрым булыжным мостовым, погромыхивая колёсами и кладью. В узких улицах Степанов близко видел витрины магазинов с выставленными напоказ продуктами, привычно отмечал: «Не густо… Но и не с такой уж оглядкой, как года два назад. Хлеба хоть вдоволь. От карточного распределения ушли. Всё-таки ушли!..»

Милиционер со свистком и полосатой палкой в руке регулировал движение на перекрёстке. Узнал машину, пропустил без задержки, козырнул, хотя в машине было темно и видеть Степанова, он не мог. И Степанов, возвращаясь к своим мыслям, подумал: «Так же он козырнёт и Стулову, когда он поедет в этой машине… И этим людям, идущим сейчас по городу в ночные смены, в свои дома или к друзьям, по сути, не так уж важно, кто будет на месте секретаря – он или Стулов. Потому что сама партийная должность и долг перед партией обяжут и Стулова заботиться о том, чтобы эти люди имели хлеб и продукты, библиотеки и вузы, чтобы эти люди могли с пользой трудиться, разумно жить. Люди у нас заменимы, незаменимых нет…» – так размышлял Степанов, откинув усталое тело на сиденье. Он понимал, что в этом его размышлении есть правда. Но не вся правда. Кому-кому, а Степанову было известно, как всё меняется – будь то дивизия, завод или область, – когда приходит новый властный командир. Всё – и люди! – встряхивается, всё, как железные опилки в магнитном поле, устанавливается по новым силовым линиям, идущим от первого. И если меняется, не может измениться суть и направление работы, то изменяется атмосфера жизни – при затяжной пасмури, бывает, и рабочий человек хандрит. А хандра – то же равнодушие, дело равнодушных не любит.

«Что это ты, Арсений? Вроде бы уже и руки сложил?! – вдруг подумал Степанов и заставил себя внутренне встряхнуться. – Никто не отказал тебе в доверии. Тебя переизбрали. Жизнь не приостановилась от твоих пасмурных дум, и дела твои делать за тебя никто не будет! Работать – тебе…»

Глубинный ход мысли оживил в его памяти одну из встреч с Орджоникидзе. В области осваивали производство броневой стали, не хватало опытных специалистов, и Степанов попросился на беседу к Серго. И чёрт дёрнул его за язык – он пожаловался Серго на жёсткость Сталина. Серго рассердился: «Ты не ищи у меня защиты! – сказал он резко. – Если у тебя есть за что бороться, борись. Доказывай, отстаивай!.. У меня у самого не хватает нужных людей!»

По тому неожиданно резкому тону, которым говорил Серго, по крупным мешкам под глазами, по курчавым, с густой проседью, жёстким, будто растрёпанным волосам, по горящим тёмным огнём глазам Степанов понял, как нелегко быть Серго.

Тогда, у Серго, Степанов как будто вновь осознал давно познанную истину: большевик не имеет права на слабость. «Если у тебя есть за что бороться, борись!..» – повторил про себя Степанов. – Да, только не покорность, не равнодушие! Многое можно простить себе, только не это….»

– Арсений Георгиевич! Приехали!.. Приехали, Арсений Георгиевич! – услышал он настойчивый встревоженный голос шофёра. Машина, видно, уже порядком стояла у дома.

– Извини, Михаил Иванович! Задумался, – сказал Степанов.

– Ничего. Бывает… – по голосу он услышал, что шофёр успокоился.

Степанов вылез из машины, постоял на тротуаре, поглядел, как в тёмную улицу удаляется огонёк машины, и, как бы завершая трудные раздумья большого дня, сказал вслух: «Нет, уважаемый Никтополеон Константинович! Не мне – вам придётся перестраивать себя! Вы будете учиться работать так, как привыкли работать мы. В этом мы вам не уступим…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю